Варвара Тимофеевна последние полгода разговаривала исключительно цитатами из Библии, и Лену это бесило до зубного скрежета. Будущая монахиня смотрела куда-то поверх головы невестки, словно та уже превратилась в бесплотный дух, в наваждение, которое следует перетерпеть ради спасения души.
Лена сидела на старом диване в съемной двушке в Купчино, прижимала плечом к уху телефон и одновременно пыталась вытереть младшему, Макару, сопли, пока старшая, Ульяна, методично размазывала пластилиновую жижу по ламинату.
— Варвара Тимофеевна, вы серьезно? Монастырю? Вы с Пашей этот вопрос обсуждали? — Лена старалась говорить ровно, но голос всё равно срывался на сипение, а в виске начинала пульсировать та самая жилка, которую её собственная мать называла «барометром бешенства».
— Павел мой сын, и он поймет, что мирская суета тлен, — отозвалась свекровь таким тоном, будто уже стояла у аналоя и читала акафист. — Господь управит.
— Господь, может, и управит, а нам с детьми куда деваться? На улицу? — Лена всё-таки сорвалась, и Макар, почуяв мамину нервозность, заревел басом, совершенно не соответствующим его двухлетнему тельцу.
— Не богохульствуй, Елена, — отрезала свекровь и положила трубку.
Лена швырнула телефон в угол дивана и посмотрела на Ульяну. Девочка, не по годам смышленая для своих пяти лет, подняла глаза и спросила тихо, почти шёпотом, потому что прекрасно понимала: когда мама говорит с бабушкой, лучше вести себя как мышь под веником.
— Мам, мы снова переезжать будем?
Лена не ответила. Она смотрела на порванные обои, и думала о Свято-Троицком монастыре, куда целехонькой улетит их единственная надежда на крышу над головой.
С Павлом Лена познакомилась девять лет назад на дне рождения общего друга. Паша тогда был худым, угловатым парнем. Работал наладчиком станков на том же заводе, где когда-то пахал его отец, и носил на запястье старые командирские часы с треснувшим стеклом — память о деде. Он взял Лену не красотой, которой, если честно, особой и не было, а спокойной, уверенной манерой говорить и тем, как он слушал её бесконечную болтовню про педагогический колледж, подперев щёку кулаком и не перебивая.
Через полгода они съехались на съемную квартиру, а когда родилась Ульяна, расписались в Загсе без всяких там платьев и арендованных лимузинов. Просто поставили подписи, посидели в кафе с ближайшими друзьями и вернулись к ночным кормлениям.
И всё это время — все девять лет — между ними незримой тенью стояла та самая двушка на Партизанской, которая по документам принадлежала исключительно Варваре Тимофеевне. Свекровь никогда не отказывала им напрямую, но и не предлагала жить вместе или поменяться. Квартира существовала как некий мифический град Китеж, который то ли есть, то ли его нет. Паша всякий раз, когда речь заходила о жилье, мрачнел и начинал теребить часы, перекатывая браслет по запястью.
— Я отказ написал, — сказал он однажды вечером, когда они лежали в темноте, слушая, как за стеной соседи-алкоголики выясняют отношения с применением подручной мебели. — В восемнадцать лет. Отец умер внезапно, инсульт прямо в цеху, «скорая» не доехала, представляешь? И мать сразу ко мне: «Пашенька, сыночек, давай чтобы один хозяин, чтобы не делить. А то налоги, оформление, это дорого. Я тебе потом всё оставлю, ты же мой единственный сын». И я, дурак, пошел к нотариусу. Мама клялась, что квартира моя, а бумажки — это формальность. Прошло тринадцать лет, а воз и ныне там.
Лена тогда впервые поняла, что её муж не просто мягкий человек, а человек, которого с детства приучили к мысли, что материнское слово — закон, не подлежащий обжалованию, и что любая попытка брыкаться против этого закона будет воспринята как предательство. Павел вырос без отца — не физически, конечно, отец умер, когда Паше стукнуло восемнадцать, а по факту: Тимофей Ильич сутками пропадал на заводе, на рыбалке, в гаражах с мужиками, а воспитанием занималась мать. Она лепила из сына то, что ей было удобно — послушного, ответственного мальчика.
Теперь этот мальчик, давно уже мужик с больной спиной после работы у станка, с двумя детьми и женой, которую он любил угрюмой любовью без сантиментов, метался по съемной квартире как зверь в клетке и не знал, что делать.
Очередной вечер начался с того, что Лена выложила на стол испеченную на скорую руку шарлотку и поставила чайник. За окном моросил майский дождь — противный, мелкий, какой бывает только в Петербурге, когда не понимаешь, то ли весна заканчивается, то ли осень начинается заново. Павел сидел за столом и крутил в пальцах зажигалку.
— Игуменья из Свято-Троицкого монастыря уже приезжала смотреть квартиру, — тихо, почти равнодушно произнес Павел.
Лена, которая как раз разливала заварку, замерла с чайником в руке. Горячие капли упали на клеенку..
— Что?! — она аккуратно поставила чайник и развернулась к мужу. — Что значит «приезжала смотреть»? Когда? Без нас? Без тебя?
— В среду. Я заезжал к ней, хотел поговорить по-человечески, а там эта... в черном, с четками. Ходит, понимаешь, меряет шагами комнаты, щупает батареи, заглядывает в санузел. Мать стоит в сторонке и улыбается блаженной улыбкой, как дурочка с пересыльной. Я пытался вмешаться, а игуменья меня таким взглядом окатила. И говорит: «Вы, молодой человек, не препятствуйте благодати. Ваша матушка делает богоугодное дело, а вы со своими меркантильными интересами». Я ей: какие, к чертям собачьим, меркантильные интересы, когда у меня дети?!
Павел щелкнул зажигалкой. Раз, другой, третий. Маленький огонек вспыхивал и гас, отражаясь в его зрачках.
— Я пытался её вразумить, Лен. Сказал: «Мам, ты в своем уме? Ты хочешь оставить родных внуков без жилья? Ты хоть понимаешь, что мы с Леной пашем как проклятые, чтобы платить за съемную, и всё равно едва сводим концы с концами? Что Ульяне через два года в школу, а у нас прописка хрен знает где?» А она стоит и смотрит сквозь меня, будто я пустое место. И отвечает псалмами.
— Какими, блин, псалмами? — Лена села напротив мужа, подперла голову руками.
— Ну эти... — Павел поморщился, пытаясь вспомнить. — «Господь — Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться». Я ей: «Мам, Господь — это, конечно, хорошо, но ты сейчас не в пустыне, ты в кирпичной девятиэтажке, и у тебя двое внуков, которым жить негде будет!» А она мне: «Птицы небесные не сеют, не жнут, а Отец Небесный питает их». Я чуть не взвыл.
Лена молчала. Она пыталась переварить услышанное, но в голове всё перемешалось: игуменья, щупающая батареи, свекровь с блаженной улыбкой, Паша, который стоит в дверях и не может сказать матери ни одного жесткого слова, потому что тридцать один год воспитания не позволяют. И ещё дата. Среда. В среду Павел отпросился с работы, сказал, что едет к стоматологу. Значит, соврал. Значит, не хотел, чтобы она знала. Значит, скрывал до последнего.
— Почему ты мне сразу не сказал? — спросила Лена таким голосом, что Паша перестал щелкать зажигалкой.
— Потому что ты бы сорвалась и поехала туда разносить всё к чертям, — честно ответил он. — А толку? Я пытался. Я реально пытался, Лен. Я орал. Я ей сказал, что если она перепишет квартиру на монастырь, я ей не сын больше. Знаешь, что она ответила?
— Что?
— «Вот и славно. Отречение от мирских привязанностей — первый шаг к спасению души». Я ей про сына, а она мне про отречение. Будто я не её ребенок, а какой-то надоевший чемодан без ручки, который нужно сдать в багажное отделение перед посадкой на рейс в царствие небесное.
Лена встала, прошлась по кухне — три шага туда, три обратно. На холодильнике магнитом была прикреплена фотография: Ульяна и Макар на прошлогоднем утреннике, оба в костюмах зайчиков, чумазые от шоколада, счастливые. Она смотрела на эту фотографию и пыталась понять, как бабушка может променять эти две рожицы на спасение собственной души.
— А что нотариус? — спросила она, не оборачиваясь. — Ты консультировался? Можно как-то оспорить твой отказ от наследства?
— Тринадцать лет прошло, Лен. Сроки исковой давности вышли, я узнавал. Если бы я не отказался, у меня была бы половина, но... — Павел развел руками. — Мне было восемнадцать, мне сказали «подпиши», я подписал. Мне мать сказала: «Пашенька, всё будет твое». Я поверил. Кто ж знал, что через тринадцать лет она ударится в религию и решит осчастливить своим имуществом каких-то монашек.
— Ударится в религию... — Лена горько усмехнулась. — Знаешь, Паш, люди просто так не ударяются. Должно быть что-то. Какая-то причина. Стресс, болезнь, влияние. Твоя мать была всю жизнь атеисткой, она даже куличи на Пасху не пекла, принципиально, потому что твой отец говорил: «Религия — опиум для народа, а мы с тобой пролетарии, нам эти буржуйские штучки ни к чему». И вдруг — на тебе, в монахини. Это не просто так.
— Да какая разница, почему?! — Павел вдруг взорвался, грохнул кулаком по столу. — Пусть хоть в буддисты, хоть в кришнаиты, хоть к ацтекам в жертвенный храм! Но квартиру-то зачем?! У неё внуки! Мы ютимся на пятидесяти метрах, платим аренду,! А она хочет подарить нашу единственную надежду какому-то монастырю, чтобы её поминали в молитвах до скончания веков!
В спальне захныкал Макар. Лена бросилась туда, укачала сына, вернулась на кухню. Павел сидел в той же позе, опустив голову.
— Надо с ней поговорить ещё раз, — сказала Лена. — Втроем. Я, ты и она. Без игумений, без четок, без цитат. По-человечески. Если не получится — будем думать дальше.
— А что думать? — Павел поднял на неё красные глаза. — Ты предлагаешь силой её удержать? Приковать к батарее? Запретить распоряжаться своим имуществом? Она дееспособна, она собственник, она может делать со своей квартирой всё, что захочет. Хоть сжечь.
— А если она недееспособна? — тихо спросила Лена.
Паша долго смотрел на неё, пытаясь понять, шутит она или нет.
— Ты про что?
— Я про то, что здоровый психически человек не раздает свое единственное жилье монастырям, когда у него есть дети и внуки. Это не поведение нормального человека, Паш. Это поведение либо под влиянием, либо... больного. Ты сам сказал: она смотрела сквозь тебя, отвечала псалмами, не реагировала на крик. Это не религиозность, это... психиатрия, Паш.
— Ты предлагаешь положить мою мать в психушку?
— Я предлагаю показать её психиатру. Сходить с ней на консультацию. Объяснить врачу ситуацию, пусть он посмотрит. Может, у неё депрессия, может, ещё что. Может, ей просто нужна помощь, а она ищет её в монастыре, потому что больше негде.
— Лен, она не пойдет к психиатру, — Павел мотнул головой. — Она не считает себя больной. Она считает себя просветленной. Это разные вещи. Если я приду к ней и скажу: «Мама, пойдем проверим твою голову», она меня проклянет и запишет во враги рода человеческого. Ты не понимаешь, что такое религиозный фанатизм, Лен. Это как наркотик. Человек сидит на игле, и ему кайфово, а ты ему говоришь: «Давай-ка сходим к наркологу». Он тебя пошлет. И мать меня пошлет.
Лена села обратно на стул, обхватила ладонями остывшую кружку. Чай был уже холодным, пить его было невозможно, но она сделала глоток, чтобы занять руки и рот, чтобы не начать орать на мужа, который опять, в тысячный раз, боится сказать матери поперек.
— Значит, ты предпочитаешь потерять квартиру и оставить детей без жилья, чем обидеть мамочку, — сказала она медленно, с расстановкой.
— Ты сейчас специально провоцируешь, — ответил Паша ровно, не поднимая глаз. — Я пытаюсь найти выход. Я не хочу терять квартиру. Но я не могу притащить мать к психиатру силой. И не могу оспорить свой отказ. Единственный вариант — убедить её. Но ты её не знаешь так, как знаю я. Если мама что-то решила, её не переубедить. Она упертая, как сто ослов.
— Твой отец умирал долго? — спросила Лена неожиданно для самой себя.
Павел поднял глаза. Вопрос поставил его в тупик.
— Инсульт — это быстро. Секунды, минуты. А что?
— Я просто подумала: может, у неё тогда что-то с головой и началось? Может, это отложенная реакция на смерть мужа? Она обращалась к психологу после похорон?
— Да какой психолог в девяносто восьмом году, Лен? Хорошо, что гроб купили и поминки организовали. Ты не помнишь или не застала то время: дефолт, безработица, отец умер, мы остались вдвоем в пустой квартире, мать рыдала месяц, а потом встала и пошла работать на две ставки. Некогда было страдать, надо было выживать. Может, оно и аукнулось сейчас.
— Вот именно. Тринадцать лет она держалась, а теперь всё вылезло. И вылезло вот таким уродским способом — через религию, через желание уйти от мира, через ненависть к собственному сыну.
— Почему к сыну? — Павел нахмурился. — Она меня любит.
— Она тебя любит как идею, Паш. Как образ «сына», который должен понимать, поддерживать, благословлять её на подвиги. А как только ты становишься реальным человеком с реальными потребностями, ты становишься врагом. Помехой. Тем самым «мирским привязанностям», от которых она хочет отказаться. Ты для неё теперь не сын, ты испытание. Ты грех, от которого надо очиститься.
Павел молчал. За окном прекратился дождь, и теперь было слышно, как капает вода из прохудившегося водосточного желоба. Кап-кап-кап. Размеренно, как метроном.
— Когда ты собираешься к ней в следующий раз? — спросила Лена.
— В субботу. Она просила помочь разобрать антресоли перед отъездом.
— Я поеду с тобой.
— Лен, не надо. Будет хуже.
— Хуже уже не будет, Паш. Хуже будет, когда нам придется съезжать с этой квартиры, потому что хозяин поднимет цену или решит продать жилье, а нам идти будет некуда. Вот тогда будет хуже. А сейчас я просто хочу посмотреть в глаза женщине, которая готова пустить по миру собственных внуков ради спасения своей бессмертной души.
Суббота выдалась душной. Лена оставила детей своей матери. Паша всю дорогу молчал, смотрел в окно автобуса на проплывающие мимо серые панельки, на облупленные фасады. Лена держала его за руку, чувствуя, как напряжены его пальцы.
Варвара Тимофеевна открыла дверь не сразу. Сначала они слышали шаги — медленные, шаркающие, потом долго щелкал замок, потом свекровь возилась с цепочкой, и наконец дверь распахнулась. Свекровь стояла на пороге в темном платье до пят, в черном платке, завязанном узлом под подбородком. Лена мысленно присвистнула: за те полтора месяца, что они не виделись, Варвара Тимофеевна похудела килограммов на десять, осунулась так, что обозначились скулы, а кожа приобрела восковой оттенок, который свойственен либо тяжелобольным, либо людям, изнуряющим себя постами и молитвами. Под глазами залегли глубокие тени, а взгляд — вот что поразило Лену больше всего, — взгляд стал отстраненным, чужим, словно свекровь смотрела на них из какой-то другой реальности, где уже нет ни сына, ни невестки, ни внуков.
— Проходите, — сказала Варвара Тимофеевна без улыбки и посторонилась.
В квартире пахло лампадным маслом и воском. На всех стенах висели иконы, причем новые, купленные явно недавно — на некоторых ещё сохранились ценники с церковных магазинов. Телевизор, который раньше бубнил с утра до вечера, отсутствовал, на его месте стояла этажерка с молитвословами и толстыми книгами в кожаных переплетах. Со стен исчезли фотографии, семейные портреты, даже та самая, где Павлу шестнадцать и он с отцом на фоне Финского залива с пойманной щукой. Вместо них — лики святых, изображения крестов, ксерокопии каких-то молитв, приклеенные на скотч прямо к обоям.
В центре комнаты, на месте бывшего обеденного стола, громоздился аналой с вышитым покровом, на нем лежало раскрытое Евангелие и горела лампадка на длинной цепочке, свисавшей с потолочного крюка, который раньше держал люстру. Квартира перестала быть жильем и стала чем-то вроде кельи.
Лена села на краешек стула. Паша остался стоять, привалившись плечом к дверному косяку. Варвара Тимофеевна расположилась напротив невестки, сложив руки на коленях, как примерная ученица воскресной школы, и молчала. Молчала, разглядывая Лену с едва заметным сожалением.
— Варвара Тимофеевна, — начала Лена, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и даже просительно, — я пришла поговорить. Серьезно, по-человечески. Без криков, без обвинений.
— Я слушаю, Елена, — ответила свекровь таким тоном, что стало ясно: слушать она будет, но услышит ли — большой вопрос.
— Давайте начистоту. Мы с Пашей живем на съемной квартире. У нас двое детей. Мы платим деньги за аренду, и с каждым годом эти деньги только растут. Варвара Тимофеевна, вы прекрасно знаете, что эта квартира — наша единственная надежда на хоть какое-то стабильное будущее. На то, что Ульяна пойдет в нормальную школу, а не будет мотаться по разным районам из-за смены аренды. На то, что Макар вырастет в собственной комнате, а не в проходной. Вы понимаете это?
— Я всё понимаю, Елена, — свекровь даже не пошевелилась. — И мне жаль, что вы с Павлом оказались в такой ситуации. Но у меня сейчас другая стезя. Господь призвал меня.
— Господь, — Лена сделала паузу, пытаясь взять себя в руки, — призвал вас заботиться о ближних. О своих родных. О детях, которые носят вашу фамилию. Разве не этому учит церковь?
— Церковь учит, что нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих, — отозвалась Варвара Тимофеевна, и Лена поняла, что её опять кормят цитатами, как супом из пакетика. — Я полагаю душу за Господа, и это высшая форма любви. Вы мыслите мирскими категориями: квартира, школа, аренда. Это всё суета. Тлен.
— А ваши внуки — тоже тлен? — спросила Лена. — Ульяна и Макар — это тоже суета?
Свекровь поджала губы. Она явно не ожидала такого прямого удара, но быстро нашлась:
— Дети вырастут и поймут, что бабушка выбрала путь спасения. Может быть, мой пример вдохновит их.
— Пример чего?! — Лена всё-таки сорвалась на крик. — Пример того, как бросить свою семью в самый трудный момент?! Пример эгоизма, прикрытого крестами и лампадами?! Вы хоть понимаете, Варвара Тимофеевна, что вы не святая подвижница, вы предательница. Вы предаете своего сына. Вы предаете своих внуков. А сын по вашей милости уже тринадцать лет не может получить то, что ему по праву принадлежит — крышу над головой. Вы ему это обещали, когда он подписывал отказную! Вы плакали и клялись, что квартира будет его. Где ваши клятвы теперь? Сгорели в лампадке?
Варвара Тимофеевна медленно поднялась. Паша дернулся было, ожидая скандала, но мать спокойно поправила платок и посмотрела на Лену сверху вниз, как смотрит учительница на расшалившуюся ученицу.
— Ты пришла в мой дом не для того, чтобы говорить о спасении моей души, а чтобы требовать материальных благ. Ты, Павел, — она перевела взгляд на сына, — выбрал жену, которая ставит деньги и квадратные метры выше духовного. Я молилась, чтобы Господь вразумил тебя, но, видимо, не судьба. Ты потерян для меня, Пашенька. Потерян.
Павел оторвался от косяка. Лицо его пошло красными пятнами. Лена увидела, как у него ходят желваки.
— Мама, — сказал он очень тихо, но таким тоном, что даже Лена, привыкшая к вспышкам мужа, напряглась. — Ты хоть понимаешь, что ты говоришь? Лена родила мне двоих детей. Лена терпит меня, мой характер, мои заскоки, живет в съемной клетушке, считает копейки, никогда ни на что не жалуется. А ты, вместо того чтобы помочь, читаешь нам проповеди. Ты за кого меня держишь, мама?
— За заблудшую овцу, — кротко ответила свекровь. — За того, кто продал первородство за чечевичную похлебку.
— Какую, к черту, похлебку?! — заорал Павел. — У меня нет ни первородства, ни похлебки! У меня двое детей и съемная квартира, за которую я плачу больше половины зарплаты! Ты обещала мне эту квартиру, мама! Ты мне обещала её, когда я подписывал отказ от наследства! Ты сказала: «Сынок, всё будет твое, просто поверь маме». Я поверил. Тринадцать лет я верил. А теперь ты мне говоришь, что я продал первородство? Да у меня никогда его и не было! Ты его у меня отняла и продала монастырю за вечное поминовение!
— Не смей так говорить о святой обители, — голос свекрови стал ледяным. — Ты не понимаешь, какие силы сейчас пытаются тебя одолеть. Бесы. Бесы жадности и стяжательства глаголят твоими устами.
— Бесы?! — Павел шагнул к матери, и Лена инстинктивно схватила его за руку — Ты хочешь сказать, что я одержим бесами, потому что хочу жильё для своих детей?!
— Ты одержим бесами, потому что ставишь материальное выше духовного, — не сдавалась Варвара Тимофеевна. — Я молюсь за тебя каждый день. Чтобы Господь снял пелену с твоих глаз.
— Да пошла ты! — заорал Павел. — Ты лучше бы помолилась за то, чтобы твои внуки не оказались на улице! Это было бы по-христиански! А то, что ты делаешь — это обыкновенная гордыня, мама! Ты возомнила себя великомученицей, а на самом деле ты просто старая женщина, которая нашла способ убежать от ответственности! Ты всю жизнь от чего-то бежишь, мама! Только от себя не убежишь!
Свекровь побледнела. Лена заметила, как у неё задрожали руки, сложенные на животе.
— Уходи, — сказала она тихо. — Уходи, Павел и жену свою забери. И не возвращайся.
— Не вернусь, — бросил Павел и, резко развернувшись, вышел в коридор. Лена последовала за ним, но на пороге обернулась. Варвара Тимофеевна стояла в той же позе — прямая, как палка, с побелевшим лицом и трясущимися руками.
— Вы ещё передумаете, — сказала Лена напоследок. — Только будет поздно.
Они шли до метро молча. Павел дышал тяжело, как после драки. Лена искоса поглядывала на мужа и думала: «Мы только что потеряли всё. Теперь она точно перепишет квартиру на монастырь, просто назло нам. Просто чтобы доказать, что она — великомученица, а мы — бесы».
Неделя прошла в каком-то тумане. Лена занималась детьми, Паша уходил на работу и возвращался поздно, злой, мрачный. Ужинал и ложился спать. Они больше не обсуждали квартиру — просто потому, что обсуждать было нечего. Свекровь поставила точку, и точка эта была жирной, черной, как монашеское облачение.
В конце следующей недели позвонила Людмила, мать Лены. Звонок раздался в одиннадцать вечера, когда дети уже спали.
— Лен, вы можете сейчас приехать? — голос у матери был встревоженный, даже испуганный. — Я тут такое нашла... В общем, приезжайте, это касается твоей свекрови. Быстро.
Через сорок минут Лена и Павел сидели на кухне у Людмилы, разглядывали старые медицинские карты и слушали сбивчивый рассказ. Мать Лены работала в поликлинике регистратором и имела доступ к архивам. После последнего разговора с дочерью она решила проверить — просто из любопытства, просто чтобы понять, есть ли у Варвары Тимофеевны какие-то болячки, которые могли бы повлиять на её рассудок.
— Я подняла её карту, — Людмила понизила голос и придвинула к ним пожелтевшую папку. — Смотрите. Вот запись за тысяча девятьсот девяносто восьмой год, через месяц после смерти Тимофея Ильича. Варвара обращалась к неврологу с жалобами на головные боли, потерю памяти, провалы во времени. Невролог направил её к психиатру. Психиатр записал: «Реактивная депрессия на фоне утраты супруга. Суицидальные мысли. Назначены антидепрессанты». Вы понимаете? Ей прописали таблетки, но она их не принимала. Через месяц невролог сделал повторную запись: «Пациентка отказалась от лечения. Состояние ухудшилось. Рекомендована госпитализация в стационар». Госпитализации не было. Дальше карта почти пустая до две тысячи первого года. А в две тысячи первом — психиатр. Запись: «Подозрение на биполярное расстройство. Эпизоды религиозного экстаза сменяются периодами глубокой апатии. От госпитализации отказывается. Родственники не информированы».
— Почему не информированы? — спросил Павел, у которого от прочитанного мелко тряслись руки.
— Потому что врач не имеет права без согласия пациента, — пояснила Людмила. — Она была совершеннолетней, дееспособной, сама принимала решения. А вы не спрашивали.
— Я ничего не знал, — прошептал Павел. — Она мне ничего не говорила.
— Конечно, не говорила, — кивнула Людмила. — Такие вещи скрывают. Но теперь это всё всплыло наружу. И это не просто «кукушкой двинулся на почве религии», Паш. Это болезнь, понимаешь? Твоя мать больна. Она была больна ещё тогда, в девяносто восьмом, и все эти годы болезнь тлела, а теперь разгорелась в полную силу. Монастырь — это не духовный выбор, это симптом. Это эпизод религиозного экстаза, про который писал психиатр двадцать два года назад.
Павел закрыл лицо руками. Лена молча гладила его по спине, не зная, что сказать. Новость была страшная и спасительная одновременно. Страшная — потому что его мать действительно тяжело больна, и это не лечится молитвами, которые она читает сутками напролет. Спасительная — потому что теперь у них появился шанс. Шанс признать её недееспособной, шанс остановить дарение, шанс спасти квартиру.
— У нас есть время до сентября? — спросила Лена у юриста через три дня. Это была знакомая знакомых, строгая женщина с короткой стрижкой, которая специализировалась на наследственных и имущественных спорах. Лена выложила ей все карты: и медицинскую, и историю с отказом, и угрозу дарения монастырю.
— Сентябрь крайний срок, — сказала юрист, просматривая копию медицинской карты. — Если до сентября она оформит дарственную, оспорить её будет крайне сложно, даже с учетом психиатрического диагноза. Монастыри имеют хороших адвокатов и не любят отдавать то, что им подарили. Но если вы успеете подать иск о признании Варвары Тимофеевны недееспособной до того, как дарственная будет подписана, то сделка будет заблокирована. Суд назначит психиатрическую экспертизу. Если экспертиза подтвердит, что на момент подписания дарственной она не отдавала отчет в своих действиях — сделку признают недействительной. Если экспертиза покажет, что она невменяема прямо сейчас — вы сможете оформить опекунство и управлять имуществом в её интересах.
— В её интересах, — повторил Павел, словно пробуя эти слова на вкус.
— Именно, — кивнула юрист. — Вы должны понимать: это не способ отжать квартиру у больной старухи. Это способ защитить саму Варвару Тимофеевну от последствий её же болезни. Подарить квартиру и уйти в монастырь — это классический сценарий для людей с её диагнозом в стадии обострения. Пройдет полгода или год, маниакальная фаза сменится депрессивной, и ваша мама очнется в монастырской келье, без жилья, без денег, без возможности вернуться обратно. Монастырь не санаторий, там не жалеют. Заболеет, станет обузой — отправят в богадельню. И куда она пойдет? К вам. А у вас нет ничего, потому что вы потеряли и квартиру, и время, и силы.
Лена и Павел вышли от юриста с тяжелым чувством. С одной стороны, план был. С другой стороны, план означал полномасштабную войну против матери с привлечением судов, экспертиз, адвокатов, возможно, полиции — потому что Варвара Тимофеевна добровольно на экспертизу не пойдет, и её придется доставлять принудительно. Это будет грязно, больно и стыдно. Соседи увидят, родственники осудят, знакомые начнут шептаться за спиной: «Сын мать в психушку упек из-за квартиры». Павел это понимал, и именно это его мучило больше всего.
— Я всю жизнь боялся стать предателем, — сказал он Лене вечером. — Сначала боялся предать память отца, поэтому не спорил с мамой. Потом боялся предать мать, поэтому не настаивал на оформлении квартиры. Теперь я должен предать её официально, с бумагами, с подписями, чтобы спасти. Какая-то чудовищная ирония.
— Ты не предаешь, — ответила Лена. — Ты спасаешь. Не квартиру — её. Ты же сам слышал, что сказала юрист: маниакальная фаза сменится депрессивной. Через год, может, раньше. Твоя мать очнется. И если мы не вмешаемся, очнется она в полной пустоте. Без дома, без семьи, без поддержки. Ты этого хочешь?
— Не хочу, — Павел покачал головой. — Но и тащить её в суд не хочу. А выбора нет, да?
— Выбора нет, — подтвердила Лена. — Нас загоняют в угол, и мы действуем по обстоятельствам.
Следующий месяц превратился был ужасен. Павел подал заявление в суд о признании матери недееспособной. К заявлению приложили копии медицинских карт, добытых Людмилой, показания соседей, которые заметили странное поведение Варвары Тимофеевны — вынос мебели, бесконечные молитвы, смену образа жизни, — и даже скриншот переписки с игуменьей, который случайно остался в телефоне свекрови, когда Павел в прошлый раз помогал ей с приложениями. Переписка была ужасающая: игуменья требовала «посильной жертвы», настаивала на скорейшем оформлении дарственной, обещала «вечное поминовение» и «место в раю», манипулируя больной женщиной так умело, что у Лены волосы вставали дыбом.
Суд назначил психиатрическую экспертизу. Варвару Тимофеевну вызвали повесткой, она не пришла. Вызвали повторно, а она прислала письмо с требованием прекратить гонения на рабу Божию Варвару. Тогда судебные приставы в сопровождении врача приехали к ней домой. Как это происходило, Лена не видела, Паша специально не допустил её к участию в этом спектакле. Но потом рассказал.
Мать открыла дверь, увидела людей в форме и сразу всё поняла. Она посмотрела на Павла и сказала: «Вот, значит, как. Иудин поцелуй». И сама, без сопротивления, села в машину. Экспертиза длилась почти месяц. Варвара Тимофеевна находилась в стационаре под наблюдением врачей. Ей кололи препараты, снимавшие маниакальную фазу, и постепенно, день за днем, она возвращалась в реальность.
Павел не приходил к ней. Не мог. Он каждый день звонил врачу, справлялся о состоянии матери, но не решался увидеть её глаза после всего, что случилось.
В середине августа, когда до предполагаемого отъезда в монастырь оставалось две недели, суд вынес решение: признать Варвару Тимофеевну Погодину недееспособной вследствие хронического психического заболевания — биполярного расстройства, обострившегося в форме религиозного бреда. Дарственная на квартиру, которую она попыталась оформить тайком, прямо в стационаре, с помощью неизвестно как проникшего туда нотариуса, была заблокирована судом как сделка, совершенная недееспособным лицом. Опекуном назначили Павла.
Квартира осталась в собственности Варвары Тимофеевны, но распоряжаться ею теперь мог только Павел. Он мог прописать туда семью для ухода за больной, мог сдавать в аренду и тратить деньги на лечение, мог делать всё, что считал нужным, но не мог продать, подарить или обменять без разрешения органов опеки. Это была не победа, а скорее патовая ситуация, но даже пат был лучше, чем полный разгром.
— Ты поедешь к ней? — спросила Лена, когда они вернулись из суда.
— Обязательно, — ответил Павел. — Сегодня.
В больницу он поехал один. Лена осталась с детьми, накормила их ужином, уложила спать и села ждать мужа с таким чувством, будто сама участвовала в этой поездке, сидела рядом с ним на кожаном диванчике в вестибюле психоневрологического диспансера и смотрела, как из лифта выходит Варвара Тимофеевна.
Павел вернулся поздно ночью. Он тихо разделся в прихожей, прошел на кухню и сел. Лена налила ему чай, он взял кружку, но пить не стал — просто держал в ладонях, грея озябшие пальцы.
— Она не помнит, — сказал он тихо. — Она спросила: «Паша, а почему я в больнице? Я что, заболела?» И я ей всё рассказал. Про монастырь, про игуменью, про дарственную, про суд, про опеку. Она слушала и плакала. А потом говорит: «Значит, я чуть внуков без дома не оставила? Господи, какой позор...»
— А ты что? — спросила Лена.
— Я сказал: «Мама, ты не виновата. Ты болеешь. Но теперь всё будет хорошо. Квартира на месте. Дети тебя ждут. Мы тебя не бросим, слышишь?».
— А она что?
— Она заплакала ещё сильнее, — Паша всё-таки отхлебнул чай, и Лена заметила, что у него дрожат руки — как тогда, после скандала в квартире, заставленной иконами. — И сказала: «Я обещала тебе квартиру, Пашенька. Прости меня, сынок. Прости, что так вышло».
— Это она сейчас в нормальном состоянии говорит или всё ещё под лекарствами? — уточнила Лена.
— Врач говорит, лекарства просто снимают обострение, они не меняют личность. Если она говорит это сейчас, значит, это её настоящие мысли. Мысли, которые всё это время были где-то под спудом, под многолетней болезнью и сегодняшним бредом.
Через два месяца Варвару Тимофеевну выписали. Паша забрал её из больницы и привез домой. Иконы со стен он снял ещё раньше, аналой разобрал, лампадное масло выбросил, оставил только одну икону — Николая Угодника. Врач сказал, что резко обрывать религиозность нельзя, нужно дать ей заместительный формат: ходить раз в месяц в церковь, ставить свечку за упокой мужа, но не превращать квартиру в филиал монастыря.
В начале октября Павел и Лена с детьми переехали в квартиру Варвары Тимофеевны.
И квартира, доставшаяся такой дорогой ценой, теперь пахнет не воском и елеем, а кашей, детским смехом и обыкновенной человеческой жизнью.