Много загадочного и необъяснимого доводилось мне слышать в глухих углах сибирской тайги, куда редко ступает чужая нога. Старики у остывающих печей рассказывали такое, что потом долго не уснёшь и всё прислушиваешься к шуму леса за тёмным окном. Одну такую историю я и перескажу слово в слово, хоть и сам я до конца не знаю, верить ей или нет.
К сожалению, таких отдалённых мест, отрезанных от большой дороги и большой жизни, остаётся всё меньше. А вместе с ними уходят и люди, что помнили старый уклад, и негромкие предания, которые передавались только из уст в уста, у огня, вполголоса. Когда-то почти в каждой деревне жил человек, к которому шли не за лекарством из аптеки, а за чем-то иным, чему и названия толком нет. Я ещё застал нескольких таких рассказчиков и теперь жалею, что не записал тогда их слова дословно, по горячему следу.
Деревня, о которой пойдёт речь, была самой обычной, домов на семьдесят, не больше. С востока к ней вплотную подступала густая непроходимая тайга, тёмная даже в полдень. С запада через поле текла неторопливая таёжная речка, в которой бабы полоскали бельё, а ребятня ловила пескарей. Взрослые днём пропадали на колхозных работах, от зари до зари. Вечерами в избах зажигали керосиновые лампы, и деревня будто погружалась на дно тихого озера. Народ тут жил неторопливый, основательный, привычный к одиночеству среди леса. В потустороннее здесь верили крепко, без всякого городского сомнения. И к приметам прислушивались так, как горожанин прислушивается к прогнозу погоды.
С докторами в ту пору было совсем худо. Один сельский фельдшер, и тот вечно навеселе, приходился на несколько деревень разом. До райцентра считалось вёрст сорок по разбитой колее, которую осенью развозило так, что ни пройти ни проехать. Случись что серьёзное, надеяться оставалось разве что на бога да на крепкое здоровье. И вот в такую глухомань однажды пришла откуда-то немолодая женщина с пугливой девочкой-подростком. Откуда она явилась и кто была раньше, никто так и не дознался. Поселилась на отшибе, в покосившейся избе, и скоро по деревне поползла молва, что руки у неё особенные. Звали её Пелагеей.
Она и впрямь была чем-то похожа на колдунью из старой сказки, такой по крайней мере я представляю её по чужим рассказам. Глаза проницательные, со стальным холодным блеском, смотрели будто насквозь, до самого донышка. Говорила мало, ходила бесшумно, и собаки при ней не лаяли, а только поджимали хвосты. Девочка, что жила при ней, всегда молчала и пряталась за материнской спиной. Люди сперва сторонились этой пары, шептались по углам. А потом потянулись к ней один за другим, потому что Пелагея помогала там, где разводил руками даже трезвый врач.
Власть её над живым миром казалась пугающей и необъяснимой. Поговаривали, что как-то лютой зимой в деревню забрёл медведь-шатун, поднятый из берлоги, голодный и оттого вдвойне опасный. Мужики похватали ружья, сбились в кучу, бабы загнали детей по избам и завыли. А Пелагея вышла к зверю одна, без ружья, без вил, в одном платке. Что она ему шептала, никто не расслышал. Только медведь вдруг опустил голову, развернулся и побрёл за ней в лес, послушный, как телок на верёвке. Назад она вернулась под утро, одна, и больше того шатуна в округе не видели.
А спустя время случилось то самое, ради чего я и завёл этот рассказ. Стояла глухая осень, когда по утрам уже хрустит ледок на лужах. Один здешний охотник, Степан, возвращался с дальнего промысла и решил по пути заглянуть к знакомому леснику на заимку, обогреться и переночевать. Лесника звали Захаром Кузьмичом, был он мужик кряжистый, неразговорчивый, всю жизнь проживший в обнимку с лесом. Степан толкнул незапертую дверь и обомлел. Захар Кузьмич лежал на полу в запёкшейся крови, едва живой, исхлёстанный медвежьими когтями. Видать, зверь подмял его у самой заимки, потрепал страшно, но не загрыз до смерти, должно быть, был сыт.
Степан кое-как перевязал старика рубахой и сообразил, что до райцентра тот попросту не дотянет. Оставалось одно, и он, не мешкая, кинулся в деревню за Пелагеей. Та пришла, склонилась над раненым, приложила ладонь ко лбу, к груди, долго слушала что-то своё. Раны тут не главное, обронила она негромко, внутри всё порвано, и в избе он не выживет, и в больнице тоже. Есть, мол, одно место, туда и понесём. Степан хотел было спросить, что за место, но осёкся под её тяжёлым взглядом. Велела она делать волокушу и молчать, а ещё накрепко запомнить: что увидит, о том после никому ни словом. Они уложили Захара Кузьмича на наспех связанные жерди, и Пелагея зажгла сделанный из бересты факел. Степан хотел перекреститься, да рука не поднялась.
Когда солнце скрылось за острыми верхушками сосен и тайга погрузилась в непроглядную тьму, они тронулись в путь. Шли всю ночь, без отдыха, и Степан скоро перестал понимать, куда его ведут. Пелагея двигалась впереди ходко, будто шагала по родной улице, а факел выхватывал из мрака то чёрные стволы, то цепкие лапы ельника. Места пошли вовсе незнакомые, хотя Степан знал тут, казалось, каждую звериную тропу.
А когда забрезжил серый рассвет, они вышли к берегу какого-то незнакомого озера. Степан готов был поклясться, что в здешних краях никакого озера отродясь не было. Вода в нём стояла чёрная, как смола, без единой рябинки, без всякого движения, словно застывшее стекло. Над гладью не вилось ни комара, ни мошки, хотя их в тайге всегда тучи. Кругом стеной стоял молчаливый лес, и висело такое безмолвие, что в ушах звенело. Даже птицы здесь не пели. От воды веяло холодом и чем-то ещё, отчего по спине бежали мурашки.
«К самой воде не подходи», — строго сказала Пелагея и недобро глянула на охотника. Сама же опустила раненого у кромки, разложила на тряпице какие-то листья и коренья, что-то растёрла в ладонях. Потом зачерпнула берестяным ковшиком чёрной воды и принялась обмывать раны старика, нашёптывая слова, которых Степан не разбирал. Делала она это долго, не спеша, будто отмеряя по капле. Степан стоял поодаль, боясь шевельнуться, и чувствовал, как от этого вкрадчивого голоса немеют ноги. Раны на глазах переставали кровить. А потом случилось то, во что и теперь верится с трудом.
— Где это я? — вдруг спросил Захар Кузьмич и сам, без чужой помощи, сел.
— Вот и всё, выходили, — с великим облегчением выдохнула Пелагея.
Степан смотрел на лесника во все глаза. На его памяти совершалось чудо: глубокие рваные раны затягивались на глазах, бледность сходила с лица, и старик, ещё ночью лежавший пластом, теперь сам ощупывал бок и недоумённо крутил головой.
— Вот это чудеса, — только и вымолвил охотник, не удержавшись.
— Нам пора. Нечего тут рассиживаться, — оборвала его Пелагея и стала торопливо собирать свои травы. Голос её сделался резким, тревожным, будто она боялась этого места не меньше Степана.
Степан всё же не утерпел и шагнул к самой воде. Чёрная, как дёготь, она не отражала ни неба, ни его склонившегося лица, словно и не вода это была вовсе, а провал в самую глубь земли. Он протянул было руку, но Пелагея так на него цыкнула, что охотник отдёрнул ладонь, как от огня. Больше испытывать судьбу он не стал.
Назад они шли за Пелагеей по одним ей ведомым тропам, и снова целую ночь напролёт. Захар Кузьмич шагал сам, бодро, будто и не он истекал кровью сутки назад. А Степану всё мерещилось, что та тропа вела в никуда и обратно их выпустила лишь по чьей-то доброй воле.
Я и сам потом не однажды возвращался мыслями к этому рассказу, и всякий раз он не давал мне покоя. Уже после Степан не раз пытался восстановить в памяти всё, что приключилось за те две ночи, да только концы с концами никак не сходились. Выходило, что к озеру они добирались целую ночь, и обратно столько же, а заимка-то была всего в полудне хода от деревни. Куда они забрели, в какую сторону, по солнцу ли, по звёздам, охотник так и не сумел смекнуть. Спрашивал он и у самого Захара Кузьмича, но тот лишь хмурился и отмалчивался, словно дал кому-то слово. Будто и не было вовсе ни чёрного озера, ни мёртвого безмолвия над водой. А раны на нём затянулись без единого рубца, чего после медвежьих когтей попросту не бывает.
Позднее Степан не однажды пытался разыскать то загадочное озеро, уходил в тайгу на много дней, плутал, метил деревья затёсами. Всё впустую. Лес будто прятал свою тайну, отводил глаза, заводил кругами и выпускал обратно к деревне. А вскоре и сама Пелагея с молчаливой девочкой исчезла из тех мест так же незаметно, как когда-то появилась, не простившись ни с кем. Поговаривали, что её звала к себе другая глухомань, где тоже кто-то умирал без помощи. Вот такую загадочную историю я и услышал когда-то в насквозь прокуренной избе, а приключилась она в сибирской тайге. Тропа эта, ведущая в никуда, так никого больше к себе и не подпустила, и верю ли я во всё это сам, право слово, до сих пор не скажу.