В просторном холле пахло хлоркой, и этот запах сразу осел на языке, пока Антон и Лика расписывались в журнале посещений.
Охранница, немолодая женщина в форменной жилетке, мельком глянула на их паспорта и кивнула на лестницу, даже не спросив, к кому именно они идут, потому что все тут знали — молодые, нарядные, с напряженными улыбками приходят смотреть. Всегда смотреть. И она проводила их ничего не выражающим взглядом.
Антон взял Лику за руку и почувствовал, какая у нее холодная и влажная ладонь, хотя в помещении было натоплено почти до духоты.
— Ну что, Лик, пошли? — спросил он шепотом, хотя кругом никого не было.
Лика облизала пересохшие губы и кивнула, поправив сумку на плече. Она шла по коридору и думала, что десять лет попыток, пять выкидышей, три протокола ЭКО и одна внематочная, которая едва не стоила ей жизни, — это вот сюда их привело. К этому дню.
И самое паршивое, что она боялась. Не детей боялась, не их диагнозов, не того, что не справится, а того, что увидит десяток младенцев и ни один ей не отзовется, ни одного не защемит внутри. И тогда придется признать, что она пустая, что в ней перегорело все, даже материнский инстинкт, о котором ей столько лет прожужжали все уши свекровь, подруги и мама.
— Я боюсь, — сказала она, когда они остановились перед белой дверью.
— Я тоже, — просто ответил Антон. — Поэтому мы идем вместе. Поняла?
Он говорил спокойно, почти буднично. Но Лика знала что муж сам едва держался, но считал, что не имеет права расклеиться, потому что кто-то же должен быть скалой. Он был скалой все эти годы. Он держал ее, когда она выла в ванной после очередного отрицательного теста, он собирал ее в больницу. И сейчас он стоял перед дверью с таким лицом, будто они пришли покупать машину, а не выбирать ребенка.
Дверь открыла женщина с таким громким, командным голосом, что Лика сначала испугалась. Она оглядела их быстро, оценила одежду, лица, то, как они держатся друг за друга, и, кажется, осталась довольна, потому что кивнула и пропустила внутрь, сказав на ходу:
— У нас сейчас тихий час почти закончился, так что вы как раз вовремя. Бахилы вон там, руки помойте в раковине. Сначала младшие, от нуля до года, потом старшая группа, если захотите.
Она говорила «если захотите» таким тоном, будто знала, что не захотят. Все хотят младших, новорожденных. Все хотят тех, кто еще не помнит, не понимает, не спрашивает. А старшие — это уже лотерея, и мало кто соглашается, когда есть возможность взять младенца.
Антон и Лика вымыли руки, надели бахилы, халаты, которые им выдали тут же, и прошли в комнату, где в два ряда стояли кроватки с высокими решетчатыми бортами. Окна были огромные, света много, и в этом ярком, почти праздничном свете кроватки выглядели до жути одинаковыми, как инкубаторы, и из каждой на них смотрели или не смотрели маленькие люди.
Первый ребенок, к которому подвела их женщина, был совсем крошечный, недели три от роду. Он спал он так крепко, что Лика сначала подумала, что не дышит. Она даже руку протянула, но тут же отдернула, потому что не знала, можно ли трогать, и посмотрела на женщину. Та кивнула — трогайте, мол, только тихо. И Лика положила ладонь на крошечную грудку, почувствовала, как та поднимается и опускается часто-часто, и внутри у нее что-то дернулось остро, почти болезненно, как будто током ударило. Но это была не любовь. Это была жалость, от которой хотелось немедленно уйти и больше не возвращаться. Потому что жалеть вот так, стоя над кроваткой, легко, а взять и не спать ночами, кормить по часам, стирать пеленки и отвечать всю жизнь, это другое. И этого она пока не чувствовала.
— Вот этот у нас Петенька, — сказала Татьяна Петровна и тут же, заметив что-то в лице Лики, добавила: — Отказник. Мать из деревни, приехала рожать и ушла через два дня.
— А отец? — спросил Антон.
— А отец, — она усмехнулась, — отец, может, и не знает, что Петенька существует. Или знает, но ему все равно.
Антон нахмурился, и Лика увидела, как он сжал челюсти. Верный признак того, что он сейчас скажет что-то резкое, но он сдержался, только переспросил:
— А здоровье?
— По шкале Апгар семь-восемь, нормальный ребенок, анализы все чистые. Мать, правда, курила во время беременности, но вы же понимаете, что почти все наши мамы курят. И пьют.
Она говорила без осуждения, просто как о факте, и от этого становилось еще гаже. Лика перевела взгляд на соседнюю кроватку, где лежала девочка с огромными темными глазами и смотрела прямо на нее, не мигая. Глаза были серьезные, совсем не детские, как будто она уже все понимала про этот мир и ничему не удивлялась. Лика подошла ближе, прочитала табличку на спинке кроватки: «Мария Б., 4 месяца, отказ в роддоме».
— А эта что? — спросила Лика.
— А Машенька у нас с диагнозом, — женщина взяла в руки планшет, пролистнула. — Перинатальное поражение ЦНС, но прогнозы хорошие, реабилитация, массаж, препараты, и догонит сверстников. Но сами понимаете, желающих на таких мало. Все хотят здоровых.
— А вы что, их сортируете, как товар? — голос у Антона стал тихим и опасным.
— Молодой человек, — женщина даже не повысила тона, — я тут работаю двадцать четыре года и видела таких, как вы, тысячи. Вы приходите с горячим сердцем, а потом, через полгода, возвращаете ребенка, потому что не справились, потому что не рассчитали, потому что «ой, а мы не знали, что она будет по ночам орать». И знаете, кому от этого хуже? Ребенку. Который уже привязался, который уже назвал вас мамой и папой, а вы его обратно, как щенка, который нагадил в тапки. Так что да, я вам рассказываю все как есть, без розовых очков. Хотите здорового — берите здорового, но учтите, что и здоровый может через месяц заболеть, а вы должны быть к этому готовы.
В комнате повисло молчание. Лика все смотрела на Машу, а Маша смотрела на нее. И вдруг девочка улыбнулась беззубо, сморщив нос, по-старушечьи, и протянула ручку. Лика, не думая, подала свою, и крошечные пальцы обхватили ее указательный палец с такой неожиданной силой, что Лика ахнула. Этот ребенок держался за нее так, будто от этого зависела его жизнь. И может, так оно и было.
— Антон, — прошептала Лика. — Антон, иди сюда.
Он подошел, встал рядом, посмотрел на девочку и лицо у него сделалось такое растерянное и нежное одновременно, что женщина, наблюдавшая за ними со стороны, вдруг отвела глаза.
— Вы посмотрите, какая она... — начал Антон и замолчал, потому что слова были не нужны.
Лика уже склонилась над кроваткой и что-то тихо говорила Маше, какую-то ерунду про то, какая она красивая и какие у нее пальчики, и девочка в ответ пускала пузыри и не отпускала палец Лики ни на секунду. Это было оно — то самое, чего Лика боялась не найти. Не удар тока и не вспышка, а тихое, спокойное чувство, которое просто пришло и село внутри, как будто всегда там было и только ждало своего часа.
Они провели в группе еще час. Женщина показала им остальных детей, рассказала про каждого, и про Колю с гидроцефалией, и про двойняшек Аню и Ваню, у которых мать сидит, и про Сашу с врожденным пороком сердца, которому нужна операция в ближайшие полгода. Лика слушала, кивала, но глаза ее все время возвращались к кроватке у окна. Антон это заметил и, когда они вышли в коридор, сказал просто:
— Маша?
— Маша, — подтвердила Лика.
— С диагнозом.
— С диагнозом. И что теперь? Ты испугался?
— Я? — Антон остановился и развернул ее к себе за плечи. — Лик, я с тобой десять лет ада прошел, и ты спрашиваешь, испугался ли я какого-то перинатального поражения? Я, знаешь, что думаю? Если она наша, мы вытянем. Врачи, массажи, препараты, я все оплачу, все достану, куда надо отвезу. Ты только скажи, что ты готова.
— Я готова, — сказала Лика и заплакала, уткнувшись ему в плечо, пока мимо проходили медсестры и делали вид, что не замечают.
Домой они ехали молча, каждый думал о своем. Антон прикидывал, сколько денег придется снять с депозита на первое время, какой нужен ремонт в детской, которую они так и не сделали за все эти годы, потому что боялись сглазить, и как оформить декретный отпуск для Лики, чтобы она могла сидеть с ребенком хотя бы первый год. Лика молча листала статьи про перинатальное поражение ЦНС, про реабилитацию, про то, что при правильном уходе прогноз благоприятный, и представляла, как они повезут Машу на море, как будут делать с ней зарядку, как наймут массажистку.
А потом Лика сказала:
— Надо матери твоей позвонить.
Антон вздохнул и кивнул.
Галина Ивановна была женщиной, которую все вокруг считали образцовой — дом полная чаша, на работе ее уважали, с невесткой она не ругалась открыто, а даже, наоборот, при каждой встрече обнимала Лику и говорила, какая та хорошая и как она рада, что сын так удачно женился.
Но была в маме одна особенность, которая заставляла Антона с детства внутренне подбираться, когда она начинала говорить вкрадчивым голосом: она считала, что точно знает, как лучше всем. Всем, от соседей по даче до собственного сына. Ее мнение было единственно верным, а попытка спорить натыкалась на такую обиду, что проще было согласиться.
Когда Антон позвонил и сказал, что они с Ликой сегодня заедут, Галина Ивановна сразу почуяла неладное. Во-первых, они не предупреждали заранее, как обычно, а во-вторых, голос у сына был какой-то напряженный, не такой, как всегда. Он даже не спросил, надо ли чего купить по дороге. Сразу перешел к делу.
— Мам, у нас новость. Мы были в Доме малютки.
Трубка замолчала. Галина Ивановна молчала секунд десять, а потом спросила, и голос у нее был такой, будто ей сообщили о смерти близкого:
— Зачем?
— В смысле, зачем? — Антон опешил. — Мам, мы детей смотрели. Мы уже выбрали. Девочка Маша, четыре месяца. Есть диагноз.
— Какая девочка? — голос Галины Ивановны набирал обороты. — Антон, ты понимаешь, что ты говоришь? Вы что, серьезно? Из детдома? Вы с ума сошли?
— Мама, — Антон старался говорить спокойно, — мы не сошли с ума, мы взрослые люди, нам по тридцать пять лет, мы хотим детей. Своих не получается уже много лет, ты знаешь.
— Знаю! — почти выкрикнула Галина Ивановна. — Знаю, и я все эти годы молилась, чтобы у вас получилось! А ты мне сейчас говоришь, что вы берете чужого ребенка с каким-то диагнозом? Ты понимаешь, что это на всю жизнь? Что она может быть больной на голову? Что вы никогда не будете знать, кто ее родители — алкоголики, наркоманы, черт знает кто? Антон, это же гены! Это же гены, понимаешь?
Антон слушал и яростно сжимал челюсти, чтобы не наговорить лишнего. Он сказал только:
— Мам, мы скоро приедем и поговорим спокойно.
— Не надо приезжать, — отрезала Галина Ивановна. — Если вы так решили, то мне с вами не о чем говорить.
И бросила трубку.
Антон посмотрел на телефон, потом на Лику, которая, конечно, все слышала, и сказал:
— Ну что, поехали?
— Поехали, — кивнула Лика. — Мы поедем и объясним. Она твоя мать, она должна понять.
Галина Ивановна металась по своему большому, идеально убранному дому, не зная, куда себя деть. Она перемыла и без того чистую посуду, позвонила сестре, но сестра, узнав, в чем дело, сказала: «Ну Галь, это их дело, отстань». Галина Ивановна со злостью отшвырнула телефон. Ни одна душа ее не понимала. Ни одна!
Все вокруг твердили, что это их жизнь, их выбор, а она, мать, которая родила этого мальчика, которая ночей не спала, когда он болел, которая тащила его на себе после развода, которая вложила в него все, — она, выходит, не имеет права голоса?
Она представляла себе, как держит на руках внука ее крови, с глазами Антона и его упрямством, с родинкой за ухом, как у всех в их роду. Она представляла, как ведет его в первый класс, как печет ему блины, как оставляет ему квартиру. А теперь ей предлагали какую-то Машу, какую-то чужую девочку, рожденную неизвестно от кого, с диагнозом, который неизвестно во что выльется. Нет, это невозможно. Этого не будет.
Когда в дверь позвонили, Галина Ивановна открыла с таким лицом, будто встречала врага. Лика и Антон зашли, разделись, прошли в большую комнату. Антон сразу сел и начал говорить про то, как они долго думали, как прошли школу приемных родителей, как изучили все законы и готовы к трудностям. Галина Ивановна слушала, не перебивая. Лика уже почти поверила, что все обойдется, но когда Антон замолчал и сказал: «Ну вот, мам, такие дела», — она заговорила.
И это был не разговор. Это был допрос с пристрастием.
— Значит, так, — начала Галина Ивановна. — Ты мой единственный сын, Антон. Единственный. И я хочу, чтобы ты мне сейчас честно ответил на несколько вопросов. Ты готов, что этот ребенок через десять лет спросит, кто его настоящая мать, и выяснится такое, что вам и не снилось? Ты готов, что девочка унаследует алкоголизм, шизофрению, что она будет неуправляемой в переходном возрасте? Вы хотя бы знаете, что такое реактивное расстройство привязанности? Вы знаете, сколько приемных детей возвращают обратно?
— Знаем, — твердо сказала Лика. — Мы в ШПР полгода отходили, Галина Ивановна. Нам подробно объясняли и про расстройства привязанности, и про генетику, и про трудное поведение. Но мы выбрали эту девочку.
— Ты выбрала? — Галина Ивановна повернулась к невестке, и в ее взгляде было такое, что Лика физически ощутила, как между ними выросла стена. — Ты, которая даже своего родить не смогла? Ты теперь решила взять чужого? Лика, я к тебе всегда хорошо относилась, ты знаешь. Но сейчас ты губишь моего сына. Ты не можешь дать ему своих детей и тащишь его в эту авантюру с детдомовским ребенком. Это эгоизм, чистый эгоизм. Ты думаешь только о себе.
Лика побледнела. Она сидела, сцепив руки на коленях, и молчала, и только губы у нее побелели. Антон резко поднялся.
— А ну, замолчи, — сказал он тихо, очень тихо. Мать впервые увидела, как ее мальчик, ее сын, на которого она могла кричать и который всегда поджимал хвост и соглашался, смотрит на нее глазами совершенно чужого, взрослого и жесткого мужчины. — Ты сейчас сказала моей жене, что она не может родить. Ты сказала это ей в лицо. Ты понимаешь, что это подлость? Ты понимаешь, что после этого я вообще не хочу, чтобы ты приближалась к моей семье?
— К твоей семье? — Галина Ивановна тоже встала. — А я тебе кто? Я тебе не семья? Я тебя вырастила одна, я тебе все отдала, а ты мне сейчас говоришь, что я не имею права слова сказать о том, что ты берешь в дом неизвестно кого?
— Ты имеешь право говорить, — Антон уже не сдерживался, голос его гремел. — Ты имеешь право говорить, мама, все что угодно, но не так! Не унижая мою жену! Ты знаешь, через что она прошла? Ты знаешь, сколько раз она чуть не умерла, пытаясь родить твоего драгоценного кровного внука? А теперь ты говоришь, что это эгоизм? А знаешь, что такое эгоизм? Это когда ты сидишь тут одна в своем идеальном доме и решаешь за нас. Это и есть эгоизм.
— Я сижу тут одна, — голос Галины Ивановны предательски дрогнул, — потому что у меня никого, кроме тебя, нет. И ты сейчас от меня отворачиваешься.
— Я не отворачиваюсь. Я прошу тебя принять наше решение и поддержать нас.
— Я не могу его принять! — почти выкрикнула она. — Я не могу! Это чужой ребенок, пойми, чужой!
— Для вас чужой, — Лика наконец подняла голову. — А для нас свой. И если вы не способны этого понять, то, возможно, нам действительно не о чем больше говорить.
Она встала и вышла в коридор. Антон пошел за ней, и через минуту хлопнула входная дверь.
Галина Ивановна осталась одна. Она села на диван и долго смотрела на стену, где висела фотография Антона в выпускном классе.
Она просидела так, наверное, час, а потом позвонила сестре.
— Они уехали? — спросила сестра.
— Уехали.
— Ну и дура ты, Галь. Позвони, извинись.
— За что? — взвилась Галина Ивановна. — За то, что я правду сказала?
— За то, что ты выбираешь между кровью и любовью. А кровь, знаешь, — она не всегда роднит. Иногда чужие люди становятся роднее, чем самые близкие. Ты это на себе проверила, забыла?
И положила трубку.
Сестра имела в виду их отца, который ушел, когда Гале было двенадцать, и с тех пор не появлялся, а чужой дядька стал отчимом, что роднее родного отца. И Галина это помнила, но признавать сейчас, в этом споре, что сестра права, не собиралась. Потому что это другое. Совсем другое. То — отец, а это — внук. Ее внук. Вернее, не ее.
Документы собирали быстро. Антон подключил знакомого юриста, Лика оформила все справки, и уже через месяц им позвонили из опеки и сказали, что можно забирать.
Маша оказалась дома в середине декабря, когда город уже завалило снегом, а в доме у Антона и Лики пахло мандаринами и хвоей, потому что Лика решила — раз у них теперь ребенок, то и праздник должен быть настоящим, с елкой до потолка и гирляндами во все окна.
Первые дни были очень тяжелы. Маша кричала по ночам, выгибалась дугой при любом прикосновении, и Лика, измученная, не спавшая трое суток, однажды позвонила Антону на работу и сказала:
— Я не справляюсь. Она меня не принимает. Я ей чужая. Я для нее никто.
Антон приехал через час, застал Лику на полу в детской, с заплаканными глазами, а Маша лежала в кроватке и монотонно ныла, не реагируя ни на что.
— Это депривация, — сказала Лика, и голос ее был неживой, как у робота. — У нее депривация, нам говорили в ШПР, это когда ребенок лежит один в кроватке неделями и привыкает никого не ждать. Она не ждет меня, понимаешь? Она не знает, что такое мама.
Антон поднял жену с пола, усадил на диван, заварил ей чаю, а сам пошел к Маше. Он взял ее на руки, прижал к груди и начал ходить по комнате, качая, и что-то тихо напевать, какую-то дурацкую мелодию, которую сам сочинял на ходу, и так ходил час, два, три, пока девочка не затихла и не уснула у него на плече. А потом он уложил ее в кроватку и сказал Лике:
— У нас получится. Мы будем делать это каждый день, каждую ночь, столько, сколько потребуется. Мы ее докачаем. Мы ее долюбим.
Прошло три месяца. Маша начала улыбаться, сначала только Антону, потом и Лике, потом научилась переворачиваться, потом села. Диагноз не подтвердился в той страшной степени, какую прогнозировали вначале — невролог сказал, что динамика хорошая, что ребенок развивается, что перинатальное поражение компенсируется, и если продолжать массажи и занятия, к году она догонит ровесников.
И все это время Галина Ивановна жила в своем идеально убранном доме, и делала вид, что ничего не случилось. Она не звонила сыну, он не звонил ей, и только иногда, раз в месяц, она набирала Лику и спрашивала сухим тоном:
— Ну как вы там?
— Хорошо, — отвечала Лика так же сухо. — Растем.
И ни слова о девочке. Ни имени ее не называла, ни спросить не решалась. Но втайне, по вечерам, Галя открывала в телефоне Ликину страницу и смотрела фотографии. Маша в смешной шапке с ушами. Маша в ванночке, вся в пене. И каждый раз Галина Ивановна откладывала телефон и говорила себе — чужая. Не моя. Не наша кровь. Но в груди что-то щемило, когда она видела, как девочка похожа в своей улыбке на Антона — нет, не чертами, а именно улыбкой, открытой и простодушной, и еще тем, как она морщила нос, совсем как Антон в детстве, когда его фотографировали.
В начале апреля Антон позвонил сам. Голос у него был усталый, но спокойный.
— Мам, у нас кризис. Маша болеет, у Лики температура, я на работе круглосуточно. Если можешь, приедь. Хотя бы на три дня.
Галина Ивановна сначала хотела отказаться. Она даже рот открыла, чтобы сказать: «Я же тебе говорила, что это авантюра», но вовремя прикусила язык. Потому что услышала в трубке — там, на заднем плане — Машин плач, и плач этот был такой жалобный, хриплый, явно простуженный.
— Я приеду, — сказала она. — Завтра утром.
Следующим утром Галина Ивановна стояла на пороге квартиры сына с огромным баулом, в котором были лекарства на все случаи жизни, куриный бульон в термосе, малиновое варенье и связанная ею по случаю крошечная кофта, про которую она сама себе говорила, что это просто так, руки чесались.
Дверь открыл Антон, бледный. Галина, увидев сына, на секунду забыла все свои обиды.
— Ты чего такой? — спросила она, входя.
— Не сплю третью ночь, — коротко ответил он. — У Маши бронхит, кашель не дает спать, Лика температурит, сорок и два. Я разрываюсь.
— Ну, теперь не разрываешься, — сказала Галина Ивановна и сняла пальто. — Где больные? Показывай.
Маша лежала в кроватке и дышала тяжело, со свистом. Галина Ивановна подошла, посмотрела на нее — на красные щеки, на спутанные от пота волосики, на то, как она хватает воздух ртом, и внутри у нее что-то дрогнуло. Это была не жалость. Жалость она испытывала ко многим — к бездомным собакам, к старикам в электричках, к чужим плачущим детям в поликлинике. Жалость — это было просто, безопасно. А сейчас было другое — острое, почти физическое желание сделать так, чтобы этой конкретной, вот этой маленькой девочке, которая лежит перед ней и хрипит, стало легче. Не абстрактному ребенку, а вот этой, с ямочкой на подбородке.
Она вынула Машу из кроватки, не спрашивая разрешения, закутала в одеяло и села с ней в кресло.
— Иди к Лике, — сказала она Антону. — Я тут сама.
И Антон ушел, а Галина осталась с Машей на руках. Девочка сначала капризничала, выгибалась, но Галина Ивановна держала ее крепко, умело, как когда-то держала Антона, и тихо приговаривала:
— Ну что ты, маленькая, ну потерпи, ну давай подышим вместе, давай, раз-два-три, вдох-выдох...
И Маша, как ни странно, затихла. То ли устала сопротивляться, то ли почувствовала в этих руках спокойную, уверенную силу, которая не просит, а просто берет и успокаивает. Галина качала ее и вдруг поймала себя на том, что напевает ту самую колыбельную, которую пела Антону много лет назад. И слова, забытые на десятилетия, вдруг пришли сами, как будто ждали своего часа.
Так прошло несколько часов. Антон заглядывал, видел мать, спящую в кресле с ребенком на руках, и тихо выходил, чтобы не разбудить. А Галина Ивановна просыпалась, поила Машу теплым питьем, давала лекарство, меняла памперс, слушала хрипы и снова начинала качать, уже не думая ни о каких генах, диагнозах и наследниках. Она думала только о том, чтобы этот чертов кашель отступил.
На третий день Маше стало заметно лучше. Она задышала ровнее, перестала хрипеть, и глаза у нее стали ясные, а не мутные от жара. Лика тоже пошла на поправку, вышла из спальни, бледная, осунувшаяся. И первое, что она увидела, была Галина Ивановна, стоящая у плиты и мешающая кашу.
— Галина Ивановна, — сказала Лика слабым голосом, — спасибо вам.
— Да ладно тебе, — отозвалась свекровь, не оборачиваясь. — Свои люди.
И в этом «свои люди» было столько простого, будничного признания, что Лика заплакала, стоя в дверях кухни, не стесняясь слез. Потому что она поняла — война закончилась.
Вечером того же дня Галина Ивановна сидела с Машей на коленях и показывала ей книжку с картинками. Маша хватала страницы, пыталась их порвать, и Галя смеялась и говорила:
— Ну чисто Антон в детстве! Он тоже все книжки изорвал, ни одной целой не осталось!
И вдруг осеклась. Потому что до нее дошло, что она сейчас сказала. Она сравнила эту девочку, чужую, не родную по крови, с Антоном. И это сравнение вышло само, без натуги, без желания польстить сыну или невестке. Просто так оно и было. Маша действительно напоминала Антона, тем, как она смотрела, как хмурила бровки, как требовала к себе внимания. И это значило, что она уже не чужая. Что она уже где-то внутри, под сердцем, которое так боялось этой «чужой крови», поселилась и сидит там тихо, как будто всегда была.
— Ты чего, мам? — спросил Антон, зашедший на кухню.
— Ничего, — Галина шмыгнула носом. — Вспомнила кое-что. Иди сюда, сын, сядь.
Он сел. И тогда она сказала то, что должна была сказать еще давно, но так и не смогла.
— Ты прости меня, Антоша. Я дура была. Старая дура. Я так боялась, что у тебя не будет своего, родного, что забыла главное — родной не тот, кто от крови родился, а тот, кого ты любишь. А я эту девочку уже полюбила. И, если вы не против, я хочу быть ей бабушкой по-настоящему.
Антон молчал, и Лика молчала, и даже Маша затихла, будто почувствовала важность момента. А потом Антон встал, подошел к матери и обнял ее.
— Мы не против, — сказал он в ее плечо. — Мы только этого и хотели.
Прошел год. Маша бегала, смеялась, говорила первые слова, и первым словом, которое она сказала, было не «мама» и не «папа», а «баба». И случилось это в доме Галины Ивановны, куда она приехала в гости. Девочка влетела, едва открылась дверь, обняла ее за ноги и звонко объявила:
— Ба-ба!
Галина подхватила ее на руки, засмеялась и сказала Антону и Лике, которые стояли на пороге и улыбались:
— Вот теперь все правильно. Теперь все.
И это действительно было так.