С виду это был добродушнейший старичок: невысокий, сгорбленный, полный, с кроткой улыбкой на устах. Встретишь такого на улице, поклонишься, как родному дедушке. А меж тем при одном его имени падали в обморок, бледнели вельможи, крестились масоны.
Звали старичка Степан Иванович Шешковский, и ведал он при дворе Екатерины делами заплечными.
Один современник, видевший его близко, так и описал: «добродушная фигура невысокого, сгорбленного, полного и кротко улыбавшегося старика». Поди угадай в этом божьем одуванчике грозу целой империи! А ведь именно его поминали шёпотом в гостиных…
Имя его сделалось в столице пугалом. Расшалится дитя – мать погрозит: вот, мол, придёт Шешковский! И дитя стихало. Болтнёт чиновник лишнее за картами, так назавтра бледнеет, озирается: не донесли бы…
Страх этот висел над Петербургом, как туман. И туман тот звался – Тайная экспедиция.
Откуда же взялся сей кроткий старичок? Из самых низов канцелярских. Родился в 1727 году в Петербурге, в семье небогатого приказного. Одиннадцати лет от роду отдали мальчика в Сибирский приказ, тринадцати – в Тайную канцелярию, переписывать набело допросные листы. Так с малолетства и освоил он эту особую науку – науку чужого страха.
Карьеру делал не родом, не богатством, не покровителями, а единственно прилежанием да чутьём. Начальник его, граф Шувалов, дал ему аттестацию краткую и точную: «Писать способен, и не пьянствует, и при делах быть годен».
Лучшей рекомендации для тайного сыска и не выдумаешь!
А когда взошла на престол Екатерина и завела вместо старой Тайной канцелярии новую Тайную экспедицию, лучшего исполнителя ей было не сыскать. С 1762 года и до самой смерти – тридцать с лишним лет! – Степан Иванович был при ней главным сыщиком: сперва секретарём, а с 1767 года – обер-секретарём, доверенным человеком при особо порученных делах. Императрица звала его запросто.
Доверяла ему то, чего не доверила бы никому. Вольтер с Дидро переписывались с Северной Семирамидой о свободе да человеколюбии, а в это самое время в тихом домишке у Невы трудился, не покладая рук, её домашний палач.
Странное, я полагаю, было время. С одного боку Вольтер, философия, мечты о всеобщем благе. С другой – тихий домик у воды и кнут. Мне кажется, в этом и весь век: блеск и застенок шли об руку.
Как же он работал, этот мастер?
О приёмах его ходили легенды, и одна другой страшнее. Молва уверяла, будто стоит в его кабинете особое кресло: сядет в него подследственный, а кресло возьми да и защёлкнись, и пол под ним разверзнется, и повиснет несчастный над тёмным люком, а снизу невидимые руки уже принимались за своё ремесло…
Сам же Степан Иванович сидит напротив, кротко улыбается и ласково задаёт вопросы. Правда то была или досужий вымысел – Бог весть.
Но пытки он, сказывают, не больно жаловал. А зачем? Куда вернее был страх. Посадит человека, поглядит ласково, помолчит. И человек уже сам всё расскажет…
Представим себе тот тихий кабинет.
– Покайся, голубчик, легче будет, – ласково приговаривал Степан Иванович, не повышая голоса.
И голубчик каялся во всём, даже в том, чего отродясь не делал!
Бывало, введут к нему дрожащего арестанта, а старичок привстанет, поклонится ласково:
– Садись, голубчик, в ногах правды нет. Сказывай всё как на духу…
– Помилуйте! Не виноват я ни в чём! – вскрикивал бедняга.
– Знаю, голубчик, знаю… А ты всё ж таки сказывай, – улыбался старичок.
И от ласковости той стыла в жилах кровь. И сказывали ему всё, до последнего словечка…
Вот в чём была его сила. Он не кричал и не грозил. Он улыбался… И этого хватало. Главным орудием служил не кнут, а страх. Сломить человека прежде, чем тронешь его пальцем, вот оно, его чёрное искусство. Говорили, будто умел он повести допрос так, чтобы разом сбить с гордеца спесь. И гордецы ломались, ибо страх сильнее боли.
Острые языки двора платили старику за усердие злыми насмешками. Светлейший князь Потёмкин (сам-то он не боялся никого на свете) при встрече любил поддеть:
– Каково кнутобойничаешь, Степан Иванович?
– Помаленьку, ваша светлость, помаленьку, – кротко отзывался старик.
Шешковский лишь кланялся да улыбался, а светлейшему от того смирения делалось не по себе… А много позже Пушкин, перебирая анекдоты минувшего века, помянет его коротко и беспощадно: «домашний палач кроткой Екатерины». Лучше, право, и не скажешь!
И вот что особенно язвило современников: палач этот слыл богомольным. Сказывали, дом его полон икон, сам он усердно клал поклоны да постился. Как уживались в одной душе акафист и кнут о том он, верно, и сам себе отчёта не давал…
А дел через его руки прошло без счёта.
Пугачёв и Радищев, Новиков и десятки безымянных болтунов, дерзкие на язык офицеры и неосторожные в письмах вельможи – все они побывали в тесном кабинете на берегу Невы.
Самого Емельяна Пугачёва, что тряс полцарства, он допрашивал в Москве незадолго до развязки, и даже грозный самозванец, не оробевший на эшафоте, в том кабинете заметно присмирел.
Над Радищевым, дерзнувшим напечатать книгу о путешествии из Петербурга в Москву, вёл следствие в 1790 году и сломил гордого вольнодумца так, что тот каялся и молил о пощаде. А когда сочинителю объявили, кто будет его допрашивать, тот, говорят, без памяти рухнул на пол.
– Кто допрашивать-то будет? – спрашивали арестованные.
– Сам Степан Иванович, – отвечали им вполголоса.
И этого было довольно, чтобы у иного смельчака разом подкосились ноги!
Сама государыня, что смолоду зачитывалась французскими вольнодумцами и сама сочинила либеральный «Наказ», к старости книгочеев да масонов возненавидела лютой ненавистью, и всякий раз, едва заслышав о крамоле, посылала именно за тем, кто умел развязывать языки лучше всех в империи…
Спустя два года настал черёд Николая Новикова – издателя, просветителя, масона. Этого Екатерина и вовсе упекла без всякого суда в Шлиссельбургскую крепость на пятнадцать лет.
А чёрную работу – допросы, угрозы, протоколы – исполнял всё тот же кроткий старичок. Всё стекалось к нему – доносы, подмётные письма, дерзкие песенки, пьяная похвальба. И всё он разбирал, и всё помнил.
За усердие платили щедро. Из переписчика казённых бумаг Шешковский вышел в действительные статские советники, а там и в тайные; нажил поместья, получил орден, а под конец пенсию в две тысячи рублей в год (а это по тем временам деньги изрядные).
Угас он в 1794 году, шестидесяти шести лет, в почёте, в достатке, в своей постели – не как те, кого он спроваживал под замок да в каменный мешок. Судьба, как видим, бывает несправедлива до обидного…
А ведь иные из тех, кого он гнул и ломал, и поныне живы в народной памяти: Радищев, Новиков, Пугачёв. Их помнят. А усердного их мучителя забыли почти начисто. Вот она, насмешка истории!
Таков был один из самых усердных слуг просвещённого века. Любили тот век за блеск: за оды и фейерверки, за Эрмитаж и Академию, за переписку с парижскими философами. Да только у всякого блестящего фасада есть и задний двор.
И на заднем дворе екатерининского великолепия, в тихом домишке у воды, три десятилетия кротко улыбался добродушный старичок, наводивший ужас на всё царствование…