Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Лиза Г. | Рассказы

Обыденный рушник (рассказ)

Ксения приехала в Лужки в июле, к бабке, на две недели — отдохнуть от города и от себя. Деревня была маленькая, тихая, доживающая: дворов двадцать, половина дачных, и держались Лужки на десятке старух, которые помнили деревню большой и людной.
В то лето на деревню легла беда. Началось со скотины: коровы и козы стали падать одна за другой — без хвори, без видимой причины. Вызывали ветеринара из

Ксения приехала в Лужки в июле, к бабке, на две недели — отдохнуть от города и от себя. Деревня была маленькая, тихая, доживающая: дворов двадцать, половина дачных, и держались Лужки на десятке старух, которые помнили деревню большой и людной.

В то лето на деревню легла беда. Началось со скотины: коровы и козы стали падать одна за другой — без хвори, без видимой причины. Вызывали ветеринара из района, тот разводил руками: животные здоровые, а помирают. К середине июля свели со двора четырёх коров, и над Лужками повисла та особенная тяжесть, какую не объяснишь словами, но чувствуешь кожей: будто воздух загустел. Люди стали раздражительны, ссорились по пустякам, спали плохо. Ксения списывала всё на жару и на мнительность стариков, но и сама, чужая тут, ощущала: что-то не так.

А в конце июля по дворам прошла самая старая в Лужках — баба Дося, Феодосия, которой было за девяносто и которая всю жизнь ткала. Прошла и сказала каждой бабе одно: нынче в ночь ткём обыденный рушник. Собираемся у меня, как стемнеет. Все, кто на ногах.

— Какой рушник? — спросила Ксения у бабки за ужином.

— Обыденный, — сказала бабка, и в голосе её не было ни тени сомнения. — Об один день, вернее, об одну ночь сделанный. От поветрия. Когда на село беда — мор, хворь, — бабы встарь ткали за ночь полотно, всем миром, от начала до конца, и обходили им село, скот под ним прогоняли. Беда и отступала. Дося последняя, кто умеет. Раз велела — пойдём все.

— Это же суеверие, — осторожно сказала Ксения. — Скотина падает — это болезнь, инфекция. Ветеринара надо, а не полотенце.

Бабка посмотрела на неё без обиды.

— Ветеринара звали. Развёл руками. А поветрие — оно не всегда хворь, девка. Иной раз это когда у людей промеж себя разладилось, злоба завелась, согласия не стало — вот земля и тяжелеет, и скотина чует, и падает. Рушник, он не от микроба. Он от разлада. Идём, сама увидишь. Лишние руки нужны. Молодых-то почти не осталось.

Ксения пошла — больше из любопытства и чтоб не обижать бабку. Думала: посмотрю на этнографию, посмеюсь про себя.

У бабы Доси, в большой старой горнице, к ночи собрались все лужковские женщины — десятка полтора, от глубоких старух до двух-трёх помоложе, и Ксения, городская, самая молодая. Посреди горницы стоял ткацкий стан — старинный, разложенный, видно, что доставали и собирали к нынешней ночи. Баба Дося, маленькая, прямая, оглядела всех и сказала, как командир перед делом, тихо и твёрдо:

— Слушайте уговор, чтоб без ошибки. Рушник обыденный делается весь, от начала до конца, в одну ночь — от шерсти до готового полотна. Начать как стемнеет, кончить — покуда солнце не встало. Не успеем до света — пустая работа, сила не войдёт. Делают одни бабы, мужик не касается, мужиков нынче в горницу не пущу. И главное, бабоньки, главное: пока ткём — ни ссоры, ни злого слова, ни худой мысли вслух. Кто на кого зуб держит — оставь за порогом. Рушник вбирает, что в него вкладывают руки. Соткём в согласии — будет оберег. Соткём в злобе да в спешке — будет тряпка. Поняли? Тогда садись, начинаем. Ночь не ждёт.

И началось.

Ксения, не умевшая ничего, оказалась в общем кругу, и ей нашлось дело — трепать и чесать шерсть, потом учиться сучить нить под рукой старухи. Работа шла без остановки, передавалась из рук в руки: одни чесали, другие пряли на веретёнах и прялках, третьи сновали основу, а сама баба Дося села к стану — ткать, потому что ткать умела только она. Горница наполнилась тихим гулом: шорох шерсти, жужжание веретён, стук берда. Лампы под потолком, керосиновые, бабка Дося велела зажечь старые, не электричество.

И вот что заметила Ксения, городская и насмешливая, часа через два этой работы.

Тяжесть, висевшая над деревней и над ней самой, в этой горнице отступала. Бабы, которые днём ссорились и ходили мрачные, тут сидели плечо к плечу и работали в лад, и помалкивали, и передавали друг другу нить, и злого слова за всю ночь не было сказано ни одного. Кто-то затянул вполголоса старую песню — длинную, тягучую, без слов почти, — и другие подхватили, не сговариваясь, и работа пошла под эту песню ровнее. Старые руки и Ксенины молодые делали одно дело, и нить, ссученная разными руками, шла в одну основу, и из этой общей основы под бердом бабы Доси рос рушник — длинное белое полотно, дюйм за дюймом, ночь за стеной.

Ксения ткала — вернее, чесала, пряла, подавала, — и с ней происходило странное. Уходила не только тяжесть. Уходило то, что она привезла из города: раздражение, усталость, отдельность. Тут не было её, Ксении, отдельной, со своими обидами, — была одна работа на полтора десятка пар рук, одна нить, одна песня, одна ночь. Она впервые за долгое время почувствовала себя не одиночкой, а частью чего-то, и это оказалось так хорошо, что защипало в глазах, и она не поняла отчего.

К самому рассвету, когда в окне синее сменилось серым, баба Дося доткала. Сняла со стана длинный белый рушник — простой, без узора, чуть неровный, тёплый, как всё, что только что было под руками. Подняла, оглядела на свет лампы.

— Успели, — сказала она, и впервые за ночь усмехнулась. — До солнца. И в согласии — я слушала, ни одна не сругалась. Стало быть, войдёт сила. Идёмте, бабоньки, покуда солнце не взошло. Дело не кончено.

Вышли всем кругом на росную улицу, в предрассветную серость. И сделали то, что делали в Лужках сто лет назад и чего Ксения никогда не видела и не забыла потом: растянули обыденный рушник вдвоём поперёк прогона, и прогнали под ним всю деревенскую скотину, какая осталась, — коров, коз, овец, — а после обошли с этим рушником всю деревню по краю, вдоль старой границы, и баба Дося шла впереди и говорила тихо, ровно, не то молитву, не то приговор, какого Ксения не разобрала. Солнце встало, когда обошли последний двор.

Хворь прекратилась.

Не сразу Ксения в это поверила — ум сопротивлялся, искал объяснений. Но больше в Лужках не пала ни одна голова. Тяжесть с деревни сошла в ту же неделю, будто проветрили душную комнату: люди перестали ссориться, помирились те, кто был в ссоре, спать стали спокойно. Ветеринар, заехав ещё раз, опять развёл руками, теперь уже от хорошего: само, мол, прошло, бывает.

— Не само, — сказала баба Дося, когда Ксения, уже не насмешливо, а всерьёз, спросила её, как это вышло. — Я ж тебе говорила: рушник не от микроба. Он от разлада. У вас тут к лету злоба накопилась, обиды, каждый сам по себе, двор на двор, — вот село и захворало, и скотина первой почуяла. А мы сошлись в одну ночь, полтора десятка баб, и сделали одно дело в согласии, без единого злого слова, от первой шерстинки до последней нити. Вот это согласие в рушник и вошло. Не полотно спасает, девка. Спасает, что мы его соткали вместе и в ладу. Деревня сама себя и вылечила — а рушник только собрал нас в одно да напомнил, как это, когда все заодно. Оттого и нельзя его ни в спешке, ни в злобе: соткёшь врозь — оно и не соберёт никого.

Ксения уехала из Лужков другой, чем приехала. Что именно в ней переменилось, она долго не могла назвать словом, а потом поняла: она перестала быть одиночкой. Не в том смысле, что завела компанию, — а в том, что узнала на себе, каково это, когда руки твои в одном деле с другими руками, и поняла, что этого ей всю городскую жизнь и не хватало.

Обыденный рушник баба Дося убрала в сундук — до новой беды, если придёт. А Ксения с того лета стала ездить в Лужки не на две недели, а при всякой возможности, и однажды попросила бабу Досю, пока та жива, выучить её ткать. Баба Дося поглядела на городские Ксенины руки, хмыкнула — и села с ней к стану. Кто-то ведь должен уметь. На случай, если село снова захворает от разлада, а собрать помочь будет некому.