Уже глубокой старухой, узнав, что в Одессе ставят памятник Пушкину, она велела закладывать лошадей:
– Поеду. Хочу плюнуть на этого изверга.
Ей было под восемьдесят. Поэта не было на свете полвека, а ненависть всё не остывала – Идалия Григорьевна Полетика пронесла её через всю свою долгую жизнь, до последнего вздоха…
Вторую красавицу столицы природа одарила щедро. Большие голубые глаза глядели ласково и кротко, нежен был овал лица, хороша осанка; в свете поговаривали, что миловидностью она могла бы поспорить с самой Натальей Пушкиной.
Но красота – ещё не вся женщина!
За кротким взором прятался острый, насмешливый ум , а язык – такой, что его боялись пуще шпаги. Незаконная дочь богатейшего вельможи, выросшая в отцовском доме на правах воспитанницы, она с малых лет затвердила одну горькую науку: ласку покупают, а место под солнцем добывают сами. В петербургских гостиных её так и прозвали – Мадам Интрига. Прозвище, признаемся, заслуженное…
Звалась она от рождения Идалией-Марией, и появление её на свет окружала туманность. Граф Григорий Александрович Строганов, русский посланник при чужих дворах, привёз эту дочь от связи с португальскою графиней д'Ойенгаузен.
Лишь много позже, овдовев, граф обвенчался с её матерью, да поздно: по законам империи дитя так и осталось незаконным. Дома её баловали дорогими подарками, точно откупаясь, а родною не считали… Чужая среди единокровных братьев, чужая в богатых покоях, она рано научилась улыбаться тем, кого втайне не любила.
В 1829 году Идалию выдали за кавалергарда Александра Михайловича Полетику – человека служивого, нраву покладистого (что для мужа такой жены было, пожалуй, к лучшему).
Замужество ввело её в самый блеск гвардейского Петербурга. Кавалергарды – цвет столичной молодёжи, рослые красавцы в белых колетах и сверкающих кирасах – почитали за честь бывать у молодой полковницы. Слово, оброненное в её гостиной поутру, к вечеру нынче же обегало весь свет. Про одну увядшую кокетку она как-то обронила:
– Бедняжка всё ещё воображает себя розой… а ведь, поди, давно уже сущий шиповник!
Соседка по дивану так и ахнула:
– Идалия Григорьевна, побойтесь Бога!
– А что Бог? – усмехнулась она, обмахиваясь веером. – Бог красоту дал, Бог и взял. Я-то здесь при чём?
Балы и сплетни, альбомы и колкости, тонкий яд и сладкая улыбка – все они служили ей исправно. Острого её языка побаивались даже те, кто громче прочих ей льстил…
Свой человек был в том кружке и молодой Дантес, и приёмный отец его, хитрый барон Геккерн, посланник голландский. Барон плёл вокруг Пушкина паутину тонкую и липкую, какую умеют плести лишь старые дипломаты да обиженные женщины, знающие толк в чужих слабостях, и Идалия пришлась ему как нельзя кстати: хороша собой, вхожа всюду, зла на поэта своею особой, женскою злостью. Чего не мог посланник, то могла она – подойти к Наталье Николаевне не врагом, а любящей сестрицей. Орудие тем и страшно, что не звенит!
А с Пушкиным они сделались врагами. Из-за чего же?
О том спорят по сей день. Одни говорят: попросила Идалия поэта вписать ей в альбом стихи, и тот вписал признание самое пылкое, да в конце поставил лукавую помету – «1 апреля». Шутку эту на другой день читали всему салону, и гордячка не простила насмешки вовек!
Другие держатся иного: будто сама Идалия пылала к поэту страстью, а он на ту страсть лишь посмеялся. Где же правда? Бог весть… Я не возьмусь судить, которая из версий вернее. Но всякий раз, как я перебираю в памяти эту давнюю историю, дивлюсь одному: сколько же яду умещалось в одной хорошенькой головке! Верно лишь то, что из приятельницы дома она обратилась в лютого его недоброжелателя.
А приходилась она Наталье Николаевне троюродной сестрою. Бывала в доме запросто, целовалась при встрече, шептала на ушко секреты – словом, своя. Этим-то родством и доверием она и распорядилась…
Дело было в тревожную осень 1836 года, когда над пушкинским домом уже сгущались тучи, когда весь Петербург, затаив дыхание, ждал развязки, а недруги поэта плели вокруг него сеть всё туже и туже. Дантес открыто увивался за красавицей-женой поэта, и свет следил за этой травлей с любопытством праздным и недобрым.
И вот однажды зазвала Идалия Наталью Николаевну к себе на квартиру в казармах Кавалергардского полка, а сама под благовидным предлогом из дому отлучилась. Прислуге было наказано строго:
– Гостью проводи в гостиную да оставь одну. А меня, коли спросят, дома нету.
И горничная, привычная к причудам барыни, молча присела в поклоне. Всё, выходит, было уговорено заранее…
Представим же, читатель, эту сцену. Молодая женщина входит в гостиную, ожидая увидеть подругу или, на худой конец, пустые комнаты, а навстречу ей, лоснясь самодовольной улыбкой, медленно поднимается с кушетки не кто иной, как блистательный кавалергард Дантес. Они одни.
– Сжальтесь, сударыня! Или я не сойду живым с этого места! – и кавалергард рванул из кармана пистолет.
– Опомнитесь!.. – Наталья Николаевна метнулась к дверям.
Спасло её то, что в комнату нечаянно вбежала дочка хозяйки. Свидание оборвалось…
Княгиня Вера Вяземская, которой сама Натали потом всё пересказала, свидетельствовала, что молодой женщине удалось вырваться из расставленной западни. А дочь поэта, Александра Арапова, годы спустя уверяла, будто встреча была «столь же кратка, как невинна». Может, оно и так. Да только капкан-то расставила рука родственницы – расставила с холодным умыслом, на верную беду!
И свидание было ещё не последней её услугой гонителям поэта. В ноябре того же года по Петербургу пополз гнусный пасквиль – подложный диплом на звание рогоносца, разосланный по почте друзьям Пушкина. Иные исследователи (и в их числе пушкинист Вадим Старк) прямо указывали на Идалию как на сочинительницу той мерзости. Доказать до конца не удалось, и в науке обвинение доныне не закрепилось. Но отчего, спрашивается, подозрение так упрямо липло именно к ней?
Дуэль на Чёрной речке решила дело. Рука Дантеса не дрогнула – через два дня поэта не стало. Весь мыслящий Петербург погрузился в скорбь…
А Мадам Интрига? Та полагала, что Пушкин получил по заслугам, и сожаления в ней не было ни на грош. С Дантесом, виновником несчастья, она и после переписывалась, навещала его семейство за границей, любовалась его детьми…
Один из первых биографов поэта, зачинатель пушкиноведения Пётр Бартенев, записал об Идалии коротко и страшно: она «питала совершенно исключительное чувство ненависти к самой памяти Пушкина».
Гроза отгремела, а жизнь Идалии Григорьевны покатилась дальше – долгая, длиннее иной счастливой. Овдовев, перебралась она на юг, в Одессу, под крыло единокровного брата, графа Александра Строганова, что правил тогда Новороссийским краем.
Жила она богато и безмятежно, окружённая роднёю и почётом. Там, на тёплом берегу, и доживала она свой век в довольстве, в холе (чего иные праведники не знавали). Казалось бы, чего ещё желать на склоне дней?
Но всякий раз, как имя Пушкина долетало до неё из газет, старуху так и передёргивало…
Иные ненависти выгорают со временем, как угли в остывшем камине. Эта не выгорела. Полвека спустя, дряхлой старухой в южном городе, она всё ещё рвалась плюнуть на бронзу, в которую Россия отлила своего первого поэта. Бывают, видно, сердца, которым теплее всего в собственной злобе, её одну они и берегут до последнего часа, как последнее своё достояние.