Гружёный я бы её, может, и не заметил. Когда в будке три тонны, ты на обочину не смотришь — ты слушаешь, что там за спиной делается, не поехал ли груз, не стучит ли крепёж. А в ту ночь я шёл пустой. Сдал гарнитур в Сызрани, расписался у заказчика в трёх местах, выпил стакан чаю с сахаром, который я терпеть не могу, а клиент совал из вежливости, и около полуночи уже катил по трассе обратно на Пензу. Пустая будка гремит иначе, чем гружёная, — звонко, как ведро без воды. Под этот звон хорошо думается ни о чём.
Вот под него я её и увидел. Фары выхватили из темноты — белое пятно у отбойника, на сто десятом примерно километре, где ни заправки, ни поста, ничего. Сначала подумал — мешок кто выкинул. Потом мешок зашевелился, поднял руку.
Знаете, у меня было правило, и я его в ту секунду нарушил. За двенадцать лет на дороге усвоил: ночью на пустой трассе никого не берут. Ни голосующих, ни лежащих, ни плачущих. Не потому, что сердца нет, — потому что всякое бывает, и не всегда то, чем кажется. Я это знал еще с 90-х. И всё равно сбросил газ. Женщина. Одна. Босиком — туфли в руке. И ревёт так, что за стеклом слышно.
Тормознул, моргнул аварийкой, открыл правую дверь.
— Вам куда?
— В Пе-е-ензу, — провыла она и полезла в кабину раньше, чем я успел подумать. От неё несло вином и сигаретами, дорогими, с каким-то ароматизатором. — Меня высадили-и. Прямо тут. Скоти-ина.
— Кто высадил?
— Таксист. Я ему слово, он мне десять. Развернулся и выкинул, представляешь? Меня. Тут одну. Ночью.
Я представлял. Я очень хорошо представлял, за что таксист в третьем часу ночи выкидывает пьяного пассажира посреди трассы. Но вслух не сказал. Тронулся, прибавил печку — её знобило, и колотило, и она всё подтыкала под себя босые ноги, перепачканные у пятки чем-то тёмным. Звали Кристиной. Это я выяснил за первые три минуты, потому что она говорила без остановки, как будто кран сорвало.
— А ты хороший. Ты, видно, хороший. Сразу видно. Не то что эти все. У меня вот муж был, тоже думала — хороший, а он… — и пошла, и пошла. Про мужа, про подруг, с которыми гуляла, про какую-то Алёнку, которая её и подбила «оторваться», про то, что ей тридцать два, а жить нормально она так и не начала, и всё из-за мужиков, понимаешь, из-за мужиков, которые её всю жизнь подводят.
Я угукал и смотрел на дорогу. У меня на торпеде регистратор, двухканальный — один глаз на дорогу, второй в салон. Поставил полгода назад, после одной истории. Возил мужику плитку, он потом заявил, что я полпаллеты разбил и недовёз. Я-то знал, что довёз всё до штуки, а доказать — нечем. Чуть не попал на сорок тысяч. С тех пор камера в кабине пишет всё. Привычка — своё не отдавать. Тогда я ещё не понимал, что эта привычка мне жизнь спасёт. Но не буду забегать.
Довёз я её до Арбеково, она показала пальцем: вон тот дом, серый, с аркой. Словно я такси. Ну да ладно. Встал у подъезда. И тут она вдруг придвинулась.
— Ну? Спасибо сказать тебе, дорогой?
— В смысле? Дом ваш, сами дойдете?
— Ты че, непонятливый такой? Обнять даму не хочешь? — и руки тянет. — Я ж от души, у меня не сотрётся.
Я отстранился. Аккуратно, ладонь поднял — мол, давай пять, и хорош.
— Идите, Кристина. Спать пора уж. Да и я из-за вас опаздываю.
Она замерла. Что-то в лице у неё поменялось — будто внутри щёлкнуло. Секунду смотрела на мою поднятую ладонь, потом фыркнула, дёрнула дверь и вывалилась наружу. Хлопнула так, что зеркало вздрогнуло.
— Козёл, — сказала уже с улицы. Внятно. И пошла, не оглядываясь, под арку.
Я подумал: ну и ладно. Дома Ленка спит, ей нельзя нервничать, шестой месяц срок у неё. Поеду тихо. Поставил машину во дворе, разулся в прихожей, лёг и заснул, как провалился.
А через сутки за мной приехали, прям рано утром. Принимать.
Я открыл дверь заспанный в трусах и майке. Двое в форме, один в штатском.
— Дёмин Павел Сергеевич?
— Я. Что случилось?
— Собирайтесь. Поедете с нами.
Из коридора выглянула Ленка с круглым своим животом, испуганная, держится за косяк. Я ей: всё нормально, недоразумение, разберусь, ложись. Сам ещё думал — недоразумение. Может, штрафы, может, на трассе что зафиксировали. Оделся, поехал.
В отделе мне объяснили, по какой статье. Я сначала и не понял. Попросил повторить. Повторили. Заявление поступило от гражданки такой-то. Что в ночь с такого-то на такое-то её, находящуюся в беспомощном состоянии, заманили в автомобиль, отвезли в безлюдное место и совершили в отношении неё, совместно с двумя другими лицами, такие-сякие действия. Сорок пять минут всё длилось. С угрозами. С описанием.
Я сидел на привинченном стуле и слушал, как чужой человек ровным голосом рассказывает про меня вещи, которых не было. Двое других лиц. Какие двое? Я один был. Сорок пять минут где? Я её довёз от силы за двадцать пять.
— Ну, слушайте. Было дело, подобрал женщину. Под шофе она была. Я её подвёз. С трассы. Говорю, она пьяная стояла, я пожалел, посадил, до дома довёз. Всё.
Опер, молодой, с короткой стрижкой, смотрел на меня так, как смотрят на то, что прилипло к подошве.
— Все так говорят, Павел Сергеевич. «Пожалел». Ага.
— У меня жена беременная дома.
— А у неё пятеро по лавкам, может. Тебя это не оправдывает.
Дальше пошло то, о чём я раньше только в новостях слышал и думал — где-то, с кем-то, только точно не со мной. Осмотр. Унизительный, медленный, под чужими руками, с протоколом. Изъяли телефон. Изъяли одежду. Завели в камеру — там уже сидел какой-то трясущийся мужичок и парень с разбитой бровью. Лязгнула дверь. И всё.
Я просидел там тридцать с лишним часов. Я их потом по минутам мог разложить. Самое страшное было не то, что грязно и холодно. Самое страшное — что я не знал, что сейчас думает Ленка. Ей сказали, по какой статье муж на нары заехал? Кто ей сказал? Она там одна, на шестом месяце, и ей звонят и говорят про меня — что? Я сидел и видел только это: как она держится за косяк, как у неё лицо делается, когда до неё доходит. Я бы там, в камере, всё отдал, лишь бы оказаться рядом и сказать: не было! Слышишь? Ничего не было.
Один раз меня вывели на допрос. Тот же опер, и следователь — пожилой, усталый, Зимин фамилия. Я сказал про камеру-регистрато.
— У меня в машине регистратор. Двухканальный. Салон тоже пишет. Там всё есть — как села, как ехали, как вышла. Всё там есть, поднимите.
Опер хмыкнул:
— Так ты удалил поди уже самую клубничку.
— Да ничего я не трогал. Карта в бардачке вставлена. Машина у подъезда стоит. Я вам ключи дам, езжайте сами, выньте, всё увидите!
Зимин посмотрел на меня поверх очков. Долго. Потом снял трубку и кому-то сказал съездить, изъять, посмотреть.
Я вернулся в камеру и стал ждать. Это, я вам скажу, отдельная пытка — когда ты знаешь, что прав, и всё зависит от куска пластика в бардачке, который кто-то сейчас должен поехать и найти. А вдруг карта сбойнула. А вдруг файл затёрся. А вдруг не разглядят. А вдруг там позвонил кто "сверху" и карты... "не окажется", не найдут? Я сидел на нарах и считал болты в решётке. Семнадцать болтов. Я их до сих пор помню.
Но нет. Достали запись. Посмотрели. И всё развернулось в обратную сторону так же быстро, как обрушилось.
На следующее утро меня снова вывели, но уже по-другому вывели — без «руки за спину». Зимин сидел не один, рядом был кто-то из начальства. И ноутбук на столе.
— Павел Сергеевич. Посмотрите, это ваша запись?
На экране — кабина. Темно, фары, отбойник. Вот она лезет в дверь. Вот я спрашиваю «вам куда». Звук есть, всё слышно. Едем. Она трещит про мужа, про Алёнку, про то, какой я хороший. Дальше Арбеково, дом с аркой. «Ну? Спасибо сказать тебе, дорогой?» — «Ты че, непонятливый такой? Обнять даму не хочешь?» — «— Я ж от души, у меня не сотрётся.» Я отстраняюсь. Поднимаю ладонь. «Идите, Кристина, спать пора». Хлопок двери. «Козёл». Всё.
Двадцать три минуты сорок секунд от трассы до подъезда. Ни безлюдного места. Ни двух других лиц. Ни сорока пяти минут. Ни угроз. Босая нетрезвая баба, которую довезли до дому и отказали в близости.
В кабинете было тихо. Зимин снял очки, потёр переносицу.
— Свободны, Павел Сергеевич. Извинений за систему я вам приносить не уполномочен, но… — он не договорил. — Подождите в коридоре, оформим.
Я вышел. Сел на тот же привинченный стул, на котором сутки назад слушал про себя страшное. Сидел и не мог встать. Не потому, что радость. Никакой радости. Просто внутри было пусто и звенело, как в той пустой будке на трассе.
Да, меня отпустили. Я приехал домой. Ленка открыла — и я по её лицу понял, что ей всё-таки сказали, по какой статье. Что она эти двое суток прожила с этим. Она не плакала, она вообще на меня смотрела молча, и от этого молчания мне было хуже, чем от всего отдела. Я снял ботинки, сел в прихожей прямо на пол, и она опустилась рядом, тяжело, придерживая живот, и положила мне голову на плечо. Так и сидели. Не помню, сколько. Чай потом пили на кухне, в четыре утра, и говорили о всякой ерунде — про обои, которые надо доклеить в детской. О деле — ни слова. Не могли пока.
Теперь про Кристину. Я ведь сначала, по-честному, хотел просто забыть. Вычеркнуть. Живи как хочешь, только меня не трогай. Это Ленка сказала — нет. Тихо так сказала, размешивая сахар:
— Паш. А если б камеры не было? То что б тогда?
Я молчал.
— Её завтра другой подвезёт. И у него камеры не будет.
И я подал заявление. Заведомо ложный донос — статья триста шестая, часть третья: обвинила в тяжком, которого не было. Это вам не мелочь.
На моё удивление, маховики закрутились. На следствии она сначала держалась. Я при очной ставке сидел напротив и слушал, как она мозгами шевелит.
— Я была пьяная. Я не помню ничего. Может, мне показалось. Я ж не виновата, что напилась, — это меня Алёнка потащила.
— Кристина, — устало говорил Зимин, — вы дали показания на четыре страницы. С описанием. С двумя другими лицами. Откуда два других лица, если на записи вы одна с водителем?
— Ну значит спутала. Я ж говорю — пьяная была. С пьяной что взять? — И тут же, без перехода: — А чего он меня обнять не захотел? Я ж от души тянулась, по-человечески, а он руку, как от прокажённой. Меня будто грязью обдал. Ишь, чистоплюй взялся! Вот я и… ну… обиделась.
Вот это «обиделась» я запомнил. Человека чуть не закатали на десять лет, потому что он не захотел обняться с пьяной незнакомкой, а она «обиделась». И ни тени. Ни секунды на лице того, что у нормальных людей называется совестью. Только досада, что её поймали. Как ребёнок, у которого конфету из кармана достали: не «прости», а «а чего вы лазите».
А надоумила её подруга. Подругу её, Алёнку, тоже зацепило, когда она поделилась проишествием. И та на голубом глазу учила Кристину сразу после того вечера: «Да скажи, что приставал, тебе все поверят, ты ж баба, тебе всегда поверят». Это всплыло в переписке, телефон-то изъяли. Алёнке прилетело за ложные показания — она пыталась подтвердить Кристинину версию следствию.
В суде Кристина переобулась. Адвокат вывел её на «тяжёлую жизненную ситуацию»: пятеро на руках (трое, как выяснилось, у бабки в деревне), работы нормальной нет, бывший не платит алименты, поехала в клуб местный, там выпила с горя с "неустановленными лицами", которые её "приобняли", да и выкинули по дороге. И слёзы, конечно. Профессиональные, по команде. «Я глупая баба, я наговорила, я не подумала, простите меня». Судья — женщина, спокойная, негромкая — слушала всё это, а потом сказала так, что в зале стало совсем тихо:
— Вы не глупая, Кристина Олеговна. Глупая бы запуталась. А вы складно описали то, чего не было, и человек сутки провёл в камере и проходил процедуры, которые я тут вслух описывать не буду. Если бы не запись регистратора, я бы сейчас судила его. И судила бы всерьёз. Так что давайте без «глупой бабы».
Дали четыре года. Условно.
И это была не вся расплата. Я подал гражданский иск — за те сутки, за изъятую Газель, что неделю стояла как вещдок и не возила, за сорванные заказы, за моральное. Суд присудил триста двадцать тысяч. Вот только у Кристины их нет и не будет никогда, но исполнительный лист теперь висит на ней до старости: половина с любой зарплаты, какую она найдёт, уходит мне, точнее — на детскую кроватку, на коляску, на всё то, что мы с Ленкой и так бы купили, только теперь покупаем как бы её руками.
Прошло почти два года. Дочку зовут Варя, ей полтора, она орёт, не спит и таскает по квартире мой гаечный ключ на двадцать четыре, потому что блестит. Ленка ругается, я не отбираю.
Газель я перекрасил и продал, взял новую, с такой же камерой в салоне — даже не думал отказываться, наоборот. Возить стал поменьше дальняка, побольше по городу, чтоб дома ночевать.
Алёнка, та подруга, после суда пропала из Кристининой жизни первой же — наушницы они такие, пока ты на коне, они рядом, а как запахло статьёй, и след простыл. Кристина из того серого дома с аркой съехала, говорят, к матери в деревню, к тем самым троим. Деньги по листу капают мне на карту нерегулярно, рублей по три-четыре тысячи, и каждый раз приходит смска от банка, и я каждый раз на секунду вспоминаю обочину, белое пятно у отбойника, поднятую руку.
А с месяц назад была у меня история — еду вечером, уже в сумерках, по объездной, и стоит на обочине девчонка, лет двадцать, машет, рядом машина с поднятым капотом. Одна. И я притормозил. И поймал себя на том, что первое, что сделал, — не дверь открыл, а глянул, горит ли лампочка на регистраторе.
Открыл окно, не дверь.
— Что случилось?
— Заглохла, не пойму чего. Подскажете?
Капот глянул, провод подкинул, она завелась. Я даже из кабины толком не вылез. Стоял рядом и держал дистанцию, и говорил вежливо, и был сам себе противен от этой вежливости.
Поехала она. Помахала в зеркало — спасибо. А я ещё постоял, покурил у машины, посмотрел, как её фары растворяются. Хороший вроде вечер. Тёплый. Лягушки в кювете орут.
Камеру я с тех пор не выключаю даже на стоянке.
Повезло мне, мужики. По краю прошел. А у вас бывали такие истории?