– Этот шкаф у тебя как для соседки сложен. Где у тебя нормальные тарелки?
Тамара Викторовна стояла перед раскрытым кухонным шкафом и держала в руках мою бабушкину тарелку с васильками. Восемь таких тарелок я перевезла из бабушкиной квартиры в две тысячи восемнадцатом, когда её не стало. Восемь — это всё, что у меня от бабушки Веры осталось.
– Тамара Викторовна, это сервиз бабушкин. Он не для повседневного. Возьмите белые, они у вас под рукой.
– Да брось, посуда же должна работать. Что им зря в шкафу стоять.
Она достала ещё две — поставила на стол стопкой, не глядя. Тарелка дрогнула, край скользнул по столу. Я успела только вдохнуть.
Это был первый день нового года. Гости должны были прийти к шести — наша сторона: моя мама, моя сестра с мужем и их дети. Тамара Викторовна приехала, как всегда, утром. У неё были ключи. Двенадцать лет у неё ключи от моей квартиры — Сергей дал их в день, когда мы её купили. На всякий случай. С тех пор она входила без стука.
Я выложила оливье. Тамара Викторовна подошла, заглянула в миску.
– Ольга, у тебя горошек размяк. Это вчерашний?
– Я сделала час назад.
– Не похоже. И майонеза много. У тебя по жирному вечно.
Она отошла к плите. Сняла крышку с моей кастрюли с борщом — той, которую я варила три часа: свёклу запекала отдельно, бульон процеживала через марлю.
– Это что? Вода с овощами?
– Это борщ.
– У моей мамы борщ был густой, ложка стояла. А у тебя — суп какой-то.
Я молчала. Я всегда молчала. На седьмой год брака я поняла, что если отвечать — это растягивается на сутки, и Сергей будет уговаривать меня «не доводить маму до сердца». Я выбрала молчание. На двенадцатый год оно стало привычкой.
Сергей зашёл в кухню, чмокнул мать в висок. Боря, наш серый кот, спал на подоконнике. Тамара Викторовна посмотрела на него, как смотрят на таракана.
– Серёжа, я тебе сто раз говорила. В доме с ребёнком — кот. Это шерсть, это микробы.
– Ему десять, мам. Маше тоже десять. Боря всю её жизнь с ней.
– Вот именно. Пора уже.
Она открыла форточку и щёлкнула пальцами в сторону кота. Боря дёрнул ухом и не пошевелился. Я взяла его на руки и унесла в нашу с Сергеем спальню. Закрыла дверь.
Когда я вернулась, на полу лежали две тарелки. Две тарелки с васильками. Одна — пополам, вторая — на четыре куска.
– Я ставила, а она поехала. Шкаф у тебя кривой.
Шкаф был ровный. Я сама его собирала в две тысячи четырнадцатом.
Я опустилась на корточки и стала собирать черепки. Маленькие синие васильки на белом фарфоре. Бабушкины. Восемь было — стало шесть.
– Тамара Викторовна. Уберите этот сервиз. Пожалуйста.
Я сказала это тихо. Не подняла головы.
– Что ты сказала?
– Уберите. Это бабушкин. Я не хочу, чтобы он был на столе. У нас в шкафу есть свой — белый. Возьмите его.
– Ну ничего себе. Я ей помогаю — а она мне ещё указывает. Серёжа, ты слышал?
Сергей застыл в дверях.
– Оль, ну она же не специально.
– Я не сказала, что специально. Я сказала — уберите.
Я встала. В руке у меня были черепки — шесть осколков, я пересчитала. Я прошла мимо них в коридор, в спальню, и высыпала черепки в коробку из-под маминых сапог. Закрыла крышку.
Села на кровать. Боря пришёл, ткнулся лбом в моё колено. Я держала коробку и слышала, как в кухне Тамара Викторовна громко рассказывает Сергею, что я «всегда была холодная».
Гости пришли в семь. Я улыбалась. Мама посмотрела на меня и ничего не спросила. Сестра — тоже. Они знают это моё лицо. Это лицо у меня с первого нашего Нового года в две тысячи четырнадцатом.
В одиннадцать я вышла на балкон. Январь, минус восемнадцать. Я стояла без куртки, в одной рубашке, и смотрела на двор. Свекровь там, в комнате, говорила о моей бабушке: «У них вечно эти семейные реликвии. Тарелка как тарелка».
Боря пришёл ко мне на балкон. Стоял на лапках, прижимал хвост. Я подняла его, обняла. Он мурлыкал. Я думала о том, что у меня осталось шесть тарелок и десять лет дочери. И двенадцать лет вот этого.
А через два месяца у Сергея день рождения. Свекровь сказала, что приедет на неделю.
***
Она приехала на десять дней.
К этому моменту я уже не спала ночами. Лежала и слушала, как в кухне свекровь моет посуду в три часа ночи — она «не могла уснуть» и решила «навести порядок». Утром я нашла свою банку с гречкой пустой. И с овсянкой. И с пшеном.
– Тамара Викторовна, где гречка?
– Выбросила. У тебя в банке тлен был. Жуки.
В банке не было жуков. Я неделю назад открыла новую пачку. Гречка была краснодарская, я её специально заказывала — Маша только её ела на завтрак.
– А овсянка?
– Тоже. У тебя всё старое.
– Тамара Викторовна, овсянке месяц.
– Это тебе кажется. Я лучше знаю, как должно быть.
Я открыла шкафы. Все. Они были переставлены. Сахар стоял там, где раньше была соль. Мука — где было постное масло. Чай — на самой верхней полке, до которой я могла достать только со стулом.
– Тамара Викторовна, зачем вы переставили?
– А у тебя было неудобно.
– Я двенадцать лет так живу.
– Вот и видно, что двенадцать лет криво. Я тебе как лучше сделала.
Я вышла в коридор. Сергей был в зале — смотрел телевизор. Я подошла, села напротив.
– Сергей. Скажи маме, чтобы вернула всё на свои места.
– Оль, ну какая разница. Она же старается.
– Разница в том, что я три часа буду расставлять.
– Ну попроси её.
– Я попросила. Она сказала — у меня было криво.
Он вздохнул. Тяжело так, как будто это я мешаю ему отдохнуть.
– Оль, ну день рождения у меня. Не порти, прошу.
Я кивнула. Молча. Вышла. Пошла в кухню. И ровно три часа возвращала свои банки на свои полки. Соль к соли, чай вниз. Маша пришла спросить, что я делаю. Я сказала: «Просто расставляю». Маша посмотрела на меня и сказала тихо: «А я сначала подумала, мы переезжаем». Десять лет ребёнку. И уже знает, что в нашей семье иногда что-то меняется так, будто мы переезжаем.
Вечером пришли друзья Сергея. Свекровь сидела во главе стола — она всегда сидела во главе. Я ставила тарелки и слышала, как Тамара Викторовна рассказывает Лене, жене Володи, что я «совсем не умею хозяйничать».
– Оля у нас, конечно, старается, но... ну, что поделаешь, не у каждой к этому талант.
Лена улыбнулась. Лена меня знает тринадцать лет. Молча перевела взгляд на меня. Я налила Лене вина и пошла к плите.
В одиннадцать я подошла к Сергею. Он был чуть пьян.
– Серёжа. Я устала. Я иду спать. На кухне — посуда. Я не буду её мыть.
– Оль, ну как?
– Кто переставлял шкафы — тот пусть и моет. Я три часа сегодня расставляла. У меня лимит на твою маму на сегодня.
Я сказала это тихо. Свекровь была в трёх шагах, она услышала. Сделала вид, что не услышала. Я ушла в спальню. Не закрыла дверь — Боря пришёл за мной, лёг под одеяло. Я лежала и слышала, как Сергей что-то шепчет матери в коридоре. Не разобрала слов. Уснула.
Утром на кухне всё было перемыто. Не Сергеем. Свекровью. На столе лежала записка её почерком: «Оля, ты вчера переутомилась. Я не обижаюсь».
Я смяла записку. Бросила в ведро. Боря подошёл, посмотрел на ведро. Я взяла его на руки. Поцеловала в лоб между ушей.
А через пять месяцев Сергею исполнялось сорок. Юбилей. Решили в ресторане. Тамара Викторовна сказала, что произнесёт тост.
***
Тридцать гостей. Ресторан на набережной, окна до пола, август за окном.
Свекровь была в синем платье с пайетками. На шее — моё жемчужное ожерелье. Я заметила сразу, как только вошла. Спросила тихо:
– Тамара Викторовна, это моё?
– Я взяла одолжить. Ты же его не носишь.
– Я его ношу.
– Ну, я отдам.
Я не стала спорить при гостях. Сергей подошёл, поцеловал мать в щёку, меня — в лоб. Все сели.
Маша сидела рядом со мной. У неё было новое платье — мы выбирали вместе. Малиновое, до колена. Свекровь посмотрела на неё через стол.
– Машенька, у тебя платье как у взрослой какой-то. Не рановато?
Маша посмотрела на меня. Я улыбнулась дочери.
– Это нормальное платье для десяти лет.
– Раньше дети одевались скромнее.
– Раньше ещё корсеты носили.
Сестра моя засмеялась. Сергей кашлянул.
Перешли к горячему. Свекровь встала.
– Я хочу сказать тост за моего единственного сына.
Все притихли. Тридцать лиц повернулись к ней. Тридцать. Я считала, потому что в этот момент я считала всё подряд — это была моя привычка, чтобы не слышать.
– Серёжа у меня — мужчина в полном смысле. Терпеливый. Очень терпеливый. Я всегда говорила: ему повезло с женой. Хотя, конечно, я бы для него поискала ещё. Но что выросло — то выросло. Главное, что у меня растёт внучка. И я надеюсь, что её-то я ещё подержу за руку.
Кто-то засмеялся. Тётя Сергея. Один. Лена не смеялась. Сестра моя смотрела в тарелку. Маша спросила меня шёпотом: «Мам, она про тебя сказала "что выросло"?»
Я встала.
Подняла бокал. Посмотрела на тридцать лиц. Маша держала меня за рукав.
– Я тоже хочу сказать. За Сергея — мужа моего. За двенадцать лет, которые мы прожили. И отдельно — за маму Сергея. За её удивительный талант находить невесток. О нём я слышу уже двенадцать лет. И каждый раз — как будто впервые. Спасибо вам, Тамара Викторовна. Без вас за этим столом не было бы так... интересно.
Тишина. Лена подняла бокал. Володя — тоже. Сестра моя — тоже. Поднял Сергей. Поднял, но не посмотрел на меня.
Я отпила. Села. Маша прижалась к моему плечу.
Свекровь молчала весь оставшийся вечер. Не подошла ко мне ни разу. На прощание поцеловала Машу — нарочито крепко, чтобы я видела. Я не подошла.
В машине, по дороге домой, Сергей молчал двадцать минут.
– Оль, зачем?
– Что зачем?
– Зачем при всех?
– А она при всех — можно?
– Она моя мать.
– А я — твоя жена.
Маша на заднем сиденье делала вид, что спит. Я знаю свою дочь — она не спала. Боря на моих коленях, в переноске, тоже не спал. Мы трое не спали, а Сергей вёл машину и обижался.
Дома я разделась, легла. Сергей не пришёл в спальню. Спал на диване. Я лежала с Борей и думала, что у меня есть три месяца до зимы, до Нового года, и что я не хочу больше этого Нового года. Ни этого. Ни следующего.
А через три месяца Маша заболела.
***
Грипп. Тридцать девять и две. Кашель ночной, кашель утренний, лекарства в шесть утра.
Я взяла больничный. Села дома. Гречку варила — ту самую, краснодарскую, которую Маша ест. Без комков, рассыпчатую. Маша ела с маслом, как любит.
Сергей позвонил в обед.
– Оль, я с мамой говорил. Она хочет приехать помочь.
– Не надо.
– Оля, она же бабушка. Маша болеет.
– Сергей. Маша не хочет твою маму.
– Ну что за глупости.
– Маша мне сказала вчера. Дословно: «Только не баба Тамара, она меня заставит есть кашу с комками». Это её слова.
– Это ребёнок.
– Это её слова.
Молчание в трубке. Потом:
– Я её уже позвал, Оль. Она к вечеру приедет.
– Что ты сделал?
– Я её уже позвал. Она едет.
– На сколько?
– Ну, на месяц-другой. Пока Маша поправится. А потом — посмотрим. Она же одна, мам же одна.
– Кто одна?
– Мама.
– Сергей. Твоя мать одна тридцать лет. Тридцать. С того года, как умер твой отец. Тридцать лет ей хватало этого «одна». А сейчас, когда у меня больной ребёнок дома, она вдруг будет «помогать»?
– Оль, ну хватит. Она уже едет.
Я положила трубку.
Маша спала на диване. Боря лежал у её ног. Я подошла, посмотрела на дочь. Десять лет. Десять лет ей и одиннадцать коту, и двенадцать у меня этого брака.
Я зашла в спальню. Достала из-под кровати спортивную сумку. Сложила Машины вещи — пижаму, два свитера, тёплые колготки. Свои — две водолазки, джинсы, бельё. Из ванной — зубные щётки. Из аптечки — все Машины лекарства, рецепт, термометр.
Прошла в кухню. Открыла шкаф. Шесть тарелок с васильками стояли на верхней полке — я их туда переставила после Нового года, чтобы свекровь не доставала. Завернула каждую в полотенце. Уложила в пакет.
Поставила к двери: сумку, пакет с тарелками, переноску. Боря зашёл сам — он умный кот, знает, что это значит «едем».
Маше я сказала тихо, когда она проснулась:
– Маша. Мы едем к бабушке Ире. На дачу. Я тебе там вылечу всё.
– А папа?
– Папа останется. С бабушкой Тамарой. Она едет помогать.
Маша посмотрела на меня. Ребёнок. Десять лет. Она спросила:
– А Боря?
– Боря с нами.
Она кивнула. Не плакала. Натянула колготки.
Я заказала такси. Подсчитала: до маминой дачи — час сорок. Если мы выедем сейчас — будем там к восьми.
В половине восьмого позвонил Сергей.
– Оль, я еду домой. Мама уже выехала. Будет через два часа.
– Я знаю.
– Что ты знаешь?
– Что она через два часа. Поэтому я уезжаю сейчас.
– Ты что?
– Маму у двери встретит ты. Я в коридоре оставила ключи. Свои. На столике. На сколько у тебя приезжает мама — на месяц-другой? Вот ты с ней этот месяц-другой и поживи. Я с Машей у моей мамы.
– Оль, стой. Ты с ребёнком? Она же больная!
– Поэтому и уезжаю. Чтобы её не кормили кашей с комками. Ты не приезжай. Я не открою.
– Оля, ты что делаешь?
– Я закрываю дверь. Сергей. Двенадцать лет я её не закрывала. Сегодня закрываю.
Звонок в дверь. Такси.
– Сергей. Мама уже едет. Именно поэтому я и уезжаю.
Я положила трубку. Взяла Машу на руки — она была лёгкая, гриппозная. Таксист помог с сумкой. Боря в переноске молчал. Тарелки звякнули, когда я их ставила в багажник.
Я не оглянулась на дверь. Не оглянулась на окна. Час сорок до маминой дачи. Маша заснула на моём плече через десять минут.
В половине девятого мы были у мамы. Мама открыла дверь, посмотрела на меня, на Машу, на переноску. Кивнула на пакет с тарелками. И сказала:
– Я грела ужин. Заходи.
Боря вышел из переноски, обнюхал прихожую. Маша на маминых руках — мама её приняла молча, как принимают своих.
В девять у меня зазвонил телефон. Сергей. Двадцать пропущенных. Я отключила звук. Положила телефон в карман пальто и повесила пальто в шкаф.
Мама не спрашивала ничего. Только сказала:
– Постелила тебе и Маше в моей. Сама на диване.
Я кивнула.
Ночью я лежала рядом с дочерью. Маша дышала ровно, температура спала. Боря был в ногах. За окном — тёмный сад, голые яблони. Январь у мамы тёплый — она топит как печка.
Я думала о шкафе с шестью тарелками. О ключах на столике в коридоре нашей квартиры. И о том, что я первый раз за двенадцать лет ложусь спать в доме, где у моей свекрови нет ключей.
***
Снег на стекле подтаял от батареи — третий месяц у мамы.
Маша в новой школе. Поначалу плакала, потом нашла подругу — девочку Веру, как мою бабушку звали. Они сидят за одной партой. Маша приносит из школы свои рисунки — на каждом кот Боря и красные яблоки. Маме показывает первой. Маме нравится.
Сергей приезжает по субботам. Один. Привозит Маше книжки, конфеты — нет, не конфеты, Маша не любит, а сухофрукты. Сергей теперь это помнит. Раньше не помнил. Они с Машей гуляют до обеда, потом он привозит её обратно. Я открываю дверь, он отдаёт мне дочь и уходит. Иногда мы говорим минуту. Иногда — ни слова.
О маме своей он не упоминает. Я не спрашиваю.
От сестры я знаю: Тамара Викторовна жила в нашей квартире полтора месяца. Потом уехала к себе. Теперь рассказывает всем — Володиной Лене, своей сестре, моей маме (которая молчит и кивает) — что я её «выгнала из родного дома». Дома, повторю, который мы с Сергеем купили в две тысячи четырнадцатом. На наши. Сергей моих ключей со столика не убрал — лежат до сих пор. Я туда не возвращалась.
Ожерелье моё свекровь так и оставила себе. Бог с ним.
Шесть тарелок с васильками стоят у мамы в серванте. Маша иногда берёт оттуда одну — пьёт с неё компот. Я не возражаю. Бабушка Вера, моя бабушка, она бы тоже не возражала. Бабушки любят, когда из их посуды пьют дети.
Боря освоился. Сидит на маминой батарее весь день. С него линяет шерсть, мама ворчит — но не выгоняет.
Работаю как раньше — на удалёнке. Подала на загранпаспорт Маши — на лето хочу с ней к морю. Без Сергея. Без свекрови. Просто я и дочь. И Боря, если получится с переноской.
Можно было закрыть дверь и уехать, когда свекровь была уже за два часа от подъезда? Или за двенадцать лет восьми разбитых тарелок и одного тоста при тридцати гостях я заработала право не открывать? А вы выдержали бы тринадцатый год?