– У вас на кухонном окне раньше стоял стеклянный петух? Красный, с отбитыми крыльями.
Марина замерла с полотенцем в руках. Вода из крана продолжала литься в раковину, била по ложке, и ложка мелко дрожала, будто испугалась вместе с ней.
– Простите, кто это?
На том конце провода женщина кашлянула. Голос был старческий, но не слабый, а сухой, цепкий.
– Вы Марина Павловна? Дочь Павла Громова?
Марина машинально выключила воду. В квартире сразу стало слишком тихо. Только в комнате шуршала мама: перебирала старые фотографии, складывала их по годам для юбилейного альбома.
– Дочь, – осторожно сказала Марина. – А вы кто?
– Зинаида Матвеевна я. Соседка ваша бывшая. С Нагорной улицы. Вы меня не помните, наверное. Маленькая были. А я вас помню. С косами, в синем пальто. Вы ещё отца за палец держали, когда в магазин ходили.
Марина сжала полотенце так крепко, что костяшки пальцев побелели.
– Вы что-то хотели?
– Хотела, – женщина помолчала. – Я вчера шкаф старый разбирала. Ваши письма нашла. Вернее, не ваши, а отца вашего. Там имя ваше. И старый адрес. А номер ваш мне в справочной дали, я фамилию назвала и отчество. Сначала думала, выбросить. Потом совесть не дала.
– Какие письма?
– Которые он вам писал.
Марина тихо засмеялась. Не потому что было смешно, а потому что иначе не вышло бы вдохнуть.
– Вы ошиблись. Отец мне не писал.
– Писал, Марина Павловна. Много писал.
Она хотела ответить резко, но в горле пересохло. В комнате мама позвала:
– Мариш, ты там с кем?
Марина обернулась на голос. Мама сидела за столом, маленькая, аккуратная, в светлой кофте с жемчужными пуговицами. Перед ней лежали фотографии: море, санаторий, школьная линейка, первый велосипед, праздничные утренники. Вся Маринина жизнь в прямоугольниках с белыми краями.
– Ошиблись номером, мам.
Она сказала это громко, спокойно. Потом прижала телефон к уху и вышла в коридор.
– Где вы живёте?
– Там же. Только дом наш теперь перестроили, а двор тот же. Если хотите, приезжайте. Письма заберите. Не хотите – я не обижусь. Только выбросить не могу. Там не мусор.
Марина записала адрес на обороте квитанции, хотя рука слушалась плохо. Положила трубку, постояла у зеркала в прихожей и не узнала себя. Волосы собраны небрежно, на щеке мука, потому что она месила тесто для маминого пирога. Взрослая женщина, пятьдесят четыре года, заведующая маленькой библиотекой, мать двух взрослых сыновей. А лицо сейчас было такое, будто её снова поставили в угол и велели не спрашивать лишнего.
Из комнаты донёсся мамин голос:
– Марина, иди сюда. Смотри, какая фотография нашлась. Ты тут с папой у фонтана. Такая смешная, в шапке с помпоном.
Марина вернулась и остановилась у стола.
На фотографии отец держал её на руках. Высокий, светловолосый, в клетчатой рубашке. Она тянула руку к струям фонтана, а он смеялся, запрокинув голову. Мама стояла рядом, молодая, тонкая, в платье с белым воротником, и смотрела не в объектив, а на них.
Эта фотография всегда была главной. С неё начиналась семейная легенда.
До того, как отец ушёл из их дома.
Мама рассказывала эту историю много раз, но всегда коротко. Был хороший муж, любил, носил на руках, книжки читал по вечерам, стеклянного петуха купил на ярмарке, потому что Марина попросила. А потом уехал на заработки и не вернулся. Просто не вернулся. Выбрал другую жизнь, другой дом, другие заботы. Ни писем, ни звонков, ни помощи. Мама не ругала его при Марине, за это Марина была ей благодарна. Только однажды сказала:
– Запомни, доченька, если человек молчит, значит, он уже всё сказал.
И Марина запомнила.
Она выросла с этой фразой, как с пуговицей, пришитой к сердцу. Неловко, тянет, но держит.
Мама тогда работала в ателье, брала заказы домой, сидела ночами над платьями чужих женщин. Швейная машинка стрекотала так долго, что Марина засыпала под этот звук и просыпалась тоже под него. Мама никогда не жаловалась. Утром подкрашивала губы, завязывала платок и говорила:
– Ничего, Маришка. Мы с тобой справимся.
Они и справились. Без отца. Без его писем. Без объяснений.
А теперь какая-то Зинаида Матвеевна сказала: писал.
– Мам, – Марина села напротив. – Ты помнишь соседку с Нагорной? Зинаиду Матвеевну?
Мама подняла глаза. Пальцы, которыми она держала фотографию, дрогнули едва заметно.
– Зинку-то? Конечно помню. Она вечно во всё нос совала. А что?
– Позвонила сейчас. Говорит, нашла какие-то письма.
Мама медленно положила фотографию на стол. Ровно, будто ставила горячую чашку и боялась пролить.
– Какие ещё письма?
– От папы. Мне.
Мама улыбнулась. Улыбка вышла тонкая, натянутая.
– Господи, ну что за люди. Столько лет прошло, а им всё неймётся.
– Значит, были письма?
– Марина, я не знаю, что она нашла. Может, старые открытки. Может, чужое. Мало ли Павлов Громовых на свете.
– Она назвала стеклянного петуха.
Мама замолчала.
Петух стоял на кухонном окне до самого переезда в эту квартиру. Красный, пузатый, с гребешком, из толстого стекла. Крыло у него действительно было отбито: Марина в детстве задела подоконник локтем, петух упал, и мама сначала ахнула, а потом почему-то села на табурет и заплакала. Не из-за петуха, конечно. Марина это поняла уже взрослой.
– Мало ли что она помнит, – сказала мама. – Соседка была, вот и помнит.
– Я съезжу к ней.
– Зачем?
Вопрос прозвучал слишком быстро.
Марина посмотрела на мать внимательно. Впервые за много лет не как дочь, а как женщина на женщину. Мама поправила пуговицу на кофте, потом другую, хотя все были застёгнуты.
– Хочу понять.
– Что тут понимать? Человек ушёл. Всё. Ты выросла, у тебя семья, работа. Зачем ковыряться?
– Если он писал, значит, не всё.
Мама резко встала.
– Я устала. Давай потом. Голова разболелась.
Она ушла в спальню, но дверь не закрыла. Марина осталась за столом среди фотографий. Вот она на первом звонке. Вот с мамой у ёлки. Вот на речке, где мама щурится от солнца. Отец был только на ранних снимках, до её семи лет. Потом исчезал из альбома так аккуратно, будто его вырезали ножницами по контуру и место заклеили новой жизнью.
Марина взяла фотографию у фонтана и провела пальцем по лицу отца. Странное дело: она помнила его голос. Не слова, не интонации, а именно густоту голоса, как тёплый чай с малиной. Помнила, как он подбрасывал её к потолку, а мама ругалась:
– Павел, уронишь!
А он смеялся:
– Не уроню. Я своё счастье крепко держу.
Потом она вспоминала это редко. Мама не запрещала, но дома как будто было негласное правило: отца не ругать, но и не звать обратно даже мысленно.
Вечером Марина пекла пирог с капустой. Мама сидела у окна, вязала носок для младшего внука и делала вид, что ничего не случилось. Спицы постукивали неровно.
– Соль передай, пожалуйста, – сказала Марина.
Мама передала.
– Ты правда поедешь?
– Да.
– Не надо.
– Почему?
Мама подняла на неё глаза. В этих глазах было не раздражение, а страх. Марина даже растерялась.
– Потому что иногда прошлое лучше не трогать.
– Это моё прошлое тоже.
– Твоё прошлое я тебе сберегла.
Слова повисли между ними, тяжёлые, как мокрое бельё.
– От чего?
Мама отвернулась к окну.
– От лишнего.
Марина не стала давить. Пирог поднялся, зарумянился, пахло капустой и сливочным маслом. Обычно мама в такие минуты говорила: вся в меня, хорошо выходит. Сейчас она молчала.
Ночью Марина почти не спала. Слушала, как за стеной мама ходит в туалет, как осторожно открывает кухонный шкаф, как пьёт воду. Старая квартира дышала батареями, холодильник ворчал, часы на стене щёлкали слишком громко.
Утром она поставила перед мамой тарелку каши.
– Я ненадолго.
– Я с тобой.
Марина чуть не выронила ложку.
– Зачем?
– Затем. Раз уж тебе приспичило.
Мама была уже одета: серое пальто, платок, старая кожаная сумка. В этой сумке она всегда носила всё необходимое: таблетки, салфетки, складной ножик, маленькую шоколадку на всякий случай. Марина в детстве думала, что мама может достать оттуда вообще всё, даже новую жизнь, если понадобится.
В автобусе они сидели рядом и не разговаривали. Мама смотрела в окно на магазины, остановки, людей с пакетами. Марина смотрела на её руки. Пальцы узловатые, ногти аккуратно подпилены, на безымянном пальце тонкое кольцо. Не обручальное, а обычное, с крошечным камушком. Мама купила его себе сама, когда Марина закончила институт. Сказала тогда:
– Праздник у тебя, подарок мне. Так можно.
Нагорная улица изменилась. Дом, где они когда-то жили, стал выше, обшитый светлыми панелями, во дворе вместо песочницы стояли машины. Только тополь у забора остался прежним, толстый, с кривой веткой, похожей на согнутую руку.
Зинаида Матвеевна жила в соседнем доме, в маленькой квартире на первом этаже. Открыла сразу, будто ждала у двери. Низкая, сухая, в домашнем халате, с волосами, собранными в пучок. Она посмотрела на Марину, потом на её мать.
– А я думала, одна придёшь.
Мама поджала губы.
– Здравствуй, Зина.
– И тебе не хворать, Лида. Проходите.
В квартире пахло валерьянкой, жареным луком и старой мебелью. На стене висел ковёр с оленями, на подоконнике стояли герани. Зинаида Матвеевна провела их на кухню, поставила чайник и достала из буфета жестяную коробку из-под печенья. На крышке была нарисована девочка с корзинкой.
– Вот.
Марина не сразу протянула руку. Мама стояла у двери, будто собиралась в любую секунду уйти.
В коробке лежали письма. Много. Конверты пожелтели, края помялись. На некоторых чернила расплылись. Почерк был крупный, наклонный. Марина узнала его по старой подписи на открытке: Моей Маришке от папы.
Она взяла верхний конверт. На нём было написано: Марине Павловне Громовой. Адрес старый, с Нагорной улицы. Штамп почты. Возвращено отправителю. На другом то же самое. На третьем аккуратная приписка чужой рукой: адресат выбыл.
– Откуда они у вас? – спросила Марина.
Зинаида Матвеевна налила чай, хотя никто не просил.
– Павел оставил. Приезжал он тогда. Искал вас. А вы уже съехали. Лида не говорила куда. Он у меня посидел на кухне, вот на этом самом табурете, между прочим. Белый весь был. Не в смысле седой, а как мел. Оставил письма, сказал: если когда-нибудь увидишь Марину, отдай. Я тогда думала, увижу скоро. А потом закрутилась жизнь. Коробку убрала в шкаф. Виновата, что раньше не отдала. Только ты, Лида, не смотри так. У каждого своя вина.
Мама тихо сказала:
– Не лезла бы ты.
– Поздно уже не лезть.
Марина открыла первое письмо. Бумага хрустнула. Она боялась, что буквы расплывутся перед глазами, но видела ясно.
В письме отец писал ей, что пишет уже третий раз и не знает, доходят ли письма. Просил не сердиться, если получится. Рассказывал, что утром увидел девочку с двумя косами, и она так напомнила ему Марину, что он едва не пошёл за ней через двор. Обещал приехать, как только дадут отпуск. В конце стояло короткое: папа.
Марина села на табурет. Ноги вдруг стали ватными.
– Мама?
Лидия Андреевна молчала. Губы у неё дрожали, но не от слабости. От того, что она долго держала дверь закрытой, а теперь дверь открыли без её разрешения.
– Ты получала их?
– Не все.
– Но получала?
Мама сняла перчатки, хотя в квартире было тепло, и положила их на край стола.
– Да.
Марина услышала, как чайник на плите начинает шуметь. Не свистеть ещё, а только собираться.
– И что ты с ними делала?
– Возвращала.
– Почему?
Мама посмотрела на Зинаиду Матвеевну.
– Можно нам без свидетелей?
– Кухня моя, – сухо сказала та. – Но я уйду. Не потому что ты велела, а потому что Марине так легче будет.
Она вышла в комнату, прикрыв дверь. Из-за стены сразу послышалось, как заговорил телевизор, негромко, будто специально для приличия.
Марина держала письмо перед собой. Один звонок разрушил идеальную картинку её прошлого. Не громко, не с треском, а тихо, как трескается чашка от кипятка: вроде стоит на столе целая, а чай уже сочится тонкой коричневой дорожкой.
– Говори, мам.
Мама села напротив. Вздохнула, но не театрально, без жалости к себе.
– Он уехал тогда не просто на заработки. Мы поссорились. Сильно. Он хотел забрать тебя с собой, когда устроится. Говорил, там семейное общежитие дадут, потом комнату. А я не хотела. У меня работа, мать рядом, ты в школу пошла. Я сказала, что не поеду. Он сказал, что тогда сам поедет и всё подготовит. Я ему не поверила.
– Почему?
– Потому что он был лёгкий человек. Сегодня загорелся, завтра передумал. Он мог обещать горы, а потом забыть купить хлеб. Он тебя любил, да. Очень. Но жить с ним было как с ветром в комнате. Всё летает, всё красиво, а зацепиться не за что.
Марина слушала и не узнавала эту историю. В её памяти отец был добрый, весёлый, почти праздничный. А мама – стойкая, обиженная, но справедливая. В этой новой истории у каждого были не роли, а живые лица.
– Он писал, что приедет.
– Писал.
– Ты не дала мне прочитать.
– Не дала.
– Ты решила за меня?
Мама кивнула.
– Решила.
Марина ждала оправданий. Что отец был плохой. Что он обманул. Что письма были пустые. Но мама молчала, и от этого становилось больнее.
– Я имела право знать.
– Имела.
– Тогда почему?
Лидия Андреевна прикрыла глаза.
– Потому что я испугалась. Вот и всё. Испугалась, что ты станешь ждать. Каждый день. У окна, у двери, у телефона. А он то приедет, то не приедет. То заберёт, то снова уедет. Я не хотела, чтобы ты жила на чемоданах внутри себя. И ещё… я боялась, что ты выберешь его.
Марина опустила письмо.
– Мне было семь лет.
– А мне тридцать один. И я тоже была глупая. Только глупость взрослого человека обычно выглядит как строгость.
В кухне стало жарко. Зинаида Матвеевна из комнаты крикнула:
– Чайник снимите, а то убежит!
Марина встала, выключила плиту. Мама вдруг тихо засмеялась, совсем не весело.
– Вот видишь. Зинка как была командиром двора, так и осталась.
Марина не улыбнулась.
Она забрала коробку с письмами. Зинаида Матвеевна проводила их до двери, сунула Марине в карман бумажку.
– Там номер. Павел сам мне его оставил недавно. Звонил, спрашивал, не встречала ли я вас. Я сказала, что нет. А потом шкаф разобрала. Вот как бывает.
Мама резко повернулась:
– Он звонил?
– Звонил. Спокойно говорил. Не требовал ничего. Просто спросил.
На улице было серо, мелкий снег с дождём лип к лицу. Марина шла быстро, мама едва поспевала. У остановки Лидия Андреевна взяла дочь за рукав.
– Марина.
– Не сейчас.
– Я не прошу простить сразу.
– А что просишь?
Мама поправила платок. В глазах у неё стояли слёзы, но она не плакала. Она вообще редко плакала, слишком крепко была сшита из своих правил.
– Не вычёркивай меня из своей жизни за то, что я когда-то вычеркнула его письма.
Марина закрыла глаза. Автобус подъехал, двери раскрылись с шипением. Люди стали выходить, обходя их, кто-то недовольно кашлянул. Марина взяла маму под локоть и помогла подняться.
Дома она поставила коробку на стол. Мама ушла в свою комнату и не выходила до вечера. Марина читала письма одно за другим.
Павел писал о работе, о комнате, которую надеялся получить, о том, что купил Марине варежки с оленями, но не знает, куда отправить. Писал смешно, неловко, иногда с ошибками. В одном письме вложил засушенный кленовый лист. В другом нарисовал петуха, похожего скорее на собаку, и подписал: нашему стеклянному передавай привет.
Были письма, где он злился. Не на Марину, на Лидию. Писал, что не просит Лиду возвращаться, если она не хочет, но просит не закрывать от него дочь. Напоминал, что он отец, даже если ей это неприятно.
Марина читала и то краснела от обиды за маму, то холодела от обиды за себя. Правда не становилась красивой. Она была неровной, с пятнами, как старое кухонное полотенце. Но она была настоящей.
Под вечер мама вышла. Поставила перед Мариной чашку чая.
– Он был хорошим отцом?
Лидия Андреевна села рядом.
– Был.
– А мужем?
Мама долго думала.
– Разным. Весёлым, добрым, щедрым. И ненадёжным. Иногда с ним было счастливо до глупости. Иногда хотелось сесть на пол и закрыть уши. Но плохим я его назвать не могу.
– Почему же ты называла его молчанием?
Мама провела ладонью по столешнице, собрала невидимые крошки.
– Потому что так проще жить. Если человек совсем виноват, тебе легче вставать утром. Легче работать, шить, растить ребёнка. А если виноваты оба, тогда нужно думать. Я не хотела думать. Я хотела выстоять и вырастить тебя.
– Ты вырастила.
– Да.
– А отца у меня забрала.
Мама не спорила.
Эта ночь тоже прошла почти без сна. Марина вставала, пила воду, снова ложилась. На тумбочке лежала бумажка с номером. Цифры казались чужими, опасными. Позвонить – значит открыть ещё одну дверь. Не позвонить – значит стать похожей на маму, только с другой стороны.
Утром она набрала номер, пока мама была в ванной.
Гудки шли долго. Марина уже решила сбросить, когда мужской голос сказал:
– Слушаю.
Она не сразу смогла ответить.
– Павел Сергеевич?
Тишина.
– Да.
– Это Марина.
Он шумно вдохнул. Потом сказал очень тихо:
– Маришка?
Она прикрыла глаза рукой.
– Не называйте меня так. Пока не называйте.
– Хорошо. Прости.
Это прости было первым словом, которое она хотела услышать. Не объяснение, не радость, не наконец-то. Просто прости.
– Я нашла письма.
– Значит, Зина всё-таки передала.
– Почему вы не искали дальше?
Вопрос вырвался сам. Она задавала его не только ему, но и той девочке с косами, которая когда-то ждала, сама не зная чего.
Павел молчал так долго, что Марина подумала: связь пропала.
– Искал, – сказал он наконец. – Плохо, наверное. Не так, как надо было. Приезжал, спрашивал. Твоя бабушка сказала, чтобы я не ломал вам жизнь. Лида разговаривать не стала. Я обиделся. Потом снова приезжал. Потом у меня работа пошла, потом перевод. Я думал: вырастешь, сама найдёшь, если захочешь. Это было удобно думать. За это мне стыдно.
Марина села на стул.
– У вас была другая семья?
– Была. Есть. Жена. Сын. Они знают о тебе.
Она не знала, что почувствует, услышав это. Ревность? Злость? Пустоту? Почувствовала усталость.
– Я не хочу рушить вашу жизнь.
– Ты не рушишь. Ты в ней была всегда, просто за закрытой дверью.
Марина посмотрела на кухонное окно. На подоконнике стоял не стеклянный петух, а горшок с алоэ, кривой и упрямый.
– Я хочу встретиться. Один раз. В людном месте. Без обещаний.
– Конечно. Как скажешь.
Они договорились о кафе возле вокзала. Мама вышла из ванной, когда Марина уже положила трубку. Волосы у неё были влажные, лицо бледное.
– Позвонила?
– Да.
– Когда встреча?
– В воскресенье.
Мама кивнула.
– Я пирог испеку.
– Зачем?
– Не для него. Для тебя. Ты после трудных разговоров всегда ешь пирог, даже если говоришь, что не хочешь.
Марина вдруг вспомнила: после первой двойки, после ссоры с подругой, после развода с мужем мама всегда пекла пирог. Не лезла с расспросами, не давила, просто ставила тарелку. Это тоже была любовь. Не вся любовь бывает правильной.
В воскресенье Марина пришла в кафе раньше. Села у окна, заказала чай. Чашка оказалась тяжёлой, белой, с трещинкой у ручки. Она почему-то обрадовалась этой трещинке. Ничего идеального ей сейчас не хотелось.
Павел Сергеевич вошёл ровно в назначенное время. Она узнала его сразу и не узнала совсем. Высокий, но уже сутулый, волосы седые, лицо сухое. Только глаза остались оттуда, из фотографии у фонтана. Светлые, внимательные, виноватые.
Он остановился у столика.
– Можно?
– Садитесь.
Они смотрели друг на друга так, будто между ними лежала не столешница, а целая река.
– Ты похожа на Лиду, – сказал он.
– А мне всегда говорили, что на вас.
– И это тоже.
Он достал из кармана маленький свёрток.
– Я не знал, можно ли. Если не нужно, уберёшь куда-нибудь.
Марина развернула бумагу. Там был стеклянный петух. Не тот, старый, конечно. Новый, маленький, красный, с золотым гребешком.
Она хотела рассердиться. Слишком просто: принёс петушка – и всё исправил. Но потом увидела, как дрожат его пальцы, и злость отступила.
– Вы думаете, вещи всё чинят?
– Нет. Я думаю, что иногда вещь может сказать то, что человек не умеет.
– И что он говорит?
Павел Сергеевич посмотрел на петуха.
– Что я помню. И что мне жаль.
Они говорили долго. Не обо всём сразу. О простом: где он жил, кем работал, как Марина училась, где её сыновья. Он не оправдывался лишнего, не пытался выставить маму виноватой. Когда Марина спросила, сердится ли он на Лидию, он ответил:
– Сердился. Очень. А потом понял, что обида кормит хуже хлеба. Она тебя подняла. За это я ей благодарен. За письма – нет. Но человек не бывает из одного поступка.
Эта фраза осталась с Мариной.
Она возвращалась домой с петухом в сумке. Мама ждала на кухне. На столе стоял пирог, уже нарезанный, две чашки, сахарница.
– Ну? – спросила она.
Марина сняла пальто.
– Он постарел.
Мама усмехнулась.
– Представь себе, мы все не молодеем.
Марина достала петуха и поставила на стол. Мама побледнела, потом осторожно дотронулась до стеклянного гребешка.
– Похож.
– Да.
– Ты будешь с ним общаться?
– Буду. Не знаю как часто. Не знаю, получится ли близко. Но буду.
Мама села. Несколько секунд смотрела в пол, потом сказала:
– Я постараюсь не мешать.
– Не постараюсь, мам.
Лидия Андреевна подняла голову.
– Не буду мешать.
Марина села напротив. Между ними стоял петух, красный, нелепый, блестящий. Не судья, не памятник, просто вещь. Но вокруг него вдруг стало легче говорить.
– Я злюсь на тебя, – сказала Марина.
– Знаю.
– И люблю.
Мама закрыла лицо рукой. На этот раз заплакала. Тихо, стесняясь собственных слёз. Марина встала, подошла и обняла её за плечи. Не сразу простила, нет. Такое не прощают одним объятием. Но она поняла, что не хочет превращать свою боль в новый замок на двери.
К маминому юбилею альбом всё-таки сделали. Марина долго сидела над первой страницей. Раньше хотела поставить туда только фотографию у фонтана и подписать: самое счастливое время. Теперь такая подпись казалась чужой.
Она вложила рядом копию одного письма. Того, где отец рисовал смешного петуха. Под фотографией написала: мы помним по-разному, но это всё равно наша жизнь.
На юбилей Павел Сергеевич не пришёл. Марина решила, что рано. Мама тоже так решила, хотя вслух не сказала. Зато он прислал открытку без громких слов: с днём рождения, Лида. Спасибо за Марину. Мама прочитала её на кухне, положила в ящик с рецептами и долго перекладывала ложки с места на место.
Праздник получился спокойный. Пришли сыновья Марины, соседка, мамина бывшая напарница из ателье. Ели пироги, вспоминали смешные случаи, смотрели альбом. Когда дошли до фотографии у фонтана, мама вдруг сама сказала:
– Красивый был день. Мы тогда все были счастливые. Просто потом не всё сумели правильно.
Никто не стал расспрашивать. Марина только положила руку на мамину ладонь под столом. Мама сжала её пальцы.
Когда гости ушли, они вместе мыли посуду. Петух стоял на кухонном окне, ловил свет от лампы и бросал на подоконник красное пятнышко.
– Мариш, – сказала мама, вытирая тарелку. – А можно я когда-нибудь тоже с ним поговорю?
Марина поняла не сразу.
– С папой?
– С Павлом. Не сейчас. Потом. Мне надо… слова подобрать.
Марина взяла у неё тарелку.
– Можно.
Мама кивнула. И впервые за всё это время Марина увидела, что её прошлое не разрушилось окончательно. Оно просто перестало быть картинкой, где все стоят красиво и улыбаются в одну сторону. Теперь в нём появились трещины, пятна, недосказанные слова, чужие ошибки. Но вместе с ними появились и письма, голос в трубке, красный стеклянный петух на окне и возможность сказать то, что когда-то не сказали.
А если идеальная картинка прошлого оказалась неправдой, что лучше: беречь красивую ложь или всё-таки узнать правду, какой бы трудной она ни была?