Двести двенадцать тысяч. Не четыреста восемьдесят, как должно было лежать после декабрьской премии и трёх месяцев, когда мы не покупали ничего лишнего.
Лена нажала на экране телефона ещё раз, будто цифры могли передумать. Приложение моргнуло, обновилось. Двести двенадцать тысяч триста сорок рублей. И последняя операция — перевод, восьмого мая, двести шестьдесят восемь тысяч, получатель «С. Г. Воронцов».
Свёкор. Сергей Геннадьевич.
Она сидела на табурете в прихожей, в одном сапоге, второй держала в руке. Только что вошла с улицы, хотела глянуть, прошла ли оплата за садик, и вот.
— Костя, — позвала она. Голос вышел ровный, и это было страшнее крика. — Костя, иди сюда.
Муж пришёл из комнаты с таким лицом, что объяснять уже ничего не требовалось. Тридцать восемь лет мужику, а смотрел как Гришка, когда разбил её любимую тарелку и спрятал осколки за батарею.
— Лен, я хотел сказать. Я правда хотел.
— Когда? — Она наконец сняла второй сапог, поставила оба ровно, носок к носку. Зачем-то это сейчас было важно. — Когда хотел сказать? Восьмого? Десятого? Сегодня тридцатое.
— Я искал момент.
— Двести шестьдесят восемь тысяч искали момент почти три недели. — Она встала. — Это на что?
Костя сел на пуфик, и пуфик под ним крякнул. Провёл ладонью по лицу снизу вверх, как умывался без воды.
— У отца долг. По кредиту. Он год назад машину взял в кредит, ну, ту «Гранту», помнишь, я тебе говорил, что батя наконец-то на колёсах.
— Помню.
— А потом его с завода попросили. Возраст. Шестьдесят два, кому он нужен. Устроился сторожем на автостоянку, двадцать тысяч. А платёж по кредиту — восемнадцать. Он полгода тянул, перезанимал, потом банк подал. Приставы, Лен. Описывать пошли бы.
Лена слушала и считала. Не деньги — себя. Сколько в ней сейчас злости, сколько страха, и чего больше.
— И ты решил. Один. Из наших денег. Не спросив.
— Я знал, что ты скажешь нет.
— То есть ты не спросил, потому что заранее знал ответ и ответ тебе не нравился. — Она усмехнулась, и усмешка эта ей самой не понравилась. — Спасибо за честность. Хоть на это сил хватило.
***
Эти деньги Лена знала на ощупь. Каждую купюру.
Она пять лет назад пришла в эту семью с одним чемоданом и долгом за съёмную квартиру. До Кости был другой — тот, кто обещал, и тот, кто исчез, когда она была на четвёртом месяце. Гришку она поднимала сначала одна, на зарплату продавца в обувном, считая по дороге с работы, хватит ли на пачку творога ребёнку и пачку самой дешёвой гречки себе.
Потом был Костя. Спокойный, надёжный, чинил кран и не пил. Усыновил Гришку — мальчишка звал его папой и не помнил, что было иначе. Они вместе выкарабкивались: она пошла в полусменный график, он взял подработку. Откладывали. Те деньги на счету — это была не просто премия. Это была будущая комната Гришке, когда они доплатят за ипотеку однушки и поменяют её на двушку. Это были его кроссовки, которые она два месяца назад отложила в корзине маркетплейса — четыре тысячи, «Деми», как мальчик просил, — и не купила, потому что «весной перебьётся в старых, осенью возьмём».
А свёкру — двести шестьдесят восемь. Сразу. Без «давай подумаем».
— Костя, у Гришки кроссовки порвались по шву, я ему суперклеем мазала, чтоб до тепла дотянуть. А ты отцу почти триста тысяч.
— Лен, ну сравнила. Кроссовки и приставы.
— Я не сравниваю. Я говорю, что про сына ты сказал «перебьётся», а про отца — нет.
Он молчал. И в этом молчании она услышала то, что он не сказал бы вслух никогда: отец — кровь, а Гришка — приёмный. Может, он так и не думал. Но она услышала. И вот тут её повело.
— Знаешь что. Это мой отец, а не твой банкомат, — я бы так сказала про своего. Если б он у меня был. А твой — взрослый мужик, который влез в кредит на машину в шестьдесят с лишним, не имея на это денег, и теперь мы с твоим сыном ходим в рваном, чтобы он катался на «Гранте».
Сказала — и захотела вернуть. Прямо физически, рукой потянулась в воздух, будто слова можно поймать.
Потому что она знала Сергея Геннадьевича. Тихий, неловкий, всегда совал Гришке шоколадку из кармана, мятую, но совал. И ни разу за пять лет ничего у них не попросил.
Костя поднялся с пуфика. Лицо у него стало чужое.
— Машину он взял, потому что я попросил отвозить Гришку на тренировки, когда у нас обоих смены. Чтоб ребёнок не на трёх автобусах. Это я его уговорил.
И ушёл в комнату. Тихо закрыл дверь. Не хлопнул. Хлопнул бы — было бы легче.
***
Дальше пошло молчание, и оно было хуже скандала.
Костя ел то, что она готовила, говорил «спасибо», мыл за собой тарелку. Стал брать вторую подработку — приходил в десять, в половине одиннадцатого, серый. Лена видела, что он считает: сколько надо отработать, чтоб вернуть на счёт то, что отдал, и чтоб никто больше не пострадал. Молча искупал.
А она в ответ устроила своё. Выключала свет за ним по квартире с таким видом, будто экономит на похороны. Купила самый дешёвый стиральный порошок, хотя у Гришки от него чесалась кожа, — назло, и потом сама же ночью застирывала мальчишке покраснения детским мылом, глотая что-то горькое.
Гришка всё видел. Восемь лет — это уже не маленький.
— Мам, — спросил он однажды за ужином, гоняя макаронину по тарелке. — А вы с папой почему не разговариваете?
— Разговариваем, — сказала Лена.
— Вы говорите «передай соль» и «спасибо». Это не разговариваете.
Костя отложил вилку. Посмотрел на неё. Она — в тарелку.
— Взрослые дела, Гриш, — сказал Костя. — Помиримся.
— А когда?
Никто не ответил.
***
Свёкор позвонил сам. В субботу, утром. Лена увидела на экране «Сергей Геннадьевич» и чуть не сбросила. Но взяла.
— Леночка, — голос у него был, как всегда, виноватый, будто он уже за то извинялся, что побеспокоил. — Леночка, ты не серчай. Костя мне рассказал. Не всё, но я понял. Я ж не дурак.
— Сергей Геннадьевич…
— Ты послушай старого. Я деньги верну. Я квартиру свою продам, мне одному эта двушка ни к чему, разменяю на комнату, а разницу — вам. И Гришке на учёбу останется. Я уж решил.
У Лены внутри всё перевернулось.
— Какую комнату, вы что. Вам шестьдесят два, вы один…
— А чего мне. Я всю жизнь в общаге прожил, пока Костю с Наташей подымал. Жена-то их рано померла, я один тянул, двоих. На себе экономил так, что зубы вон, — он коротко, без обиды, хохотнул, — все казённые. Ничего, привычный. Главное, чтоб у вас лад был. Я ж из-за себя вам жизнь поломал. Лучше я в комнату, чем вы из-за моей дурости грызётесь.
И вот тут Лена заплакала. Стояла на кухне с трубкой и плакала, тихо, чтоб Гришка из комнаты не услышал.
Потому что она три недели лепила из этого человека врага. Жадного старика на «Гранте». А он сидел в своей двушке и решал продать её, единственное, что у него есть, чтоб они с Костей перестали друг друга морозить.
— Сергей Геннадьевич, ничего вы не продавайте, — сказала она. — Слышите? Ничего. Я вам перезвоню.
***
Костя пришёл с подработки в десять. Лена ждала на кухне. Не с упрёком — с листком бумаги, на котором всю ночь что-то считала.
— Садись, — сказала она. — Отец звонил. Хочет квартиру продавать.
Костя замер в дверях.
— Я ему сказал не смей.
— Я тоже. — Она положила перед ним листок. — Слушай. Кредит за «Гранту» сколько ещё висел, когда ты погасил?
— Тысяч триста с небольшим. Я почти всё закрыл.
— Значит, машину мы не продаём, она нужна, она Гришку возит. Но. — Лена ткнула карандашом. — Двести шестьдесят восемь, что ты отдал, — это не подарок, это наши с тобой деньги, отложенные на сына. Поэтому отец нам их возвращает. Не сразу. По пять тысяч в месяц. Не ради денег. Ради того, чтоб он не чувствовал себя нахлебником. Ему это важнее, чем нам.
— Лен, пять тысяч с двадцати, он же…
— Дослушай. Он переезжает к нам. У нас однушка, тесно, я знаю. Но мы давно хотели двушку. Продаём его двушку и нашу однушку, складываемся, берём трёшку в ипотеку — у нас выходит первоначальный взнос на двоих, я считала, по нынешним ценам в нашем районе реально. У Гришки своя комната. У деда своя. Костя, он Гришку на тренировки возит, кто как не он с ним посидит, пока мы на сменах. Не приставы за ним ходят — внук.
Костя смотрел на листок, потом на неё. И у него задрожал подбородок, как у Гришки, ей-богу, одна порода, хоть и не кровь.
— Я думал, ты его ненавидишь. После того, что ты сказала.
— Я сказала гадость. Я знаю. — Лена отвернулась к плите, хотя на плите ничего не стояло. — Я ему в глаза скажу, не тебе. Я просто испугалась. Я в жизни так нищенствовала, Костя, что у меня до сих пор внутри сирена воет, как вижу, что денег меньше, чем было. Это не про твоего отца. Это про меня. А виноватого я в нём нашла, потому что так проще.
Костя встал, подошёл, обнял со спины. Она не оттолкнула.
— Прости, что не спросил, — сказал он ей в затылок. — Я правда думал, ты откажешь, и испугался, что выберу между тобой и батей. А я не хочу выбирать.
— И не выбирай. Дурак.
***
В дверях стоял Гришка в трусах и старой футболке, заспанный, держался за косяк.
— Вы разговариваете, — сказал он. Не спросил — констатировал. С таким облегчением, что у Лены опять защипало.
— Иди сюда, — сказала она.
Мальчишка прошлёпал босиком, влез между ними. Костя сгрёб обоих.
— Гриш, — сказала Лена, отстраняясь и глядя ему в макушку. — Дед к нам жить переедет. Не против?
— А он мне покажет, как удочку забрасывать? Он обещал.
— Покажет.
— Тогда не против. — И, подумав: — А кроссовки мне купят? А то клей отваливается.
Лена достала телефон. Открыла маркетплейс, ту самую корзину, где два месяца ждали синие «Деми» за четыре тысячи. Нажала «оформить». Двести двенадцать тысяч на счету стали двумястами восемью.
— Завтра привезут, — сказала она. И добавила, уже Косте, тихо: — А отцу позвони сейчас. Поздно, я знаю. Но он не спит, я чувствую. Скажи, пусть ничего не продаёт. Скажи, мы за ним в воскресенье приедем смотреть его двушку, прикинем по деньгам.
Костя взял телефон, вышел в коридор. Слышно было, как он сказал: «Бать, не спишь? Да всё нормально у нас. Всё хорошо». И замолчал, слушая.
Лена взяла Гришкину порванную кроссовку с тумбочки, повертела в руках. Шов разошёлся до самой подошвы, клей пожелтел и отстал. Она положила её в пакет, завязала узлом и поставила у двери — выбросить утром.