Лето медленно поворачивало на август. Жара стояла такая, что малина в нашем саду, обычно кисловатая, наливалась тёмно-рубиновым, приторно-сладким соком. Мы со Светкой, вооружившись банками, пробирались в самую чащу малинника — туда, где ягоды были крупнее, а тень гуще.
Тишину нарушало только наше шуршание да редкое жужжание осы. Мы собирали молча, с серьёзным видом тружениц, потому что мама пообещала: после малинника можем хоть на весь день идти бегать. И тут…
— Оль, — тихо, сдавленно позвала Светка. — Ты слышишь?
Я замерла. Из-под дальнего куста у забора доносилось странный звук. Не птица, не кот… Что-то вроде фырканья и сопения одновременно. Мы переглянулись настороженно.
— Медведь? — шёпотом выдала Светка.
— Да ну, дура! — я толкнула её локтем, но самой было страшновато. — Какой в нашем саду медведь? Может, котёнок заблудился?
Осторожно, на цыпочках, мы раздвинули колючие ветви. И увидели Его.
Под кустом, на примятой прошлогодней траве, сидел ёж. Не сказочный, с яблоком на спине, а самый что ни на есть настоящий. Небольшой, с серо-бурыми иголками, он свернулся в тугой шар. Из этого шара доносилось фырканье — негромкое, возмущённое, будто он ворчал на нас, на солнце и на весь несовершенный мир.
— Ой-ой-ой! — выдохнула Светка, заворожено протягивая палец.
— Не трогай! Уколешься! — я схватила её за руку.
— А он живой?
— Фыркает же! Значит, живой. Напугали мы его, бедного.
Мы уселись на корточки в двух шагах, с любопытством разглядывая гостя. Ёж был одновременно смешным и грозным в своей колючей броне. Наше присутствие его явно напрягало, но бежать он не собирался. Видимо, и правда, испугался.
— Знаешь что? — решительно заявила я. — Его надо покормить. А то пришёл в гости, а мы его не угощаем. Непорядок.
Идея пришлась Светке по душе. Мы бросили стремглав в дом. На кухне я, стараясь быть незамеченной, схватила глубокое блюдце из сервиза «для гостей», а Светка, привстав на цыпочки, дотянулась до банки с молоком в холодильнике.
— Нальём немного, а то мама ругаться будет, — прошептала я, и мы, словно два конспиратора, с драгоценной ношей вернулись в малинник.
Ёжик сидел на месте. Мы осторожно, чтобы не спугнуть, поставили блюдце на землю и плеснули в него молока. Белая лужица заблестела на солнце. Сначала никакой реакции. Колючий шар не шевелился.
— Не хочет, — разочарованно протянула Светка.
— Подождём. Он унюхает.
Мы затаили дыхание. Прошла минута, другая. И вдруг — чудо! Между иголок показался влажный, чёрный носик. Он задёргался, втягивая воздух. Потом показалась острая мордочка с блестящими бусинками глаз. Ёжик не спеша, с достоинством, развернулся. Он был меньше, чем казалось в клубке. Осмотрелся, фыркнул ещё раз в нашу сторону, и неловкой, переваливающейся походкой подошёл к блюдцу. Опустил мордочку и… принялся лакать. Громко, с аппетитом, причмокивая.
— Ест! — Светка захлопала в ладоши. — Ой, смотри, как ему нравится!
— Тише, спугнёшь! — зашикала я, но сама не могла сдержать улыбки.
Это было волшебство. Дикий лесной зверёк, такой пугливый, ел из нашего блюдца! Мы сидели, поджав под себя ноги, и наблюдали, как исчезала молочная лужица. Чувство, что мы совершили нечто невероятно доброе и важное, переполняло нас.
Когда блюдце было вылизано до блеска, ёж, не обращая на нас больше внимания, деловито шмыгнул обратно под куст. Мы же, окрылённые успехом, помчались домой с триумфальным докладом.
— Папа! Мама! У нас в саду ёжик! И мы его молочком напоили! — выпалили мы с порога, перебивая друг друга.
Мама улыбнулась:
— Ну и ладно. Только блюдце моё потом вымойте хорошенько.
А папа, который искал в шкафу плоскогубцы, поднял голову, и на его лице появилась озабоченная складка между бровей.
— Молоком, говорите? — переспросил он, откладывая инструменты. — А вы знаете, что ёжикам молоко вредно?
Мы остолбенели.
— Как… вредно? — недоверчиво спросила я. — Он же всё вылакал!
— Вылакал-то вылакал, но от молока у них, у диких-то, животы болят. Они его не переваривают как следует. В книжках вам рисуют, будто они яблоки таскают да грибы — так это сказки для маленьких. На самом деле ёж — хищник. Жуков ест, червяков, мышей если поймает… Падаль, бывает. Санитар леса.
Мы со Светкой слушали, разинув рты. Наш милый, пыхтящий дружок — хищник? Поедатель червяков и падали? Картинка из детской книжки с яблочком на колючей спинке треснула и рассыпалась, уступая место чему-то более дикому, странному и оттого ещё более интересному.
— Так чем же его кормить? — спросила я, чувствуя, как наша благая инициатива обернулась чуть ли не преступлением.
Папа подумал, почесал затылок.
— Рыбкой мелкой можно. У меня тут для кота карасики есть. Возьмите одного, попробуйте.
Мы, уже не так бодро, но с новым интересом, взяли у папы небольшого карасика и вернулись в сад. Положили рыбу на то же место. Ждали дольше. Ёж, почуяв новый, более подходящий запах, вылез быстрее. Он обнюхал добычу, потом, прижимая её лапками к земле, принялся есть. И это было совсем не похоже на лакание молока. Это был деловой, сосредоточенный обед хищника. Он съел полрыбки, а вторую половину, ухватив крепче острыми зубками, потащил куда-то вглубь своих владений под забором.
— Видишь? — прошептала я. — Уносит про запас. Или детям.
— У него есть дети? — глаза Светки округлились.
— Может быть.
С этого дня у нас появилось тайное, удивительное занятие. Мы подкармливали ежа. Не каждый день, чтобы не приручать совсем, но регулярно. Папа снабжал нас мелкой рыбёшкой, и мы сами копали в огороде дождевых червей. И однажды вечером, подкравшись к малиннику, мы увидели не одного, а сразу трёх колючих гостей! Один, наш «старший», деловито трапезничал, а двое других, поменьше, робко ждали своей очереди поодаль.
— Семья! — ахнула Светка. — Оль, они всей семьёй к нам пришли!
Я кивала, и сердце моё распирало от гордости и нежности. Мы не просто нашли ёжика, а нашли целый мир, скрытый в нашем же саду. Мы стали его частью, его добрыми духами-кормильцами.
Этим нашим «научным открытием» и ответственностью мы похвастались всем подругам. Водили Наташку, Риту, Оксанку и просто соседских ребятишек в малинник, как в музей, заставляя шептать и двигаться как индейцы, чтобы не спугнуть «экспонаты». За нашу тайну подруги даже делились с нами конфетами или красивыми фантиками. Но главной наградой было разрешение… покататься на велосипеде.
Своего велика у нас не было. Зато у соседского Алёшки был не просто велосипед, а монумент — тяжёлый, неуклюжий «Урал» мужского типа. Забраться на него мне, худенькой и невысокой, было все равно, что взобраться на лошадь. Но мы с девчонками нашли способ.
— Держи руль крепче! — командовала я, продевая правую ногу в треугольник рамы под седлом. Педаль оказывалась где-то сбоку, и крутить её приходилось вполоборота, согнутой в колене ногой. Со стороны это, наверное, выглядело как конвульсии гигантского насекомого. Вторая подруга висла на багажнике, а третья бежала рядом, готовая подхватить и толкнуть.
Поездка на «Урале» по песчаной дороге была подвигом. Песок в Суерке был везде. После дождя он мгновенно впитывал воду, и можно было бегать босиком, не боясь луж. Но в сухую погоду от любого ветерка или проходящей машины поднимались тучи пыли, которая покрывала всё: листья на деревьях, бельё на верёвке, наши лица и руки. Песок скрипел на зубах, забивался в сандалии. Поэтому мы, как и все деревенские ребята, скидывали обувь при первой же возможности. Босиком по тёплому, шевелящемуся под ступнями песку — это было особое, первобытное удовольствие. Пятки становились жёсткими, как подмётки, и мы уже не боялись ни сухой травы, ни мелких камушков.
Но кататься по нашим суерским дорогам на велосипеде было невозможно. Колёса увязали в рыхлом песке, руль вырывался из рук, нога соскакивала с педали. Мы врезались в кусты у края дороги, падали, хохотали до слёз, отряхивали песок из волос и снова лезли на эту железную махину. Это был не спорт, а чистое, абсурдное веселье, доступное только детям, для которых сам процесс борьбы с неподъёмным «Уралом» и был главной радостью.
И вот, после одного такого дня — утренней возни с ёжиками, дневного героического покорения «Урала» и вечерних босоногих гонок по пыльной улице — я, уставшая и счастливая, возвращалась домой. Ноги горели, на зубах хрустел песок, а на лице ещё играла улыбка от воспоминаний о том, как наш ёж фыркал на Светкину попытку погладить его. Я не знала, что к вечеру этого же дня случится новая беда — гораздо серьёзнее, чем пятно от супа на платье. Беда, которая заставит меня впервые по-настоящему усомниться в самом родном человеке. Но пока что я просто шла по тёплой дороге, чувствуя под босыми ногами мягкий, родной песок Суерки, и думала о том, что завтра надо будет попросить у папы для ежей рыбы побольше. Наверняка у них там, под забором, опять пополнение.
****
Утро обещало стать жарким и долгим днём. Солнце, ещё не поднявшееся в зенит, уже безжалостно выжигало росу с травы. От него негде было спрятаться, разве что под густой картофельной ботвой, куда нас и отправляли.
— Оля, Света! — голос мамы прозвучал с кухни как приказ. — Прежде чем куда-то бежать — три ряда картошки окучить. И чтобы ботву не порезали!
Клич «Айда на купалку!» уже гулял по улице, доносясь от ватаги ребят с полотенцами через плечо. А нам предстояла каторга. Наш картофельный огород лежал огромным полем за стайкой. Двадцать пять соток. Для моего детского ума эта цифра означала одно — бесконечность. Казалось, посадили мы эту картошку в прошлом году, и до сих пор полем.
Я вздохнула, взяла свою тяпку — короткую, с потёртой деревянной ручкой, которую я уже успела облюбовать. Светке досталась такая же, только поменьше. Мы, как два унылых солдата, вышагали на плантацию.
Жара накрывала сразу. Воздух над землёй искажал очертания дальних домов. А вокруг — море зелёной, колышущейся на слабом ветру картофельной ботвы. Она была уже высокой, по пояс, с белыми и сиреневатыми цветочками. Под ней таилась земля — твёрдая, потрескавшаяся в междурядьях и рыхлая у корней, где уже торчали первые, ещё маленькие клубни.
— Опяяяять, — протянула Светка, воткнув тяпку в землю и обмахиваясь подолом платья. — Опять эта дурацкая картошка. У Наташки мама вчера в город уезжала, они в парке гуляли и мороженое ели!
— А у нас мороженого нет, зато картошки на всю зиму будет, — отрезала я, стараясь звучать как мама, но в душе соглашаясь с сестрой. Мысль о том, что Наташка сейчас, наверное, уже плещется в речке, а я стою посреди этого зелёного ада, вызывала жгучую, несправедливую обиду.
— Да отстань ты со своей картошкой! — фыркнула Светка. — Я устала ещё со вчерашнего! Мои руки все в мозолях!
— У всех в мозолях, — буркнула я, уже злясь. — Ты думаешь, маме не тяжело? Ей одной всё делать, что ли?
Последняя фраза вырвалась сама собой, и мы обе на секунду замолчали. Папа вчера пришел «не в себе». Сначала пропал куда-то с утра, потом вернулся излишне веселый и странный, а вечером мама попросила нас ложиться спать пораньше, и из-за закрытой двери в их комнату доносился не разговор, а какое-то тяжёлое, монотонное бормотание. Мы со Светкой делали вид, что не замечаем, но напряжение висело в доме плотной, липкой пеленой. И вся работа — и по хозяйству, и вот эта бесконечная картошка — теперь держалась на маминых плечах. Мысль об этом давила сильнее, чем жара.
— Ну, начинаем, — сказала я, не глядя на сестру, и первой ткнула тяпкой в землю.
Работа была нудной и требовала сноровки. Нужно было подойти к кусту, аккуратно разгрести тяпкой землю с обеих сторон, подсыпать её к основанию ботвы, создавая высокий гребень — «окучить». И так каждый куст. Главное — не задеть сам стебель, не срезать его тяпкой.
Тяпка врезалась в сухую корку земли с глухим стуком. Пыль поднималась в лицо, заставляя щуриться и кашлять. Через пять минут спина уже ныла от непривычной позы, а на лбу и под старенькой косынкой выступал липкий пот. Его сразу же учуяли злые «пауты», которые больно кусали в шею и за уши. Отмахиваться было бесполезно.
— Ой, меня паут укусил! Смотри, шишка! — всхлипывала Светка, демонстративно показывая мне красный бугорок на руке.
— Хватит ныть, — безжалостно процедила я, выгребая комок земли из-под куста. — Тебе в аптеку бежать или картошку окучивать?
— Ты злая! Тебе всё равно!
— Мне не всё равно. Мне надо три ряда сделать, чтобы мама отпустила купаться. А если мы будем тут ныть, то к вечеру только один ряд пройдём.
Но внутри я сама была на грани. Жара выматывала. Руки, не привыкшие к такой долгой монотонной работе, гудели. А мысли лезли в голову самые горькие. Почему у других папы нормальные, ходят на работу, а по выходным в баню или на рыбалку, а наш… наш запирается и молчит, а от него потом целый день пахнет чем-то кислым и чужим? Почему мама никогда не жалуется, только глаза становятся какими-то пустыми, как два потухших окошка? И почему эта чёртова картошка никогда не кончается? Казалось, идешь, идешь по ряду, а он только длиннее становится.
— Оль, а можно мы немножко… отдохнём? — Светка уже не ныла, а клянчила, смотря на меня преданными, усталыми глазами.
Я оглянулась на наш «фронт работ». Пройдена, может быть, четверть ряда. Впереди — зелёная бесконечность.
— Ладно, — сдалась я. — На пять минут. Пойдём в тень.
Мы побрели к краю огорода, где росла старая, раскидистая черёмуха, и плюхнулись на землю в её жидкой тени. Прохлады не было, но хоть солнце не палило прямо в макушку. Я сняла косынку, вытерла ею лицо — платок стал мокрым и грязным.
— Оль, а папа… он когда поправится? — тихо спросила сестра, не глядя на меня.
Вопрос повис в воздухе, колючий и неудобный. Я не знала, что ответить. «Поправится» — это когда от простуды или от ангины. А от этого… Я не знала, от чего.
— Не знаю, — честно сказала я. — Надо маме помогать надо, вот и всё. Чтобы ей хоть чуть-чуть полегче было.
Я говорила это и себе тоже. Это было моё тайное, данное самой себе еще в начале лета обещание. Не просто «помочь», а переложить на себя часть этой беспросветной тяжести, что давила на мамины плечи. После провала на конкурсе и тех унизительных слёз я чувствовала себя не просто девочкой, а почти взрослой. И взрослые не ноют под черёмухой, когда дело надо делать.
— Пошли, — встала я, отряхивая с платья прилипшие травинки. — Чем быстрее сделаем, тем быстрее на речку.
Вторая половина работы шла в гробовом молчании. Даже Светка перестала хныкать, сосредоточенно и неумело орудуя своей тяпкой. Я вошла в какое-то полуоцепенение. Руки двигались сами: удар, подгреби, подсыпь. Удар, подгреби, подсыпь. Солнце сместилось, тень от наших фигур стала короче. Спина горела огнём. Но внутри, сквозь усталость, пробивалось странное, горькое удовлетворение. Я делала это. Не потому, что заставили, а потому, что надо. Потому что я видела мамины глаза, её руки, усталые и в земле, и хотела, чтобы они хотя бы вечером отдохнули.
Когда последний куст в третьем ряду был окучен высоким, аккуратным холмиком, я выпрямилась и откинула тяпку. Казалось, позвонки хрустят на всю округу. Руки от локтей до кончиков пальцев онемели и дрожали.
— Всё, — хрипло сказала я. — Готово.
Мы побрели к дому, волоча тяпки. Мама вышла на крыльцо, приглядываясь.
— Что, справились?
— Справились, — кивнула я, стараясь держать спину прямо, как настоящий работник.
Мама прошла к огороду, окинула взглядом наши ряды. Потом повернулась к нам. На её лице, усталом и загорелом, появилась лёгкая, едва заметная улыбка. Не та, что бывает от шутки, а другая — тёплая и одобряющая.
— Молодцы, девочки, — сказала она просто. — Чисто сделали. Теперь идите, купайтесь. Только к коровам назад. И Свету смотри, на глубину не пускай.
Это «молодцы» стоило всех мозолей и укусов паутов. Оно смыло остатки жалости к себе. Мы бросили тяпки у сарая и, забыв про усталость, помчались в дом за полотенцами. Ноги сами несли к речке, где уже слышался смех и плеск.
И пока я бежала, чувствуя, как ветер обдувает горячее лицо, я думала не о речке, а о том, как мама улыбнулась. Это была маленькая победа. Не над картошкой, а над чем-то другим. Над беспомощностью. Я хоть что-то могла сделать. И это «что-то» было тяжёлым, потным и очень, очень важным.
Я шла по песчаной дороге к реке, и радость от предстоящего купания, от маминого «молодцы», от мысли о прохладной воде боролась в груди с чем-то тяжёлым и тёмным, что всплыло на поверхность после работы. Мысли о папе.
Они приходили не сплошным потоком, а обрывками, как эти редкие облака в выжженном небе. Вот мы идём, и Светка что-то болтает про лягушек, а у меня в голове всплывает картинка: папа у верстака. Он не пьёт. Он сосредоточенно что-то строгает рубанком, стружки кучками ложатся на землю, а от свежей древесины пахнет так здорово, лесом и солнцем. Его руки — большие, сильные, с плоскими ногтями, всегда в царапинах и занозах — двигаются уверенно. Он может за день срубить баню. Может одним взглядом успокоить взбесившегося быка. А ещё… у нас на чердаке, в старой коробке, лежат его рисунки. Он никому не показывал, я нашла случайно. Там углём на бумаге нарисована наша Марта, такая живая, что кажется, мычит. И лесная поляна, и портрет мамы молодой. Папа, оказывается, настоящий художник.
Он хороший. Он есть. Но его как будто нет.
Потом мысль, как нож, перерезает эту картинку. Другой папа. Тот, который иногда появляется. Который пахнет не деревом, а чем-то резким, чужим и страшным — водкой, табаком, тоской. Который шумно садится на кухне, его голос громкий и хриплый, и он рассказывает маме или просто стене о том, как подстрелил лося в прошлом году, или как вытащил щуку на пять кило. Мама в это время молчит. Она стоит у плиты, и её спина прямая-прямая, а плечи будто застыли. Иногда она тихо говорит: «Вова, хватит». А он начинает спорить, голос становится злым, слова — колючими и некрасивыми. В такие минуты я замираю у себя в комнате, стараюсь дышать тише, будто от этого они перестанут ругаться. Хочется провалиться сквозь пол, стать невидимкой, исчезнуть. Чтобы не слышать этого грохота чужого, пьяного голоса, который заглушает папин тихий, настоящий.
А бывает ещё хуже. Приходят его дружки. Такие же, с мутными глазами и громким смехом. Они заполоняют кухню, пахнет перегаром и дешёвым табаком, звучит мат — грубый, как удар топором по полену. Мы со Светкой сидим, запершись в нашей комнате, прижавшись друг к другу, и я читаю ей вслух самые захватывающие места из «Детей капитана Гранта», стараясь перекричать хохот и грохот опрокидываемых стульев из-за стенки. Я ненавижу этих людей. Я ненавижу этот запах. И больше всего в эти моменты я ненавижу слабость. Папину слабость.
Потом всё кончается. Наступает тишина, тяжёлая и разбитая. Папа просит прощения. Он говорит маме тихим, сорванным голосом, что больше никогда, клянётся чем-то святым. Мама молчит, а потом вздыхает и начинает убирать пустые бутылки и окурки. И в её молчании — целый океан усталости и разочарования, который страшнее любой ссоры.
И через месяц, или через два — всё по новой.
«Почему?» — этот вопрос крутился в голове, жгучий и безответный. Я смотрела на песок под ногами, на Светкину спину впереди, и не понимала. У Наташки папа — дядя Витя — не пьёт. Он смеётся громко и весело, привозит ей из райцентра конфеты «Мишка на Севере», а по субботам они всей семьёй сидят в саду и пьют чай, и оттуда доносится их весёлый гомон. Я завидовала ей белой, горькой завистью. Не конфетам. А вот этому — уверенности, что папа дома всегда один и тот же. Что его можно не бояться. Что он тебя видит.
Наш папа нас не видел. Даже когда был трезв. Мы для него будто воздух, часть обстановки. Он никогда не спросит, как дела в школе, не сходит на родительское собрание, не предложит погулять. Он существует где-то параллельно, в своём мире работы, охоты и своих тихих, невысказанных мыслей, которые иногда прорываются только в пьяном угаре или на бумаге углём. Я даже не могла представить, что значит — «любящий отец». Что он делает? Читает ли на ночь сказки? Хвалит ли за выученный стих? Просто так, без повода, кладёт руку на голову?
Грусть от этих мыслей была такой холодной, что даже жаркое солнце не могло её прогреть. Она оседала внутри тяжёлым комом. Я шла, и река, которая должна была стать освобождением, казалась теперь просто ещё одним местом, где можно ненадолго забыться.
— Оль, смотри! — крикнула Светка, вырывая меня из тяжёлых дум.
Мы вышли на высокий песчаный обрыв. И перед нами открылась панорама, от которой на мгновение перехватило дыхание и мысли разлетелись, как пух одуванчика.
Тобол. Широкий, величавый, искрящийся на солнце миллиардом бликов. С нашего берега к воде вели пологие песчаные косы, уже истоптанные босыми ногами. А на самой кромке воды, на пляже — кипела жизнь.
То тут, то там яркими пятнами пестрели брошенные полотенца и майки. Десятки ребятишек, от малышни до почти взрослых парней, носились, кричали, плескались. Вода вспенивалась от их прыжков, взлетали брызги, сверкающие радугой. С берега доносился визг, смех, окрики: «Плыви сюда!», «А ну-ка, вышибай!». На самой кромке речки, на старой, почерневшей от времени коряге, сидели, как бакланы, трое загорелых до черноты пацанов и бросали в воду камешки. А на песчаном пляже девчонки помладше, с серьёзными лицами, лепили из мокрого песка невероятные замки с башнями и рвами.
А прямо перед нами, чуть в стороне от основной суеты, на небольшом чистом пятачке, уже дымился невысокий, но бодрый костёрчик. Рядом на разостланном старом покрывале сидели Наташка, Оксана и Рита. Подруги, увидев нас, закричали:
— Олька! Светка! Давно вас ждём!
Рядом с ними, прислонившись спиной к иве и щурясь на реку, сидел Коля. Он был в простых тёмных шортах и выглядел уже не «ботаником», а своим парнем — загорелым, расслабленным. Он кивнул нам в знак приветствия, и на его лице мелькнула лёгкая, открытая улыбка. Всё — и шум воды, и крики, и этот костёр, и знакомые лица — обрушилось на меня лавиной живого, настоящего счастья.
Грустные мысли о папе, о домашней тишине, отягощённой невысказанным, отступили, отплыли куда-то далеко, как мутный пузырь, который только что вынырнул на середине реки и лопнул. Они не исчезли. Они остались там, внутри, в том тёмном углу души, где хранится всё больное и непонятное. Но сейчас, здесь, под крики чаек и треск сухих веток в костре, им не было места.
Я стряхнула с ног песок, сбросила свои убогие шлёпанцы на общую кучу обуви и побежала к подругам, к воде, к этому шумному, пахнущему водорослями и свободой лету. На мгновение я обернулась, глянула на Светку. Она уже скинула платье и бежала к воде, её лицо сияло от восторга. И я подумала, что, может быть, это и есть ответ. Не на вопрос «почему папа такой?». А на вопрос «как жить дальше?». Просто бежать вперёд. К реке. К друзьям. К новому дню. Пока солнце жжёт спину, а песок щекочет босые пятки. Пока ты ещё ребёнок и у тебя есть это право — на время забыть.
****
Пришкольный лагерь был островком организованного веселья в море летней вольницы. И если игры на стадионе и «тихий час» в спортзале были обязательной программой, то кульминацией каждого погожего дня был поход на Сельповское озеро. На широкий, пологий пляж, где вместо песка, как на Тоболе, росла мелкая травка-муравка, а вода к середине июля прогревалась почти до состояния парного молока.
Вожатые, Ленка и Витька, правили этим процессом с серьёзностью капитанов дальнего плавания. На Тобол с такой оравой не рисковали — там и течение коварное, и глубина начиналась неожиданно, и дно могло преподнести сюрприз в виде коряги или осколка стекла. А озеро было как будто создано для детей: мелководный «лягушатник» у берега плавно переходил в глубину, дно ровное, без ям и обрывов.
— Слушаем сюда! — гремел голос Витьки, выстраивая нас в шеренгу на краю пляжа. — Купаемся по десяткам! Первая десятка — за мной в воду на пятнадцать минут. Остальные — загорать, но чтобы я вас видел! Кто без спроса в воду — весь остаток лагерной смены на берегу сидит! Понятно?
Мы дружно и не очень искренне мычали в ответ. Правила были жёсткие, но мы их понимали: пятьдесят сорванцов, за которыми нужно уследить – это вам не шутки. Пока одна группа плескалась, остальные валялись на полотенцах поджариваясь на солнышке, играя в «тихие игры».
Я обычно стремилась попасть в первую десятку. Выкупаться поскорее и потом, лёжа на горячем песке, наблюдать за остальными. Но сегодня я почему-то оттягивала момент. Моё имя не прозвучало в первом списке, и я с облегчением устроилась рядом с Наташкой и Риткой на нашем общем, застиранном покрывале.
Оксанка устроила для нас сеанс «массажа». Она щипала нам спины, приговаривая:
Рельсы-рельсы (чертит пальцем продольные линии вдоль спины)
Шпалы шпалы (чертит поперечные линии)
Ехал поезд запоздалый (проводит по спине ладонью)
Из последнего вагона как посыпется горох. (побарабанила пальцами)
Пришли куры — поклевали, поклевали. (потыкала пальцами)
Пришли гуси — пощипали, пощипали. (пощипала)
Пришел слон — потоптал, потоптал. (сильно подавила сжатым кулаком)
Проползла змея. (провела пальцем извилистую линию)
Пришел дворник — подмел, вымыл полы. (смела со спины невидимый мусор)
Пришел директор зоопарка, (двумя пальцами «идет» по спине)
Стал писать: (и Оксана стала «писать» на спине письмо)
«Дорогая жена и дочка, точка, точка
Я купил вам два носочка, точка, точка.
А носочки не простые, в них ниточки золотые»
Прочитал, не понравилось.
Порвал, порвал, порвал. (пощипала и пощекотала)
Стал опять писать: «Дорогая жена и дочка, точка. Я купил вам два платочка, точка.
А платочки не простые, в них ниточки золотые». Прочитал — понравилось.
Запечатал-запечатал-запечатал. И послал. (провести ладонью не только по спине, но и по ногам и голове) Письмо шло, шло, шло, И обратно пришло. Что такое? Печать забыл поставить. Какую печать: русскую, английскую или немецкую?
Мы отвечали. И если русская — Оксанка шлепала слабо, английская — средне, немецкая — больно. Мы только взвизгивали, но нам нравилось.
С озера уже несся радостный гомон. Первые счастливчики, войдя по пояс в воду, тут же начали традиционную водяную возню.
— Басы! — крикнул кто-то, и игра началась.
«Басы» — это наше, деревенское, упрощённое название для «водного поло» без всяких правил. Делились на две команды, воротами служили два воткнутых в песок у берега прутика. Мяч — старый, полуспущенный резиновый. Вода вмиг превращалась в кипящий котёл из воплей, смеха и летящих во все стороны брызг. Витька, исполняя роль судьи, стоял по колено в воде и орал: «По лицу не бить! Мяч, а не противника! Петька, я тебя вижу!»
— Смотри, Коля как заработался, — шепнула Наташка, подпирая голову рукой.
Я посмотрела. Коля был в команде Витьки. Он, обычно сдержанный, в игре преображался. Ловко уворачивался от летящего мяча, а когда бросал сам, делал это с какой-то недетской точностью и силой. Вода стекала с его волос, лицо было раскрасневшимся от азарта. Он смеялся, и это был не тихий смешок, а громкий, открытый радостный хохот, сливавшийся с общим гамом.
— Ничё так, не промах, — оценивающе сказала Рита. — Для городского.
У меня в груди ёкнуло. Да, «для городского» он был отличным игроком. И вообще, в последние дни он как-то очень органично вписался в нашу лагерную жизнь. Никакого уединения, никаких книжек на пляже. Просто один из нас.
— Десять минут первой десятке закончилась! — просигналила Ленка, сверяясь с часами. — Вторая, готовьтесь!
Потом начались нырялки. Кто дольше просидит под водой. Со стороны это выглядело забавно: несколько ребят, набрав воздуха, дружно скрываются под гладкой поверхностью, а на берегу все начинают считать: «И раз, и два, и три…» На пятой секунде кто-нибудь обязательно не выдерживал и выныривал, фыркая и отплевываясь. Победителем стал рыжий Антоха, продержавшийся чуть ли не до сорока. Он вылез, красный как рак, и победно тряс кулаком.
— Я аж до дна достал! Там песок холодный! — хвастался он.
— Врёшь, не достал! — кричали ему. — Глубина там два метра!
— Сам ври! Я камешек со дна взял!
И начинался спор, который разрешал Витька, отправляя хвастуна обратно в воду — уже одного и под присмотром.
Наконец, вротая смена, мокрая, довольная и слегка посиневшая, вывалилась на берег. Третья, в которую попали мы с девчонками, ринулась в воду. Первый контакт с водой всегда был шоком — даже тёплая, она казалась ледяной после раскалённого воздуха. Я зашла по колено и остановилась. Вода ласкала уставшие от жары ноги, но дальше идти не хотелось. Память услужливо подкидывала картинку: жёлтая толща, пузыри перед лицом, волосы, расплывающиеся как водоросли, и выдергивание из воды за косу.
— Олька, чего встала? Иди глубже! — окликнула меня Оксана, которая уже вовсю брызгалась с Наташкой.
— Я… я сначала привыкну, — соврала я, делая вид, что разглядываю камушки на дне.
Я купалась осторожно, только там, где было по грудь, и только спиной к берегу, чтобы видеть всё пространство перед собой. Никаких нырялок, никаких «басов». Я просто стояла, ощущая, как вода снимает с кожи тончайший слой пыли и усталости, и смотрела, как другие резвятся. Коля, уже выбравшийся на берег, сидел недалеко, выжимая воду из майки. Он посмотрел в мою сторону, и мне показалось, что его взгляд на секунду задержался на мне. Я быстро отвернулась, сделав вид, что мне очень интересно, как Рита пытается плыть по-собачьи.
Когда все накупались и разбрелась по берегу, настало время главного — время таинственных историй. Это был ритуал. Вожатые усаживали нас полукругом на песке, сами садились на корточки, и Витька, понизив голос, начинал.
— Ну что, знаете, почему наше озеро такое круглое, ровное, как блюдце?
Мы переглядывались. Все знали. Но слушали каждый раз, затаив дыхание.
— Потому что это — воронка. От метеорита. Лет так тысячу назад, а может, и больше, с неба упал огненный камень, вот такой, — Витька показывал руками размер здоровенной тыквы, — БА-БАХ! И выбил в земле такую идеальную яму. Вода натекла — вот и озеро. А тот камень — он до сих пор на дне лежит, в самой середине. Глубоко-глубоко.
Это была красивая, научно-фантастическая версия. Она нравилась всем. Но это была только присказка. Главное было впереди. Ленка, подхватывая нить, говорила уже шёпотом, заставляя нас невольно придвигаться ближе.
— А ещё… в самой глубине, прямо над тем камнем, живёт Он. Хозяин озера.
В полукруге кто-то вздрагивал. Я чувствовала, как по спине пробегают мурашки, не от холода.
— Кто? — шёпотом спросил самый младший, Вовка.
— Чудовище, — безжалостно выдохнула Ленка. — Древнее. Со времён метеорита. Оно там, в самой холодной воде, у самого дна спит. Или не спит. Кто его знает. Оно длинное, скользкое, с большими глазами, которые светятся в темноте. И щупальца у него, или лапы с когтями…
Она искусно сделала паузу, давая нашей детской фантазии дорисовать самого страшного зверя.
— И если кто-то заплывает на самую середину, туда, где глубоко-глубоко и холодно… Чудище чувствует. Просыпается. И… — Ленка сделала резкий хватательный жест рукой. — Раз! И утащит на дно. Буль-буль — и нет человека. Никто никогда не найдёт.
Тишина после этих слов стояла абсолютная. Даже чайки не кричали. Потом кто-нибудь обязательно спрашивал:
— А… а были случаи?
— Были, — мрачно кивал Витька. — Давно. Один рыбак на лодке посреди озера рыбачил. Исчез. Только лодку пустую нашли. А в прошлом году… — он бросал многозначительный взгляд на нас, — говорят, один пацан с нашего же лагеря, только постарше, решил наперекор всем на середину поплыть. Его еле откачали. Бормотал потом что-то про «холодные лапы» и «зелёные глаза». Его после этого из лагеря забрали. Больше не купается вообще.
Мы знали, что это, скорее всего, выдумка. Но знание это было шатким. Потому что озеро ДЕЙСТВИТЕЛЬНО было идеально круглым. И на середине ДЕЙСТВИТЕЛЬНО было темнее и, наверное, холоднее. И утонуть там ДЕЙСТВИТЕЛЬНО можно. А раз можно утонуть, то почему бы не быть и чудовищу? Логика детского страха была безупречна.
Я сидела, обхватив колени, и смотрела на тёмное пятно в самом центре озера. Туда, где отражение неба становилось каким-то густым, свинцовым. Моё собственное, невыдуманное приключение первого июня придавало легенде жуткую достоверность. Я ведь и правда тонула тут. И чувствовала, как что-то обвивается вокруг ноги. Тогда это были водоросли. А если в следующий раз… нет, лучше не думать.
«Вот почему я не люблю это озеро», — думала я. Оно было красивым, удобным, но в нём жил страх. И не абстрактный, а очень личный. В Тоболе было опасно по-другому: течение, воронки, крутой обрыв. Но это были опасности понятные страхи, почти бытовые. А здесь таилось нечто древнее, иррациональное, из сказки, ставшей правдой.
— Боишься? — тихо спросила Рита, сидевшая рядом.
Я кивнула, не отрывая взгляда от воды.
— Я тоже. Но Витька всё выдумывает. Чтобы мы далеко не заплывали.
— А если не выдумывает? — так же тихо ответила я.
Рита не нашлась что сказать. Мы сидели и молча смотрели, как ветерок рябит поверхность над самым центром озера. Легенда сделала своё дело. Сегодня никто, даже самые отчаянные пацаны, не рискнули бы поплыть к центру. Страх был нашим общим, объединяющим секретом и самой надёжной охраной.
***
Обратная дорога из озера в лагерь была уже не такой шумной. Легенда о чудовище, как мокрая одежда, облепила нас тихой, сосредоточенной задумчивостью. Даже самые озорные притихли, бросая на ходу взгляды через плечо на удаляющуюся гладь воды. Но едва мы переступили порог старого школьного здания, где пахло свежей краской и варёной картошкой из столовой, страх стал таять, уступая место новому, сладкому и щекочущему нервы ожиданию.
Вожатые ещё утром объявили: последний день лагеря — особенный. После сон-часа — прощальное чаепитие, а потом, в спортзале… дискотека. Слово звучало как магическое заклинание, выбивая из головы всяких подводных монстров.
«Тихий час» в этот день был настоящей пыткой. Мы с Наташкой, Ритой и Оксаной лежали на соседних матах в углу спортзала и, притворяясь спящими, вели яростный, едва слышный шепот под аккомпанемент храпа Витьки с другого конца зала.
— Девчонки, а что включать будут? — шептала Оксана, сверкая в полумгле глазами.
— «Ласковый май» точно, — авторитетно заявила Наташка. — У Ленки кассета есть, я видела.
— Ну «Ласковый май»… — буркнула Рита. — А медляки будут? А то, как в прошлый раз только «Чунга-чанга» и «Крылатые качели» крутили, танцевать невозможно.
— Будут, — уверенно сказала я, хотя не была уверена ни в чём. — Обязательно будут. Последний же день.
— А с кем ты будешь танцевать медляк, если будет? — с интересом спросила Наташка, глядя прямо на меня.
Я покраснела, к счастью, в полутьме это было не видно.
— Не знаю я. Может, и не буду.
— Ой, да ладно тебе! — фыркнула Оксана. — Ты же на Кольку пялишься, как он в баскетбол играет. Он, кстати, неплохо двигается.
Сердце у меня ёкнуло. Я действительно пялилась. Но чтобы так вслух…
— Я не пялюсь! И он… он, наверное, не будет танцевать. Он же городской.
— Городские как раз и танцуют, — возразила Рита, самая логичная. — У них в школах дискотеки каждую неделю. Он точно умеет.
Эта мысль — что он умеет, а я нет, — придала моему ожиданию новый оттенок паники. Я представляла себе дискотеку в городе: огромный зал, зеркальный шар, сложные движения. А у нас будет старый спортзал с облупленными стенами, колонки от магнитофона «Весна» и, если повезёт, мигающая гирлянда.
— А ты, Оль, не бойся, — ободряюще прошептала Наташка. — Если он пригласит, просто повторяй за ним. И не наступай на ноги.
«Если пригласит». Эти два слова стали ритмом, под который билось моё сердце всю долгую, мучительную вторую половину «тихого часа». «Если-при-гла-сит. Если-при-гла-сит».
Звонок будильника прозвучал неожиданно. Мы сорвались с матов и, стараясь не показывать излишней торопливости (ведь мы почти взрослые, нам не к лицу суетиться), направились в столовую.
И там нас ждал праздник. На длинных столах, застеленных клеёнкой в синий горошек, стояли не обычные алюминиевые миски с кашей, а целое пиршество. Тарелки с горками песочного печенья, подносы с маленькими, румяными булочками, в которых угадывался сладкий мак. И главное — в больших эмалированных чайниках с отбитыми носиками дымился крепкий чай. Это был не компот, а взрослый напиток. Мы рассаживались с важным видом, чувствуя себя участниками торжественного приёма.
Чай был горячим и сладким. Мы отламывали хрустящее печенье, макали его в чашки и обсуждали последние сплетни уже шепотом, но без оглядки на вожатых, которые сегодня были не надзирателями, а такими же гостями праздника. Ленка даже накрасила губы розовой помадой. Атмосфера была тёплой, почти домашней, и от этого щемило где-то внутри: потому что завтра этого уже не будет. Завтра лагерь закончится.
Но мысли о завтрашнем дне были тут же сметены, когда Витька, откашлявшись, громко объявил:
— Ну что, насытились? Тогда всем в спортзал! Музыка уже заждалась!
Спортзал преобразился. Кто-то из старшеклассников, помогавших вожатым, действительно развесил по баскетбольным кольцам старенькую гирлянду из разноцветных лампочек. Она мигала не в такт музыке, но создавала самое главное — ощущение праздника. В углу, на стуле, стоял магнитофон «Весна», а рядом с ним — стопка кассет в пластиковых футлярах. Ленка возилась у аппарата, перематывая плёнку карандашом.
Первые аккорды прозвучали, как старт. Это была «Трава у дома» «Землян». Знакомая, бодрая, не страшная. Ребята сначала сбились в кучку у стен, не решаясь выйти в центр зала. Но Витька, отбросив всю свою вожатскую важность, первым рванул на «танцпол» и начал отплясывать что-то невообразимое, размахивая руками, как мельница. Это сработало. Сначала к нему присоединились самые смелые пацаны, потом девчонки, и вот уже весь зал пустился в пляс под звонкие, космические звуки.
Я танцевала с Наташкой и Оксаной. Мы просто прыгали на месте, трясли головой в такт и кричали знакомые слова: «И снится нам не рокот космодрома, не эта ледяная синева…» Страх и скованность улетучились. Это было просто весело. Потом заиграла «Дельтаплан» — мечтательная, летящая. Мы взялись за руки и кружились, как в хороводе, пока не закружилась голова.
Я всё время, краем глаза, искала в толпе Колю. Он стоял у двери, прислонившись к косяку, и смотрел на танцующих. Не с усмешкой, а просто наблюдал. На нём была чистая серая футболка и тёмные шорты. Он не пытался влиться в общую плясовую вакханалию, но и не выглядел белой вороной. Он был собой. И от этого мне хотелось, чтобы он посмотрел на меня. Но я боялась поймать его взгляд.
И вот, после пары быстрых песен, Ленка сменила кассету. Первые, томные, чувственные аккорды «Зеленоглазого такси» поплыли по залу. Медляк.
Музыка будто меняла воздух. Он становился гуще, теплее. Быстрый топот ног сменился нерешительным шарканьем. Пары начали складываться. Мальчишки, краснея до корней волос, подходили к девчонкам и бормотали что-то невнятное. Кто-то отказывался, кто-то, опустив глаза, кивал.
Моё сердце заколотилось, и я боялась, что его стук будет слышно. Я стояла, прижавшись спиной к шведской стенке, и смотрела на Колю. «Подойди, подойди, подойди», — молилась я про себя. Он оторвался от косяка, сделал шаг вперёд… и замер. Его взгляд скользнул по мне, но он снова посмотрел на танцующих, потом на свои кеды. Он что-то обдумывал. Боролся с собой. И снова отступил к стене, засунув руки в карманы, и стал наблюдать с тем же отстранённым, но уже слегка грустным выражением лица.
Во мне что-то оборвалось. Разочарование, горькое и острое, подкатило к горлу. Значит, не пригласит. Я для него всё ещё дикарка из глухой деревни, с которой не танцуют медляки.
— Оль, потанцуем?
Рядом со мной возник Ванька, которого мы прозвали «Арбузик», наш одноклассник. Добродушный, веснушчатый, он смотрел на меня вопросительно и с надеждой. Он был последним, с кем я хотела танцевать. Но стоять одной у стенки, когда Коля видит, как тебя никто не приглашает, было ещё унизительнее.
— Ладно, — кивнула я, едва слышно.
Мы вышли к танцующим парам. Ванька положил мне на плечи свои пухлые руки. Я неуверенно приложила свои к его плечам. Мы задвигались, стараясь попасть в ритм, держась на расстоянии вытянутых рук. Я смотрела куда-то мимо его уха, чувствуя, как горит лицо. Я танцевала с «Арбузиком» - это был полный провал. Я видела, как Наташка кружится с Серёгой, как Оксана, закрыв глаза, качала головой в такт музыке с Артёмом. А я — с Ванькой. И Коля всё это видел.
Песня тянулась мучительно долго. Наконец, последний аккорд отзвучал. Я чуть ли не оттолкнула Ваньку, пробормотав «спасибо», и снова отступила к своему спасительному углу. Мне хотелось плакать от досады и глупой, детской обиды на весь мир.
Музыка снова сменилась на быструю, началась «На два дня», но я уже не хотела танцевать. Я просто стояла, чувствуя себя абсолютно несчастной. И тут кто-то тронул меня за локоть. Я обернулась.
Коля. Он стоял рядом. Не улыбался. Его лицо было серьёзным.
— Спасибо, — тихо, но чётко сказал он.
Я смотрела на него, не понимая.
— За что?
— За то, что не отказала Ване. Ему, наверное, было неловко стоять одному.
Это было так неожиданно, что у меня в голове на секунду опустело.
— А… а ты что же сам не танцевал? — вырвалось у меня, и я тут же укусила себя за язык за эту дерзость.
Коля покраснел. Не так, как я — малиновым заревом, а лишь слегка, у самых скул.
— Стесняюсь, — честно признался он. Потом, помедлив секунду, добавил: — Ты хорошо двигаешься. Видно, что с ритмом.
И он растворился в толпе, уходящей к выходу на перерыв, будто и не было этих нескольких секунд и этих простых слов.
Я осталась стоять на том же месте. Звуки дискотеки — смех, музыка, топот — доносились будто из-за толстого стекла. Внутри всё перевернулось. Разочарование испарилось, уступив место какому-то странному, тёплому и щемящему чувству. Он не пригласил меня, но он заметил. Он видел, с кем я танцую, и ему было важно, что я не обидела другого. И он сказал комплимент.
«Ты хорошо двигаешься. Видно, что с ритмом».
Эти слова зазвучали во мне громче, чем любая песня из магнитофона. Они были важнее любого приглашения на танец. И они были обо мне. Не о той, которая пыталась быть принцессой на конкурсе и опозорилась, а о той, которая просто танцевала, пусть и с Ванькой. И он это увидел.
Я медленно пошла к выходу, на улицу. В груди не было больше тяжести. Была лёгкая, почти невесомая радость. Дискотека кончилась, лагерь заканчивался. Но было сказано одно-единственное, честное слово. И этого оказалось достаточно, чтобы самый последний день летнего лагеря стал не концом чего-то, а началом какой-то новой, ещё не понятной истории.
Меня зовут Ольга Усачева - это 7 и 8 глава моего романа "Детство в деревне"
Как найти и прочитать все мои книги смотрите здесь