Найти в Дзене

Кисть

Дом на краю Комарово стоял как надгробие. Сосны, вымахавшие под самую крышу, смыкали кроны так плотно, что солнце проникало внутрь лишь урывками — короткими, желтоватыми вспышками, которые падали на пол неровными ломтями. Дождливый ноябрь 2008 года превратил участок в болото, а воздух в доме сделал плотным, как старая акварель. Виктор Тарасов, когда-то подающий надежды иллюстратор детских книг, а ныне автор мрачных гротескных полотен, за которые его ругали коллеги и нахваливали европейские галереи, уже три месяца не брился и не мыл палитру. Она умерла в августе. Инсульт. Мгновенно. Лиза просто уронила чашку с чаем на кухне, и пока осколки разлетались по линолеуму, её душа уже покинула тело. Сын Миша, которому было десять, нашёл её первым. Он потом два месяца не разговаривал. Младший, Паша, семи лет, плакал и не понимал, почему мама не приходит. Виктор справлялся так, как умел. Он уходил в мастерскую — бывшую веранду, затянутую плёнкой от дождя, — и писал. Он писал ночь за ночью. Тушью,

Дом на краю Комарово стоял как надгробие. Сосны, вымахавшие под самую крышу, смыкали кроны так плотно, что солнце проникало внутрь лишь урывками — короткими, желтоватыми вспышками, которые падали на пол неровными ломтями. Дождливый ноябрь 2008 года превратил участок в болото, а воздух в доме сделал плотным, как старая акварель.

Виктор Тарасов, когда-то подающий надежды иллюстратор детских книг, а ныне автор мрачных гротескных полотен, за которые его ругали коллеги и нахваливали европейские галереи, уже три месяца не брился и не мыл палитру.

Она умерла в августе. Инсульт. Мгновенно. Лиза просто уронила чашку с чаем на кухне, и пока осколки разлетались по линолеуму, её душа уже покинула тело. Сын Миша, которому было десять, нашёл её первым. Он потом два месяца не разговаривал. Младший, Паша, семи лет, плакал и не понимал, почему мама не приходит.

Виктор справлялся так, как умел. Он уходил в мастерскую — бывшую веранду, затянутую плёнкой от дождя, — и писал. Он писал ночь за ночью. Тушью, акрилом, иногда просто пальцами, размазывая чёрный пигмент по холсту, как сажу. Его герои — горбатые деревья, человечки с пустыми глазницами, длинные тени — становились всё зловещее и реалистичнее.

А потом появилась Она.

Сначала Виктор подумал — белка или мышь. Чердачный люк на кухне постоянно рассыхался, и оттуда дуло сквозняком. Но звук был другой. Шорох не по дереву, а по стеклу. Когтями. Кто-то царапал оконное стекло в мастерской снаружи, хотя до земли там было два метра, а крыльцо — с другой стороны.

Первую ворону он увидел в лужице случайно пролитой воды на полу. Отражение. Она сидела на подоконнике, развернувшись к нему задом, но голову вывернула так, как не выворачивают позвоночник обычные птицы, — градусов на сто восемьдесят. Она смотрела на его новую работу. На портрет Лизы.

Тот портрет он писал с фотографии, но вместо лица у жены получилась глубокая чёрная воронка. И из этой воронки, если долго вглядываться, проступал клюв.

Виктор вздрогнул, вытер ноги, посмотрел на подоконник. Никого. Только мокрый лист клёна прилип к стеклу, образуя силуэт крыла.

«Нервы, — сказал он себе. — Галлюцинации от хронического недосыпа».

Но на следующее утро Миша спустился к завтраку и спокойно, будто так и надо, сообщил:

— Пап, а там тётя в чёрном. Она с Пашей играет.

Виктор выбежал в коридор. Паша сидел на полу перед зеркалом в прихожей и раскладывал перед собой мамины бусы — янтарные, рассыпавшиеся после падения, их так и не собрали полностью. А в зеркале, за спиной мальчика, стояла тень. Не чёткая, а рябая, переливчатая, как мокрый асфальт. Она поправляла воротник Пашиной пижамы.

Виктор заорал. Схватив сына за руку, он уволок его в гостиную, а вернувшись с бейсбольной битой (зачем она там лежала — бог знает), разбил зеркало вдребезги.

Тишина. Дождь за окном усилился. Паша заплакал.

Старший, Миша, не плакал. Он стоял в дверях, скрестив руки на груди, и смотрел на отца со странной усталой жалостью.

— Это не тётя, пап. Это просто ворона. Ты её нарисовал.

— Что значит — нарисовал?

— Ну, в новой книжке. Про мальчика, у которого мама улетела. Там такая же.

Виктор замер. Он не писал никакой книжки про мальчика. Но три дня назад, в бреду бессонницы, он набросал углём на листе ватмана серию скетчей — не для заказа, просто так, рука сама вела. И там была ворона. Крупная, старая, с выщипанными перьями на загривке и бельмом на левом глазу. Она сидела на спинке кровати ребёнка, а ребёнок спал, и ворона своим кривым клювом аккуратно вытягивала из его уха тонкую серебряную нитку — будто воспоминание.

Он тогда порвал наброски и выкинул в мусорное ведро.

Утром, вынося мусор, он нашёл их вновь сложенными на кухонном столе. Скотчем. Кто-то аккуратно соединил разорванные куски. Только вороны на рисунке больше не было. На её месте зияла дыра, вырванная с мясом.

Следующие две недели превратились в жуткий в ритуал. Каждую ночь в 3:15 (Виктор проверил по телефону — время совпадало идеально) в мастерской начиналось движение. Тяжёлое, грузное, скользящее. Нечто, передвигающееся с тактом — шарк-вздох, шарк-вздох — и периодически останавливающееся, чтобы поскрести когтями по полу.

Однажды Виктор набрался смелости (или глупости) и, захватив фонарик, в три пятнадцать открыл дверь в мастерскую. Пусто. Холсты на мольбертах повёрнуты лицом к стене — он их так не оставлял. А на полу, идеально ровным кругом, лежали перья. Чёрные, маслянисто блестящие, с белыми крапинками у основания. Он насчитал тридцать семь. Не сметая их, он поднял взгляд к потолку. В углу, там, где впадина в штукатурке напоминала свернувшегося зародыша, что-то шевелилось. Фонарик выхватил два жёлтых глаза.

Виктор начал бороться по-мужски. Он купил ультразвуковой отпугиватель, разбросал шарики нафталина, заделал все щели монтажной пеной. Наутро пена была выковыряна, нафталин лежал аккуратной горкой у порога детской, а отпугиватель обнаружился в унитазе. С работающими батарейками. Издавая жалобный писк.

Но самое страшное началось, когда Виктор попытался поговорить с детьми.

— Миша, вы с Пашей её видели? — спросил он, когда младший уснул.

Миша сидел на кровати, сжимая в руках плюшевую игрушку — ворону. Чёрт знает, откуда она у него взялась. Мягкая, с пуговичными глазами, самодельная. Виктор никогда такой не покупал.

— Её зовут Кара, — сказал Миша. — Она говорит, что мама не умирала. Она просто теперь живёт в другом месте. Там, где всё время светит луна и пахнет старыми книгами.

— Сынок, это неправда. Это птица. Она не может говорить.

Миша поднял на отца спокойные, почти взрослые глаза. Под ними залегли тени — как у человека, который не спит неделями.

— Она не говорит ртом, пап. Она показывает картинки в голове. И она сказала, что ты тоже скоро превратишься. У тебя уже перья растут. На спине. Ты не чесался ночью?

Виктор машинально провёл рукой по лопаткам. Кожа была гладкой. Но когда он повернулся к зеркалу — тому самому, новому, которое повесил вместо разбитого, — ему показалось, что в отражении на секунду дольше задержалась тень, идущая от позвоночника. Будто под футболкой пряталось что-то твёрдое, зачатковое.

Он содрал одежду. Ничего. Только родинки. Старые, знакомые.

Внизу, на кухне, громыхнула кастрюля. Виктор сбежал по лестнице и застал Пашу, стоящего перед открытой духовкой. В духовке, на противне, лежали сырые куриные сердечки — ровным рядом, по три штуки на каждого члена семьи. И одно лишнее.

— Паша! Уйди немедленно! — заорал Виктор.

Паша обернулся. На его лице — мягком, детском, ещё пухлом — было выражение старухи, знающей тайну смерти.

— Кара сказала, что мы должны есть тёплое. Свежее. Иначе она не сможет унести нас к маме. У неё клюв старый, тяжело поднимать три души.

Сердечки Виктор выкинул. Пашу отшлёпал. Но ночью, когда дом затих и даже сосны перестали скрипеть, он спустился на кухню за водой и увидел, что холодильник открыт. Полка с мясом была пуста. На полу — ни крови, ни крошек, только влажный отпечаток лапы. С длинными пальцами. Слишком длинными для птицы. Скорее похожими на иссохшую человеческую кисть.

К декабрю Виктор перестал спать совсем. Или, может быть, он спал — но его сны больше не принадлежали ему. Ему снились гнёзда, свитые из телефонных проводов и маминых волос. Снилось, как он сидит на карнизе многоэтажки и смотрит вниз, а люди внизу — крошечные, шуршащие, и он чувствует, как в груди разрастается огромное, жестокое желание упасть, но не разбиться, а планировать.

Он перестал мыться. Перестал есть. Только пил чёрный кофе и курил одну за другой, пепел стряхивая прямо на палитру, и этот пепел, смешиваясь с маслом, давал новый, жирный, густой оттенок чёрного — «цвета гниющего клюва».

Мальчики менялись быстрее. Но они были счастливы. Впервые после смерти матери. Они смеялись. Они играли в прятки с тенью, которая умела залезать под кровать и высовывать оттуда когтистую лапу с перепонками. Они звали Кару к ужину, и та являлась — не вся, только отдельными частями: то глаз в вентиляционной решётке, то хвостовое перо, торчащее из-под дивана, словно рукоять меча.

Кульминацией стало 22 декабря, в день зимнего солнцестояния.

Виктор обессиленно лежал в мастерской, уронив голову на стол. Перед ним лежал последний холст — он писал его три дня без перерыва. Это была их семья. Лиза — большая белая фигура без лица, с распахнутой грудной клеткой, откуда вместо сердца росло чёрное дерево. На ветвях — он сам. А у корней дерева — два мальчика. С уже явными, прорезавшимися крыльями. Не ангельскими. Вороньими. С жёсткими, топорщащимися маховыми перьями.

В углу картины, крошечной, почти незаметной, была ворона. Она держала в клюве янтарную бусину из маминых бус.

— Готово, — прошептал голос у него за спиной. Не в ухе — в затылке.

Он медленно обернулся.

Кара стояла в дверях. В полный рост. Высокая, почти под потолок, сгорбленная, как столетняя старуха. Её чёрное оперение местами вытерлось до серой, мёртвой кожи, из которой торчали кости. Голова — настоящая воронья, с уродливым наростом у основания клюва — поворачивалась с механическим, сухим треском. Но вместо лап у неё были человеческие ступни. Женские. Тонкие, с голубыми прожилками вен и аккуратным педикюром. Лакированные ногти. Лизин лак.

— Ты, — выдохнул Виктор.

— Я обещала, — ответила ворона. И голос её был голосом его мёртвой жены, только съехавшим на пол-октавы вниз, с хрипом и клёкотом. — Я обещала, что заберу вас, когда вы будете готовы. Но ты испугался. Ты боролся. Теперь придётся больно.

— Где мои сыновья?

Она мотнула головой в сторону детской. Он бросился туда. Коридор тянулся бесконечно — два шага, а кажется, километр. Дверь была приоткрыта. Из щели лился странный, зеленоватый свет — не лампочка, не луна.

Он влетел внутрь и замер.

Детская превратилась в гнездо. Стены были выстланы мятой бумагой от его набросков, рваной одеждой, шерстью. В центре, на груде матрасов и подушек, лежали Миша и Паша. Они спали. Их лица были спокойны. Но руки… их маленькие руки были скручены назад под неестественным углом, а из спин, прямо через пижамы, проросли крылья. Настоящие.

— Ты что с ними сделала?! — закричал Виктор не своим голосом.

Она — Кара-Лиза-ворона — возникла у него за спиной.

— То, что ты начал, Виктор. Это твоя тоска. Ты так хотел, чтобы они не страдали, что стёр из них всё человеческое. Я только помогла им родиться заново. Теперь твоя очередь.

— Я не хочу.

— Ты уже не человек, дорогой. Посмотри на свои руки.

Он поднял ладони. Пальцы — те самые, которыми он писал, любил, гладил сыновей по головам — вытянулись. Ногти почернели, загнулись, стали жёсткими. Между указательным и средним пальцами наросла тонкая перепонка — как у птицы.

В зеркале на дверце шкафа он увидел себя. Глаза его выцвели до жёлтого, бельма не было, но зрачки съёжились до булавочных точек. Из затылка, сквозь жидкие волосы, лезло чёрное пуховое перо.

— Нет! — Он рванулся к выходу. К дверям. К улице. К воздуху.

Но коридора больше не было. Вместо него — чёрная шахта, уходящая вниз. Без дна. И снизу тянуло знакомым теплом — запахом гнезда, пуха, сырости и счастья.

Тела нашли только через месяц. Соседка, которая приносила молоко для кота (кота, к слову, тоже не было — исчез ещё в октябре), вызвала полицию, когда из-под двери пополз стойкий, сладковатый запах.

Картина, увиденная участковым, попала в протокол осмотра.

В доме на краю Комарово было чисто. Подозрительно чисто. Ни пыли, ни грязи, ни разбросанных вещей. В спальне на двух детских кроватках лежали аккуратно сложенные пижамы. И ни следов борьбы или какого-либо физического насилия.

В мастерской на мольберте висел холст. Не тот, уродливый, с деревом и крыльями. Другой. Красивый и жуткий одновременно.

На нём был изображён закат над заливом — настоящий, лимонно-розовый, с прожилками облаков, похожими на перья. На берегу стояли три фигуры. Два мальчика и мужчина. У них не было лиц — только гладкие овалы, — но за их спинами раскрылись огромные, мощные крылья. Чёрные, с синим отливом, как у ворон. Они смотрели в небо. А в небе, высоко-высоко, парила женщина. У неё тоже были крылья, но белые, почти прозрачные.

И стоял этот холст на мольберте, а у его подножия лежали три пары человеческих обуви. Мужские ботинки, две пары детских кроссовок.

Полиция завела дело о без вести пропавших. Назначила экспертизу. Экспертиза показала: перо принадлежит ворону обыкновенному (*Corvus corax*). Обувь — семье Тарасовых. Но костей в доме не нашли. Дело закрыли через полгода.

Но у той соседки, тёти Нины, которая приносила молоко, случился потом инсульт. Лёгкий, не смертельный. И в бреду, в реанимации, она всё повторяла:

— Я видела. В окно. Они вышли на крыльцо втроём, а потом просто подпрыгнули. И там, где они стояли, остались только следы на снегу. И ворона. Большая. С человечьими глазами. Она кивнула мне и улетела к заливу. А за ней — три тени. Маленьких. С раскрытыми крыльями.

Когда горе слишком велико, а любовь не может найти выхода, разум начинает строить мосты туда, откуда нет возврата. Это зеркало твоего собственного отчаяния.

Ты можешь нарисовать свою боль. Можешь назвать её именем, накормить, позволить сесть за стол. Но помни: всякая сущность, которую ты создаёшь из тоски и отчаяния, когда-нибудь захочет стать не твоим творением, а твоим домом.

И тогда не ты будешь держать кисть. А в зеркале отразится не человек, а клюв птицы, вытягивающей из твоей души последнюю серебряную нитку надежды.

Не корми сущность своим горем и отчаянием. Иначе однажды ты проснёшься и поймёшь: ты уже не помнишь, как звучал мамин голос. Только странные звуки в голове. И эти звуки начнут казаться тебе колыбельной.