Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Обратная Эпоха

Сын и тайная любовь | Рассказ

Дарья Степановна умела заносить новости так, будто их не приносит, а они сами падают с неба прямо на крыльцо. Сядет, поправит платок, повздыхает — и вот уже у тебя в кухне чужая беда, и непонятно, кто её сюда впустил. Раиса знала это за соседкой давно. И всё равно каждый раз попадалась — то на корове, которая ходила по Зайцевым огородам, то на пьяном Никифоре, который снова разругался с женой, то на чём-нибудь ещё совсем мелком, но обидном. Дарья умела сделать так, чтобы любая малость казалась важной, и важная — стояла поперёк горла до самого вечера. Они перебирали редиску у плетня. Утро было влажное, после дождя. Пахло землёй и луком, который Раиса оставила сушиться на крыльце ещё с вечера. Кедровник за околицей стоял тёмной зелёной стеной. Где-то на дальнем дворе кричал петух, и крик его был не задорный, а уставший, как у человека, у которого работа не нравится. По дороге от леспромхоза тянулся одинокий лесовоз, и звук его мотора долго висел в воздухе, прежде чем стихнуть. — Райка, —

Дарья Степановна умела заносить новости так, будто их не приносит, а они сами падают с неба прямо на крыльцо. Сядет, поправит платок, повздыхает — и вот уже у тебя в кухне чужая беда, и непонятно, кто её сюда впустил.

Раиса знала это за соседкой давно. И всё равно каждый раз попадалась — то на корове, которая ходила по Зайцевым огородам, то на пьяном Никифоре, который снова разругался с женой, то на чём-нибудь ещё совсем мелком, но обидном. Дарья умела сделать так, чтобы любая малость казалась важной, и важная — стояла поперёк горла до самого вечера.

Они перебирали редиску у плетня. Утро было влажное, после дождя. Пахло землёй и луком, который Раиса оставила сушиться на крыльце ещё с вечера. Кедровник за околицей стоял тёмной зелёной стеной. Где-то на дальнем дворе кричал петух, и крик его был не задорный, а уставший, как у человека, у которого работа не нравится. По дороге от леспромхоза тянулся одинокий лесовоз, и звук его мотора долго висел в воздухе, прежде чем стихнуть.

— Райка, — сказала Дарья, перекладывая редиску из ладони в таз. — Я, может, и зря лезу, ну ты сама пойми, как сестре скажу. Я ж не со зла.

— Говори, — сказала Раиса.

— Илью твоего видела вчера.

— Ну и слава богу. Живой.

— Не в том беда, что живой. Беда в том, где живой. Он от Верки шёл. Из дома. И Митьку её на плечах нёс. В одиннадцатом часу.

Нож выпал из руки Раисы и звякнул о таз.

Дарья сделала вид, что не заметила. Она ещё что-то говорила про «не моё дело» и «может, я и обозналась», но Раиса уже не слышала. В груди стало пусто и горячо, как бывает, когда подходишь близко к печке и забываешь отступить.

Илья. Её Илья. И Верка-библиотекарша, разведёнка, с чужим ребёнком на руках.

Раиса встала, отряхнула фартук и пошла в дом, оставив Дарью на лавке с тазом. Она не сказала ни до свидания, ни спасибо. Дарья посмотрела ей в спину и поджала губы — но беззлобно, скорее довольно. Дело было сделано.

В кухне Раиса села к столу и долго смотрела на свои руки. Руки были крестьянские, сильные, в коричневых пятнах. На безымянном пальце — тонкое обручальное кольцо. Володи нет уже девять лет, а кольцо она не снимала.

Она вспомнила другого Володю. Не мужа. Лейтенанта, с которым прошла половину Германии в сорок четвёртом и сорок пятом. Светлоглазого, тонкорукого. Когда демобилизовалась, он обещал приехать к ней в Канск. Не приехал. Через два года пришло письмо: «Раиса, прости, у меня сын чужой женщины, и я остаюсь с ними». Та женщина была вдова, с девочкой пяти лет. У Раисы внутри тогда что-то надломилось — не громко, а тихо, как лёд под валенком.

Замуж она вышла за Володю Лескова через год. Он был не лейтенант, а лесоруб. Он не писал писем, а складывал дрова. Он умер в пятьдесят девятом, придавило сосной на лесоповале, и она его любила и тогда, и сейчас.

Но тот первый Володя, и та женщина с чужой девочкой — это сидело в ней до сих пор, как осколок, который врачи не достали.

И вот теперь — её сын. И разведёнка. И чужой мальчик на его плечах.

Она встала, пошла в сени, выкатила лейку и пошла на огород. Лебеду в этот вечер она рвала так, что земля летела во все стороны. Соседка Зайцева, проходя мимо за молоком, посмотрела через плетень и хотела спросить «Райк, ты чего», но передумала. Когда Раиса Лескова молча рвёт лебеду — лучше идти своей дорогой.

Илья пришёл за полночь.

Он зашёл тихо, как всегда — он и в детстве ходил тихо, всё боялся разбудить мать после смены. Поставил сапоги у порога, повесил телогрейку на гвоздь. Подошёл к матери, поцеловал её в висок. Раиса лежала на кровати с открытыми глазами и смотрела в потолок.

— Не спишь, — сказал он.

— Не сплю.

— Ты чего, мам.

— Чужого ребёнка зачем на плечах носишь, Илюша.

Он молчал долго. Потом сел рядом, не на кровать, а на табурет у кровати, как когда-то садился к больной бабке. Положил большие руки на колени. Руки у него были как у отца — длинные пальцы, тёмные ногти от солярки.

— Мам, — сказал он. — Я Веру беру. И Митю беру. Я тебе хотел сказать. Я давно тебе хотел сказать.

— Сколько давно.

— Два года.

Раиса закрыла глаза.

— Уйди, — сказала она. — Иди в свою комнату, Илья. Я завтра поговорю.

Он постоял, потом встал и ушёл. Дверь не хлопнул. Илья никогда не хлопал дверьми.

Утром она пошла к Анне Михайловне, фельдшерице, единственной живой подруге, которая помнила Раису молодой. Анна жила в домике при медпункте, держала кур, варила брусничный отвар на спирту и говорила с пациентами громко, потому что слышать стала плохо.

— Раис, ты чего пришла-то с утра пораньше. У тебя кто болеет.

— Я болею.

Они сели на крыльцо медпункта. Солнце уже встало, посёлок просыпался, где-то заводили мотоцикл. Анна налила ей кружку чаю.

— Аня, — сказала Раиса. — Помнишь Тосю.

— Какую Тосю.

— Нашу Тосю. Сошину. С которой я к Кёнигсбергу шла.

— А, эту. Помню, как не помнить. Девка была — кровь с молоком. Пропала же она там.

— Пропала.

— А чего ты вдруг вспомнила.

Раиса не ответила. Она крутила кружку в руках, и кружка была тёплая, и солнце было тёплое, а внутри у неё было всё холодное.

— Мой Илюшка с Веркой-библиотекаршей, — выговорила она наконец. — Два года. Тайно. И с её Митькой.

Анна Михайловна крякнула.

— И?

— И как мне с этим жить, Аня.

— Жить как все живут, Райка. Свадьбу сыграть, и всё.

— Она разведёнка. С чужим.

— Ну и что.

— Аня. Ты помнишь моего первого Володю.

Анна помолчала. Она хорошо помнила. Она его лично провожала на платформе в сорок пятом и видела, как Раиса плакала в шинель.

— Райка, — сказала Анна. — Ну ты сама себя послушай. Сорок седьмой год был. Двадцать один тебе год был. Сейчас на дворе шестьдесят восьмой. Ребёнок тут чем виноват.

— Тем, что чужой.

— Раис.

— Не могу, Аня. Не могу.

И вдруг — впервые за много лет — Раиса заплакала. Тихо, в кружку. Анна обняла её одной рукой и ничего больше не сказала. Она знала, когда говорить, а когда молчать. Этому она научилась на войне.

Вера жила в маленьком доме у библиотеки. Дом был казённый, выделенный сельсоветом, в одну комнату с печкой и сенями. Полки книг до потолка. На окне — герань. На столе — баночка варенья и тетрадь, в которой Вера записывала, кто из детей сколько читает.

Митя сидел на полу и катал по половицам деревянный грузовик.

— Мам, — сказал он. — А дядя Илюша сегодня придёт.

— Не знаю, Митька.

— А почему.

— А потому что у дяди Илюши работа.

Митя подумал и снова покатил грузовик. Он был светленький, как одуванчик, и серьёзный, как старичок.

Вера села к окну. Она знала уже всё. Не словами, а кожей. Когда Илья утром забежал к ней на полминуты — отдать книжку, которую брал, — она увидела в его глазах ту тяжёлую виноватую тишину, какой у мужчин не бывает просто так. Так смотрят, когда дома беда.

Через час пришла Раиса.

Вера ждала и не ждала. Она открыла дверь и отступила, пропуская. Раиса вошла, оглядела комнату — герань, книги, грузовик, мальчик на полу. Митя поднял голову и сказал серьёзно:

— Здрасьте.

— Здравствуй, — сказала Раиса.

Голос у неё был не злой, но и не тёплый. Деревянный.

— Вер, — сказала Раиса. — Сядь.

Вера села. Раиса осталась стоять. Она была выше Веры на полголовы.

— Я к тебе по делу. По одному, единственному. Илью моего отпусти.

Вера опустила голову.

— Я тебя не неволю, — выговорила Раиса. — Я тебя прошу. Он у меня один. Без отца вырос. И ты женщина с прошлым. И ребёнок твой...

Она хотела сказать «пащенок» — слово, которое ей сидело на языке два дня. Но посмотрела на Митю, который снова катал грузовик и тихо гудел губами, и не смогла.

— Чужой, — сказала она вместо этого. — Не моя кровь.

Вера подняла глаза. Глаза у неё были серые, в крапину, и сухие.

— Раиса Петровна. Я Илью люблю. Но я ломать вашу семью не буду. Я с ним поговорю.

— Поговори, — кивнула Раиса. — И спасибо тебе.

Она повернулась и вышла, не глядя больше на мальчика. Дверь закрыла аккуратно.

Вера села на пол к сыну, обняла его сзади и заплакала бесшумно, чтобы он не заметил. Он заметил. Он повернулся, посмотрел на неё и сказал:

— Мам, ты чего.

— Ничего, Митька. Лук резала.

— Луком от тебя не пахнет, — сказал Митя. — Тестом пахнет.

И снова покатил грузовик.

Скандал был вечером. Илья вернулся со смены, в гараже ему намекнули, что мать в обиде, и он шёл домой уже с предчувствием. Раиса ждала его на кухне, перед ней лежал нарезанный лук и нож, и она резала его без видимой цели, потому что суп уже стоял на печи.

— Мам.

— Слышала, ты сегодня к ней забегал.

— Заходил. На минуту.

— Сядь, Илья.

Он сел.

И тогда она проронила то, чего потом будет стыдиться годами.

— Чужого пащенка мне в дом не неси.

Слово упало на стол как камень. Илья посмотрел на мать так, как никогда не смотрел. Не зло. Удивлённо. Как смотрит ребёнок, когда первый раз видит, что взрослые тоже могут быть нехорошие.

— Мам, — сказал он тихо. — Митька ни в чём не виноват.

— Иди, — сказала Раиса. — Иди отсюда, Илья. Я не могу сейчас.

Он встал, прошёл в свою комнату. Раиса слышала, как он там собирает вещи. Чемодан скрипел. Потом он вышел на кухню с фанерным чемоданом в руке, в той самой телогрейке.

— Уезжаю на дальний участок. На десять дней. Бригадир давно просил. Подумай, мам.

— Я подумаю.

— И ты подумай, что Митька не виноват.

Он подошёл, наклонился, поцеловал её в висок — как всегда. И ушёл.

Раиса осталась сидеть. Суп выкипел, она этого не заметила.

Десять дней посёлка тянулись медленно. В библиотеке Вера выдавала книги и улыбалась детям. Митя ходил с ней каждое утро и сидел на полу между стеллажами с букварём. По вечерам она читала ему вслух «Тимура и его команду», и Митя засыпал на середине главы, прижавшись щекой к её коленям. Вера тогда долго сидела не шевелясь, чтобы не разбудить.

Раиса картошку садила одна, без Ильи, и сосед Никифор спрашивал «помочь, что ли», и она отвечала «сама». Раз в день она проходила мимо библиотеки — не специально, по дороге в сельмаг — и каждый раз отводила взгляд от окна. На пятый день заметила: шаг сам замедлился у того окна. Разозлилась. На шестой — нарочно пошла через другой переулок, в обход.

На седьмой день почтальонша принесла треугольник. Из тайги, с дальнего участка. Раиса знала почерк сына. Распечатывать не торопилась — поставила чайник, села к столу, вытерла руки фартуком.

В письме было две строки.

«Мам, я её люблю. Прости, если можешь. Илья.»

Раиса прочитала. Потом перечитала. Потом сложила треугольник, прошла в горницу, открыла комод. В верхнем ящике у неё лежала фотография Володи — её Володи-лесоруба — в рамке без стекла. Она положила письмо под фотографию.

Долго стояла.

Потом достала из-под блузки медальон.

Латунный кружок на потёртой верёвочке. Внутри — крохотный портрет молодой женщины с косой через плечо. На обратной стороне — гравировка: её инициалы и год — сорок четвёртый. Тогда она была ещё не Лесковой, а Раисой Подгайной. Этот медальон ей сделал в полевой мастерской ефрейтор Колесов, в апреле сорок четвёртого, в Белоруссии. Парный сделал Тосе. Они тогда обменялись фотографиями, чтобы класть друг другу в свой медальон — на случай, если. Случай у Тоси наступил под Кёнигсбергом. Раиса нашла потом среди вещей санбата только Тосину гимнастёрку, а медальон — нет.

И сейчас, держа свой латунный кружок, Раиса вдруг подумала: а в том ли я воюю. И с тем ли воюю.

Но мысль ушла так же быстро, как пришла. Война въелась — не отпустит за один вечер.

На двенадцатый день она пошла к Вере. Сама не понимала зачем. Несла подмышкой книгу — томик Пришвина, который брала у Веры год назад и забыла отдать. Это был предлог. Настоящего предлога у неё не было.

Постучала. Открыла Вера. На лице — никакого упрёка, ни злости, ничего. Просто усталость.

— Здравствуйте, Раиса Петровна.

— Книжку вот принесла. Прости, что задержала.

— Заходите.

Раиса вошла. Митя сидел за столом и рисовал на обоях карандашом — обои были старые, всё равно сменят. Увидел Раису и оживился.

— А вы к маме пришли.

— К маме, — сказала Раиса.

— А я грузовик нарисовал.

— Покажи.

Митя побежал к ней, цепляясь за подол. Раиса присела на корточки, чтобы посмотреть на рисунок. И в этот момент у Мити из-под рубашки выпала верёвочка с маленьким латунным кружком.

Раиса замерла.

Сначала она не поверила. Потом протянула руку и взяла медальон двумя пальцами, как берут хрупкое. Перевернула.

На обороте — инициалы Тоси Сошиной. Год — тот же, сорок четвёртый.

Воздух в комнате стал густым, как кисель.

— Вера, — выдохнула Раиса. И больше ничего не могла сказать.

Вера подошла. Увидела, как Раиса держит медальон сына, и испугалась — подумала, обвинит, что мальчик надел чужое.

— Это от мамы моей осталось. Мне на память. Я Мите дала носить, он просил.

— От мамы.

— Да. Мама умерла, когда мне восемь было. Я в детдоме выросла. В Канске.

— Как маму звали.

— Антонина. Тоня. Антонина Григорьевна Сошина.

Раиса опустилась на табуретку. Не села — опустилась, как опускается на стул человек, у которого подкосились ноги.

— Тося, — прошептала она.

— Вы её знали.

Раиса достала из-под блузки свой медальон. Положила на стол рядом с Митиным. Два латунных кружка. На одном — её инициалы, на другом — Тосины. И один год на обоих — сорок четвёртый.

— Мы под Кёнигсбергом её потеряли. Я нашла её гимнастёрку. Медальон — нет. Думала, в реке. Думала, всё.

Вера села напротив. Лицо у неё стало белое.

— Мама всю жизнь молчала про войну. Только однажды сказала, что у неё была подруга, Райка, и они носили парные медальоны. И что Райка погибла под Кёнигсбергом, а не она. Я думала, мама перепутала.

— Это я думала, что она погибла, — отозвалась Раиса. — А она думала, что я.

Они посмотрели друг на друга. И вдруг Раиса заплакала — не как у Анны Михайловны, в кружку, а в полный голос, как плачут на похоронах. Митя стоял рядом и смотрел, не понимая. Потом подошёл, обнял Раису за шею и сказал серьёзно:

— Тётя, не плачьте. Хотите, грузовик подарю.

Раиса засмеялась сквозь слёзы. И обняла его. И Веру. Они сидели втроём на полу маленькой казённой комнаты с геранью на окне, и со стены смотрел нарисованный карандашом грузовик.

В этот момент скрипнула дверь.

Илья стоял на пороге с фанерным чемоданом. Он вернулся раньше срока — бригадир отпустил, потому что Илья два дня не ел. Илья посмотрел на мать, на Веру, на Митю у Раисы на руках, на два медальона на столе. И замер, не понимая.

Раиса подняла глаза.

— Илюша, — сказала она. — Не уезжай больше. Никуда не уезжай.

В сентябре они сыграли свадьбу. Скромную, в клубе леспромхоза. Раиса пекла пироги три дня. Дарья Степановна пришла одной из первых, принесла бутыль брусничной воды и расцеловала Веру в обе щеки — и никто не вспомнил, что это она же два месяца назад роняла слова на крыльцо. В деревне такое забывается быстро, потому что иначе невозможно жить рядом всю жизнь.

Митя сидел на коленях у Раисы и ел пирог с черёмухой. На груди у него были два медальона на одной верёвочке — Раиса свой ему отдала, чтобы носил оба. «Носи, — сказала. — Это от двух бабушек».

Под окном клуба играл магнитофон. Кто-то поставил знакомое — «Огней так много золотых на улицах Саратова». Илья пригласил мать на медленный танец, и Раиса пошла, хотя не танцевала с похорон Володи. Они шли по половицам клуба тихо-тихо, и Илья на голову выше, и он наклонился и сказал ей в ухо:

— Спасибо, мам.

— Дурак, — сказала она. — Это я тебе спасибо.

Прошло три лета.

У Веры с Ильёй родилась дочка — назвали Тоней, в честь покойной. Тоня была круглощёкая, тихая, рано научилась смеяться. Митя пошёл в первый класс, в посёлковую школу, носил портфель и важничал.

В июне Раиса учила Митю поливать огурцы. Огород был общий уже — Илья перенёс грядки ближе к её дому, и они теперь жили двумя половинами, через сени. Митя держал лейку обеими руками и шёл осторожно, чтобы не расплескать.

— Бабушка, — спрашивал он, — а почему огурцам надо много воды.

— Потому что они без воды горькие будут.

— А почему я без воды не горький.

— А ты не огурец, Митька.

Он смеялся. Раиса смотрела на него и думала о Тосе.

На крыльце сидели Илья и Вера, и Тоня лежала у Веры на коленях и крутила в кулачке край платья. Солнце было низкое, июньское, тёплое. Кедровник за околицей стоял всё той же тёмной зелёной стеной, что и три года назад, когда Дарья Степановна роняла редиску в таз.

А по двору, между картошкой и огурцами, бегал светловолосый мальчишка с двумя медальонами на одной верёвочке — и звал её бабушкой.