Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Османская Империя

403 глава. Султан Ахмед прибыл в столицу. Фатьма султан дерзит Михришах хатун

Столица встретила султана свинцовым небом и мелкой колючей пылью. Вместо ликующих толп, положенных по церемониалу, вдоль дороги от ворот Эдирнекапы стояли молчаливые янычары с факелами, чей свет тонул в сером мареве.
Султан Ахмед не смотрел на них. Всю дорогу, сменив двенадцать коней, он смотрел только вперёд — туда, где за стенами дворца Топкапы в гареме больше никогда не засмеются её глаза

Шехзаде Сулейман
Шехзаде Сулейман

Столица встретила султана свинцовым небом и мелкой колючей пылью. Вместо ликующих толп, положенных по церемониалу, вдоль дороги от ворот Эдирнекапы стояли молчаливые янычары с факелами, чей свет тонул в сером мареве.

Султан Ахмед не смотрел на них. Всю дорогу, сменив двенадцать коней, он смотрел только вперёд — туда, где за стенами дворца Топкапы в гареме больше никогда не засмеются её глаза цвета полуденного моря.

Бану.

Он не позволил себе распуститься при визирях. Выслушал доклад о мятеже в Анатолии, сухо кивнул казни предателя, даже огладил бороду, делая вид, что думает о государственном. Но как только двери Дивана захлопнулись, султан Ахмед пошёл, почти побежал — туда, где пахло жасмином и мёдом.

В покоях Валиде Эметуллах султан царил полумрак. Эметуллах Султан сидела у низкого столика с неизменной чёткими в руках. Она не встала при его появлении, лишь протянула руки.

— Мой лев, — тихо сказала она, и это сломало его.

Ахмед упал к её ногам, как когда-тов детстве когда боялся грозы. Всё величие Падишаха, тень Аллаха на земле, рассыпалось в прах перед горем отца и мужчины.

— Она упала с лошади, матушка, — голос его дрогнул. — Говорят, ударилась о камень. Просто камень. Как может простая смерть быть такой… нелепой?

Эметуллах султан медленно гладила его по голове, и это прикосновение было тяжелее любой короны. Она помнила, как сама теряла детей. Она знала эту боль — когда сердце разрывается, а надо держать спину прямой.

— Аллах даёт и забирает, — голос Валиде султан звучал ровно, но в нём не было жестокости. Только мудрость той, кто пережил огонь и воду. — Бану была прекрасна, как утренняя звезда. Но звёзды гаснут, сын мой.

— Я не хочу, чтобы она гасла! — Ахмед поднял на неё мокрые глаза, и на миг Валиде увидела в нём не султана, а маленького мальчика, потерявшего самую дорогую игрушку.

Она взяла его за подбородок, заставляя смотреть на себя.

— Ты повелитель правоверных. Ты не имеешь права умирать вместе с ней, как бы ни хотелось. — Эметуллах султан помолчала, и в тишине стало слышно, как потрескивают масляные лампы. — Ибо горе, каким бы великим оно ни было, — лишь переход.

Султан Ахмед хотел возразить, но Валиде сжала его пальцы с неожиданной силой.

— Я не сказала бы тебе этого, если бы не была уверена. Слушай меня, сын мой. В то время как Бану встретила свою участь, в другой части дворца жизнь продолжается. — Её губы дрогнули в подобии улыбки. — Михришах Хатун. Твоя фаворитка. Она ждала новости, чтобы сказать тебе самой, но судьба решила иначе.

Ахмед замер.

— Что с ней? — спросил он осипшим голосом.

— Она понесла, — просто сказала Эметуллах. — Третья луна на исходе. Лекари говорят, твоя фаворитка беременна.

Повисла тишина. В этой тишине султан Ахмед вдруг услышал, как бьётся его собственное сердце — больное, разорванное — и как где-то далеко, в покоях гарема, возможно, сейчас Михришах прижимает руку к животу, где теплится новая жизнь.

— Не оскверняй память Бану бесконечными слезами, — голос Валиде стал мягче, почти ласковым. — Она любила тебя. Она хотела бы видеть своего повелителя сильным, а не раздавленным. Горе сменилось радостью, Ахмед. Ты потерял одну жемчужину, но судьба уже готовит тебе другую. Иди к Михришах. Дай ей понять, что она не одна.

Султан медленно поднялся. В его взгляде всё ещё стояли слёзы, но дыхание выровнялось.

— Ты права, матушка, — сказал он после долгой паузы. — Жизнь продолжается. Даже когда мы хотим, чтобы она остановилась.

Он поцеловал руку Эметуллах — жест сына, а не султана — и вышел, оставив дверь открытой. Из коридора потянуло свежим ветром.

Валиде султан проводила его взглядом и, дождавшись, когда шаги стихнут, закрыла глаза. Её губы шевелились в беззвучной молитве: «Прости меня, Ахмед. Но империя важнее любви».

После покоев Валиде Эметуллах султан султан Ахмед не пошёл к Михришах. Не сразу. Сначала ноги сами понесли его в детское крыло гарема — туда, где в двух смежных комнатах жили его дети от Бану.

Евнух Джевхер, бледный, с дрожащими губами, доложил, что Фатьма Султан не плакала уже второй день, а Шехзаде Сулейман… мальчик проснулся ночью с криком и теперь не отходит от окна, всё ждёт.

— Ждёт кого? — голос султана сел.

— Вас, повелитель, — тихо ответил евнух. — И… её. Нашу Господу Бану султан…

Ахмед толкнул дверь.

В комнате пахло сушёной лавандой — любимые духи Бану, которые слуги ещё не убрали, боясь гнева. У окна на низкой тахте, поджав под себя ноги, сидела Фатьма.

Рядом, уткнувшись лицом в подушку с вышитой розой, лежал шехзаде Сулейман. Он не спал — маленькие плечи вздрагивали.

— Дети мои, — султан Ахмед шагнул внутрь, и голос его дрогнул так, как не дрожал даже перед Диваном.

Фатьма подняла голову. Глаза — точь-в-точь материнские, зелёные, с золотыми искрами — были красными, но сухими. Она уже научилась не плакать при посторонних. Научилась быть султаншей.

— Отец, — она поклонилась ему — Вы вернулись.

— Я вернулся, моя любимая доченька. — Он опустился перед ней на колени. — Прости. Я должен был быть здесь раньше.

— Вы— падишах, — Фатьма отвела взгляд. — У Вас дела поважнее.

Это было сказано без упрёка. С горькой констатацией факта, которая резанула острее любого крика.

Ахмед осторожно взял её за подбородок, поворачивая к себе.

— Ни одного дела на всей земле нет важнее, чем вы двое. Ты поняла меня, Фатьма?

Девочка задрожала. Губы её скривились, но она сдержалась. Только сжала кулачки так, что побелели костяшки.

В этот момент завозился Сулейман. Мальчик сел, посмотрел на отца мутным со сна взглядом — и вдруг кинулся, обхватив Ахмеда за шею с такой силой, словно тот был единственным якорем в штормовом море.

— Папочка-,прошептал пятилетний шехзаде. — Маму унесли ангелы. Я видел. Они пришли ночью и забрали её на небо. Я кричал, но она не вернулась.

Ахмед прижал сына к груди, чувствуя, как маленькое тело сотрясается от беззвучных рыданий. Глаза самого султана защипало. Он поцеловал мальчика в макушку — пахло мёдом и молоком, всё ещё детством.

— Ангелы иногда ошибаются, сынок, — сказал он хрипло. — Они забрали лучшую из женщин.

— Она вернётся? — Сулейман поднял заплаканное лицо.

Этот вопрос разбил сердце Ахмеда на тысячу осколков.

Фатьма вдруг встала, подошла к брату и строго, по-взрослому, положила руку ему на плечо.

— Нет, Сулейман. — Голос её не дрогнул. — Не вернётся. Мы должны быть сильными.

— Фатьма! — Ахмед резко посмотрел на дочь. — Ты не должна…

— Должна, отец. — Она встретила его взгляд — тот самый, материнский, зелёный и твёрдый. — Мама учила меня. Если я буду плакать, Сулейман испугается ещё больше. А он — наше будут, как говорила мама. Он не имеет права бояться.

Ахмед медленно выдохнул. В этой девочке вдруг проступила сама Бану — её воля, её железный стержень. И от этого стало одновременно легче и невыносимо больнее.

Он притянул обоих детей к себе — Фатьму, которая сначала напряглась, а потом всё-таки уткнулась носом ему в плечо, и Сулеймана, который вцепился в отцовский кафтан как клещ.

— Слушайте меня, львята мои, — заговорил Ахмед, и голос его был тих, но твёрд, как дамасская сталь. — Ваша мать не вернётся. Это правда. И я не буду врать вам, что всё будет легко. Не будет. Но я обещаю вам одно: вы никогда не будете одни. Я всегда буду рядом. Даже когда вы меня не видите. Даже когда я в Диване или в походе. В вас течет кровь Османской Династии. Вы самое дорогое, что у меня есть. Поняли?

— Поняли, папочка, — прошептали они в унисон.

Он поцеловал их в макушки — сначала Сулеймана, потом Фатьму.

— А теперь, — голос его чуть окреп, — я хочу, чтобы вы знали. У вас скоро появится брат или сестра. Михришах хатун ждёт дитя.

Фатьма резко подняла голову. В её глазах промелькнуло что-то — ревность? Гнев? — но тут же погасло, сменившись той же взрослой покорностью.

— Мы будем рады, отец, — сказала она ровно.

Сулейман просто кивнул, не поняв до конца.

Ахмед знал, что эту новость они примут не сразу. Знал, что Фатьма сейчас ненавидит Михришах — за то, что та жива, за то, что та займёт место её матери. Но он не мог молчать. Дети должны были узнать правду от него, а не от шептунов в коридорах.

Он просидел с ними до самого азана, рассказывая сказки про храбрых воинов и мудрых султанш, пока Сулейман не уснул у него на руках, а Фатьма не расслабила плечи. А когда уходил, оставил на столике две шкатулки — с нефритовым браслетом для дочери и кинжалом с рубином для сына.

— Это от матери, — сказал он на прощание. — Она просила передать, когда вас постигнет первое большое горе.

Фатьма сжала браслет так, что тот впился в кожу. Но не заплакала.

Она больше никогда не плакала при отце.

Ахмед вышел в коридор и прислонился к холодной стене, закрыв глаза. Где-то там, за тремя стенами, его ждала беременная Михришах. А здесь, за спиной, остались дети, у которых отняли всё.

«Прости меня, Аллах, — прошептал он. — Если я плохой султан, сделай меня хотя бы хорошим отцом».

Но ответом была только тишина Стамбула да далёкий плач муэдзина, зовущего правоверных на молитву.

Покинув детей, султан Ахмед долго стоял в галерее, глядя на золотистый отсвет ламп из окон гарема. Его ноги не слушались. Сердце всё ещё кровоточило, но в груди уже теплилось что-то новое — робкое, почти запретное.

Михришах ждала его в своих покоях на втором этаже — тех самых, что выходили окнами на внутренний сад с фонтаном. Бану когда-то смеялась над этой «пустынностью», предпочитая шумные апартаменты с видом на Босфор. Теперь тишина казалась благословением.

Евнух Энвер отворил двери без стука. В комнатах пахло айвой и корицей — Михришах любила этот терпкий запах, уверяя, что он успокаивает кровь.

Она сидела на низком диване, поджав под себя ноги, в свободном платье цвета увядшей розы. Волосы — русые с медным отливом, не чёрные как смоль у Бану — были распущены и падали на плечи тяжёлой волной.

При виде султана Михришах попыталась встать, чтобы сделать поклон, но Ахмед жестом остановил её.

— Прошу тебя, — голос его был хриплым после долгого дня. — Не сейчас.

Он опустился рядом, прямо на ковёр, положив голову ей на колени — жест такой интимный и отчаянный, что Михришах замерла.

— Повелитель…

— Ахмед, — поправил он, не поднимая глаз. — Сейчас я не повелитель. Сейчас я мужчина, который боится, что сойдёт с ума.

Она осторожно, как пойманную птицу, провела рукой по его волосам. Молча. Без слов, которые всё равно были бесполезны. Знала, что не может занять место Бану. Знала, что он смотрит сквозь неё, видя зелёные глаза погибшей.

И всё равно гладила.

— Я была у лекаря сегодня утром, — тихо сказала Михришах, когда молчание стало невыносимым. — Он говорит, плод крепок. Бьётся, как маленькое сердце львёнка.

Ахмед поднял голову. В его взгляде мелькнуло что-то живое — первый проблеск света после долгой тьмы.

— Львёнка, говоришь? — он почти улыбнулся. — Бану всегда говорила, что мои дети рождаются с когтями.

Имя погибшей повисло в воздухе, как остриё ятагана. Михришах вздрогнула, но не отвела глаз. Она знала, что он будет произносить это имя часто. Слишком часто. Или, наоборот, будет замалчивать его, как запретный грех.

— Твои дети всегда будут с когтями, повелитель, — сказала она ровно. — Потому что ты — лев. А львята не рождаются ягнятами.

Ахмед долго смотрел на неё — на эти неброские черты, на веснушки, рассыпанные по переносице, на спокойные серые глаза, в которых не было ни кокетства, ни страха. Такая тихая. Такая… не Бану.

И от этого, как ни странно, легче.

— Я пришёл не только навестить тебя, — он сел прямо, выпрямив спину, и достал из-за пояса небольшую шкатулку из чёрного дерева, инкрустированную перламутром. — Я должен был сделать это раньше, когда ты сама сказала мне новость. Но судьба распорядилась иначе.

Михришах смотрела на шкатулку, и её пальцы непроизвольно сжались в складках платья. В гареме все знали: подарок султана женщине, носящей его дитя, — это не просто украшение. Это покровительство. Обещание защиты. Статус.

Ахмед открыл крышку.

Внутри, на бархате цвета запёкшейся крови, лежало ожерелье. Тяжёлое, из восьмидесяти восьми крупных жемчужин — по числу сур в Коране — с центральным кулоном в виде рубина в форме слезы, оправленного в золото.

— Это ожерелье, — сказал Ахмед, и голос его окреп, — Я дарю его тебе.

Михришах медленно провела пальцем по жемчужинам. Такие холодные. Такие гладкие. И одна — та, что рядом с рубином — была чуть теплее остальных. Будто её только что сняли с чьей-то шеи.

-Благодарю тебя,повелитель. Оно очень красивое.

Он взял ожерелье из шкатулки и, жестом, не терпящим возражений, надел его на шею Михришах. Жемчуг лег на бледную кожу, оттеняя синеву вен на тонкой шее. Рубиновая слеза замерла на впадинке между ключицами — прямо над сердцем.

— Теперь ты часть этой цепи, — тихо сказал султан. — Женщин, которые дарят мне наследников. Женщин, которые не сдаются.

Михришах подняла на него глаза. В них стояли слёзы — не от благодарности, не от радости, а от странного, щемящего чувства, когда тебя принимают не вместо кого-то, а вместе с кем-то.

— Я сохраню его, — сказала она просто. — И покажу нашему ребёнку, когда тот подрастёт. И скажу: «Твой отец подарил мне это ожерелье в самый страшный день моей жизни. И в этот день я поняла, что всё будет хорошо».

Ахмед накрыл её ладонь своей — большой, горячей, испещрённой шрамами от сабли.

— Всё будет хорошо, — повторил он, как заклинание. — Может быть, не сейчас. Может быть, не завтра. Но будет.

Они сидели так долго — он у её ног, она гладит его волосы, и жемчуг тихо позвякивает при каждом движении. За окном пел соловей, фонтан журчал свою вечную песню о том, что жизнь продолжается, даже когда кажется, что она остановилась.

А потом Михришах взяла его руку и положила себе на живот.

— Почувствуй, — прошептала она. — Он ещё маленький. Но он знает, что его ждут.

И Ахмед почувствовал. Не толчок — пока рано. А тепло. Живое, трепетное тепло, которое грело лучше любого огня.

Впервые за этот долгий, страшный день он улыбнулся. По-настоящему.

— Здравствуй, сын, — сказал он тихо. — Или дочь. Здравствуй.

Слёзы на ресницах Михришах высохли сами собой. Она прижалась щекой к его макушке и закрыла глаза. Жемчуг холодил кожу. Рубин грел.

Где-то в соседнем крыле гарема плакала, не смыкая глаз, десятилетняя Фатьма, сжимая нефритовый браслет. Где-то во сне вздрагивал маленький Сулейман, видя ангелов. Где-то в своих покоях Валиде Эметуллах султан шептала молитву за всех них.

А здесь, в тихой комнате с видом на фонтан, два человека учились жить заново.

Не забывая прошлое. Не предавая память. А просто — делая шаг вперёд.

Потому что другого пути у них не было.

Следующий день выдался на удивление светлым — солнце заливало залы Дивана, играло в изразцах и витражах, будто насмехаясь над трауром. Ибрагим-паша, великий визирь и правая рука султана Ахмеда, не спал всю ночь. Мешки под глазами, серая кожа, дрожащие пальцы, когда он перебирал бумаги. И эта бусина чёток — бесконечно скользящая между пальцами.

Он вызвал Кемаля-агу на рассвете, когда слуги ещё не сменили ночные светильники на дневные.

Кемаль-ага — невысокий, коренастый, с лицом, которое, казалось, видело всё и забыло ещё больше — стоял у двери навытяжку, не поднимая глаз. Он служил Ибрагиму Паше тринадцать лет. Он знал: если хозяин зовёт в такой час, ничего хорошего не будет.

— Кемаль, — голос Ибрагима звучал ровно, но в этой ровности сквозило что-то опасное, как спрятанный под ковром ятаган. — Ты был в день смерти Бану Султан. Ты всё видел своими глазами.

— Это правда, паша, — слуга склонил голову ещё ниже.

Ибрагим резко отложил чётки и подошёл вплотную. Кемаль чувствовал запах кофе и чего-то кислого — возможно, страха. Не своего. Хозяина.

— Я переспрошу один раз, — голос великого визиря упал до шёпота, который всё равно резал, как бритва. — Почему никто не помог Бану Султан? Почему тридцать гаремных стражников, пять евнухов и дюжина слуг смотрели, как женщина — мать шехзаде, любимица падишаха — падает с лошади и разбивается насмерть?

Кемаль-ага молчал долгих десять ударов сердца. Потом поднял глаза — серые, выцветшие, с красными прожилками.

— Паша, — начал он осторожно, как идут по минному полю. — Всё случилось за три вдоха. Лошадь понесла внезапно — гнедая кобыла, спокойная как озеро, вдруг взбесилась. Говорят, гадюка из-под камня выползла.

— Я не про змею! — Ибрагим ударил кулаком по стене, и штукатурка треснула. — Я про людей! Как так вышло, что ни один стражник не бросился ловить поводья? Ни один евнух не подставил плечо? Бану Султан носилась по полю, а её охрана стояла как вкопанная!

Кемаль-ага вздохнул. Этот вздох стоил ему трёх дней без сна — он переговорил со всеми свидетелями, проверил каждый взгляд, каждое движение.

— Паша, я не могу этого объяснить, — сказал он честно. — Но я могу поклясться Кораном: никто не трогал лошадь. Никто не подкладывал камень. Никто не крикнул, чтобы напугать животное. Это был… — он запнулся, — это был несчастный случай. Судьба.

— Судьба ? — Ибрагим горько рассмеялся. — Ты веришь в это, Кемаль?

— Я верю в то, что видел, паша. — Голос слуги стал твёрже. — А видел я, как лошадь неслась галопом и как Бану Султан вылетела из седла, как голова её ударилась о камень… и всё. Лекарь потом сказал: перелом шейных позвонков. Смерть мгновенная.

Великий визирь отошёл к окну. За стеклом солнечный Стамбул жил своей обычной жизнью — кричали торговцы, гребли рыбаки, муэдзин уже звал на утренний намаз. А где-то там, в гареме, дети Бану султан учились жить без матери.

— А если предположить, — Ибрагим обернулся, и в глазах его горел холодный огонь, — что кто-то хотел её смерти? В гаремах такое случается, Кемаль. Ты старше меня, ты знаешь все в интригах дворца. Так бывало, падали с лошадей те, кому не следовало рожать сыновей.

Кемаль-ага побледнел. Побледнел так, что веснушки на лысине проступили ярче обычного.

— Паша, — сказал он почти шёпотом. — Вы спрашиваете, мог ли кто-то подстроить? Я отвечу как человек, который служит вам две декады. Технически — да. Можно напоить лошадь настойкой белены. Можно пустить под копыта ёжика или змею. Можно шепнуть на ухо, чтобы стражники «зазевались» в нужный момент.

— И? — Ибрагим подался вперёд.

— И я проверил всё, — выдохнул Кемаль. — Лошадь осмотрели трое конюших. Ни белены, ни дурмана. Змея — гадюка, обычная, таких полно в полях Эдирне. А стражники… я лично допросил каждого под плетьми. Никто не сознался. Никто не сломался. А когда люди молчат под плетьми, паша, это значит, что им нечего сказать. Или, — он запнулся, — или тот, кто заплатил, заплатил очень хорошо.

Тишина повисла, густая как смола.

Ибрагим смотрел на своего слугу долго, немигающим взглядом. Потом медленно кивнул.

— Значит, несчастный случай, — повторил он не то утверждая, не то спрашивая.

— Несчастный случай, паша, — твёрдо ответил Кемаль. — И если великий султан Ахмед спросит меня — я скажу то же самое. Никто не убивал Бану Султан. Это была воля Аллаха.

— Воля Аллаха, — Ибрагим горько усмехнулся. — Удобное оправдание для тех, кто боится искать правду.

Он отпустил Кемаля взмахом руки, но когда слуга уже взялся за дверную ручку, великий визирь добавил негромко:

— Кемаль.

— Паша?

— Если узнаешь что-то… новое. Если кто-то из стражников вдруг вспомнит, что видел странное. Если лошадь вдруг заговорит. — Ибрагим помолчал. — Ты знаешь, где меня найти.

Кемаль-ага поклонился в пояс и вышел, стараясь не стучать каблуками. В коридоре он вытер лысину платком — мокрым насквозь, хоть выжимай.

«Судьба, — подумал он. — Будь она проклята, эта судьба. В неё верят, когда правду искать страшно».

Это случилось через три дня после возвращения султана. Михришах Хатун возвращалась от главного лекаря — старый перс подтвердил, что плод крепок и беременность идёт как по маслу. Она шла медленно, придерживая рукой живот — ещё незаметный под просторным кафтаном, но уже такой драгоценный. Две служанки сопровождали её, неся корзинку с травами и шкатулку с микстурой.

Коридоры гарема в этот час были пусты. Тишина стояла такая, что слышно было, как за стенами шумит Босфор.

На повороте в Алебастровую галерею Михришах столкнулась с Фатьмой Султан почти нос к носу.

Девочка шла одна — без служанок, без евнухов. Она выбрала время, когда никто не видит, чтобы тайком пробраться в сад, где недавно мать учила её различать сорта роз. В руках Фатьма сжимала засохший бутон — последний, который Бану сорвала перед той роковой поездкой.

При виде Михришах девочка замерла, как лань, почуявшая волка. Глаза — зелёные, материнские — сузились.

Михришах тоже остановилась. Сердце её забилось быстрее. Она знала, что этот разговор неизбежен, но не ждала его сегодня. Не ждала так скоро.

— Фатьма Султан, — Михришах первой склонила голову в глубоком поклоне — ниже, чем требовал этикет. Она была всего лишь хатун, наложница, пусть и беременная от падишаха. А перед ней стояла султанша крови. — Да будут дни твои долгими, а печали — короткими, как утренняя роса.

Фатьма не ответила на приветствие. Она смотрела на Михришах так, будто перед ней была не женщина, а пустое место.

— Что тебе нужно в этой части гарема? — спросила девочка ледяным тоном, не соответствующим её десяти годам. — Покои Валиде султан — в другом крыле. А детские комнаты тебе и вовсе запрещено посещать без разрешения.

Михришах выпрямилась, стараясь держаться мягко, но с достоинством.

— Я возвращалась от лекаря, госпожа. И не искала встречи с тобой. Но раз Аллах привёл нас вместе… — она замялась, подбирая слова. — Я хотела сказать тебе, Фатьма Султан. Я знаю, что никакие слова не утешат такую потерю. Твоя мать была… великой женщиной. Я соболезную тебе. От всего сердца.

Это было искренне. Михришах и Бану не были подругами — скорее соперницами. И сейчас, глядя на эту тонкую девочку с красными глазами и сжатыми кулаками, Михришах чувствовала только боль.

Фатьма усмехнулась. Усмешка вышла страшной — взрослой, циничной, недетской.

— Соболезнуешь? — переспросила она, делая шаг вперёд. — Ты? Наложница, которая уже спит в постели моего отца? Которая носит под сердцем ребёнка, пока земля на могиле моей матери ещё не просохла?

Михришах побледнела. Служанки за её спиной втянули головы в плечи.

— Фатьма Султан, я не хочу занимать место твоей матери, — тихо сказала она. — Никто не может занять его. Я просто хочу, чтобы ты знала: если тебе понадобится помощь, или совет, или просто кто-то, кто выслушает… я всегда рядом.

— Всегда рядом? — голос девочки вдруг сорвался — в нём прорвалось то, что она так старательно прятала. Боль. Ярость. Отчаяние. — Ты смеешь предлагать мне помощь, рабыня?

Михришах хатун вздрогнула от слов Фатьмы султан.

— Я не нуждаюсь в твоей поддержке, — Фатьма почти выплюнула эти слова, и в глазах её стояли слёзы, которые она отказывалась ронять. — Не нуждаюсь в твоём лицемерном сочувствии. Моя мать научила меня одному: женщины в этом гареме — змеи. А змеям не помогают. Змей давят каблуком, пока они не распластались по полу.

— Я не змея, Фатьма Султан, — тихо сказала Михришах, хотя голос её дрожал.

— Все вы змеи, — повторила девочка. — Особенно беременные. Ты думаешь, я не знаю? Ты думаешь, я не понимаю, зачем ты подошла ко мне сейчас? Хочешь, чтобы я полюбила тебя. Чтобы я приняла твоего ребенка, когда он родится. Чтобы я забыла мать и назвала тебя новой «матушкой »?

Михришах сделала шаг назад — не от страха, а от боли. Она действительно хотела помочь этой девочке. Не из расчёта — из простого человеческого тепла, которого ей самой так не хватало в детстве.

— Ты ошибаешься во мне, — сказала она. — Но я не буду тебя переубеждать. Ни словами. Возможно, со временем ты увидишь сама.

— Не будет никакого «со временем», — Фатьма гордо вскинула подбородок. Слёзы так и не упали — она высушила их силой воли, достойной взрослой воина. — Запомни, хатун. Я — дочь Бану Султан и султана Ахмеда. Я — султанша по крови. Ты — никто. Ты будешь рожать детей моему отцу, но никогда — слышишь? — никогда не станешь частью нашей семьи. Для меня ты всегда останешься чужой. Рабыней. Поняла?

Михришах молчала. Внутри всё кипело — обида, гнев, желание сказать в ответ что-то колкое, что-то, что поставило бы эту высокомерную девочку на место.

Но она сдержалась.

Вместо этого Михришах снова поклонилась — низко.

— Как скажешь, Фатьма Султан, — сказала она тихо. — Я запомню твои слова.

И пошла дальше по коридору, держа спину прямой, хотя ноги подкашивались. Служанки едва поспевали за ней.

Фатьма осталась стоять, глядя ей вслед. Бутон розы хрустнул в её кулаке, рассыпавшись сухими лепестками на мраморный пол.

И только когда Михришах скрылась за поворотом, девочка позволила себе выдохнуть. Всхлипнуть. Один раз — коротко, как выстрел.

— Мамочка, — прошептала она в пустоту. — Я держусь. Я держусь так, как ты учила.

Но слёзы всё равно потекли. Потому что в десять лет невозможно научиться не плакать. Можно только притворяться.

А в конце коридора, за колонной, стоял Юсуф ага, который слышал весь разговор. Он ничего не сказал — ни Валиде султан, ни султану. Потому что некоторые тайны гарема лучше уносить с собой в могилу.