Первое, что знал крестьянин, это цену общего дела Не той показушной «бригадной работы», о которой снимали кинохронику, а настоящей, до боли в спине, до кровавых мозолей на ладонях. Он знал, что если сосед не вывезет навоз, то урожай будет хуже у всех. Если у тракториста сломается движок, значит, сев затянется, и мороз ударит по колосьям, которые не успели вызреть.
Эта зависимость друг от друга, жесткая и неумолимая, рождала не только раздражение, но и странное, почти родовое чувство общности. Когда в деревне случалась беда падёж скота или пожар бежали все, не деля на «моё» и «твоё». Потому что выжить в одиночку в той системе было невозможно.
Мы сегодня утратили это чувство локтя, эту коллективную волю, и платим за это одиночеством в толпе. Колхозник платил за неё отсутствием паспорта и правом выбирать, где жить. Но он знал, что он не один.
И это знание стоило дорого. Второе, что знал колхозник, это язык земли. Не метафорически, а буквально.
Он читал погоду по облакам, знал, когда сеять, а когда косить, чувствовал, какая почва родит рожь, а какая только лебеду. Это было знание, передаваемое не по учебникам, а с молоком матери, с отцовскими наставлениями. Его нельзя было купить или украсть.
И в этом он был свободен абсолютно. Партийный секретарь мог диктовать планы, мог требовать отчётов, мог наказывать за невыполнение, но он не мог заставить пшеницу взойти быстрее, чем ей положено природой. Колхозник же знал, что природу не обманешь.
Эта глубинная, языческая связь с землёй давала ему внутреннюю опору, которой лишён городской житель, привыкший, что свет даётся щелчком выключателя, а хлеб походом в магазин. Он знал, что есть вещи, которые выше человека, выше государства, выше любых указов. Это знание делало его почти непобедимым.
И третье, самое важное. Советский колхозник знал вкус подлинного, выстраданного отдыха. Не того отдыха, который мы покупаем в турагентствах, а того, что приходит после изнурительного, до седьмого пота, труда.
Когда вечером, после того как убрали последний стог сена, мужики садились на завалинке и доставали кисет с махоркой. Когда бабы, закончив дойку, выносили на крыльцо крынку парного молока и отламывали краюху ржаного хлеба. В эти минуты не было ни планов, ни обязательств, ни идеологии.
Была только тишина, только звёзды над головой и чувство, что ты сделал сегодня то, что должен был сделать. Этот отдых был честным, заработанным до копеечки. У нас, привыкших к развлечениям по расписанию, к искусственным радостям потребления, такого вкуса покоя уже нет.
Мы разучились уставать по-настоящему, а значит, разучились и отдыхать. Так что же мы забыли? А забыли мы то, что свобода это не только возможность уехать.
Это ещё и способность остаться и делать своё дело, зная, что ты не один, что ты часть земли и часть народа. Колхозная система была жестокой, часто несправедливой, подчас бесчеловечной. Она сломала миллионы судеб.
Но она не смогла сломать человека, который знал цену хлебу, умел читать небо и ценил минуту тишины после труда. Может быть, именно этого нам сегодня и не хватает?
Мы привыкли думать о колхозе как о чём-то едином, сером и обязательном. Как о повинности, на которую обрекли крестьянина, отобрав у него землю и волю. В этом есть большая доля истины, горькой и неоспоримой. Но есть и другая правда, та, что живёт не в статистических отчётах и не в партийных резолюциях, а в запахе сена на току, в скрипе колодезного журавля, в том особенном, ни с чем не сравнимом чувстве, когда после двенадцатичасовой страды падаешь на траву и смотришь в бесконечное небо. Правда эта неудобна для тех, кто привык делить историю чёрно-белыми красками. Ибо советский колхозник, при всей своей закрепощённости, знал то, чего мы, люди свободные, лишены начисто.