Найти в Дзене
Истории из жизни

Директор интерната потребовал от сироты расплатиться за паспорт своим телом, но всё пошло не по его плану

В коридоре второго этажа интерната №8 пахло хлоркой и переваренной капустой. Этот запах въедался в кожу, в волосы, в саму душу. Это был запах казенного сиротства, от которого Катя мечтала избавиться всю свою сознательную жизнь. В комнате на шесть коек царил хаос. Шел выпускной. Девчонки бегали, смеялись, плакали, обменивались дешевой косметикой и обещаниями писать письма. На кроватях лежали раскрытые чемоданы, старые, картонные, с оббитыми углами. Государство выдавало каждому выпускнику подъемный набор: пара белья, полотенце, кусок хозяйственного мыла и немного денег. Этих средств едва хватило бы на билет до города и булку хлеба. Катя Соколова собиралась молча. Она аккуратно складывала свое единственное приличное платье, то самое, в цветочек. Ее руки не дрожали, движения были скупыми и точными. — Кать, ты чего такая смурная? — спросила Ленка, веснушчатая толстушка с соседней койки. Ленка уже получила свой паспорт и сияла, как начищенный самовар. — Радоваться надо! Свобода! Катя захлопн
Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

В коридоре второго этажа интерната №8 пахло хлоркой и переваренной капустой. Этот запах въедался в кожу, в волосы, в саму душу.

Это был запах казенного сиротства, от которого Катя мечтала избавиться всю свою сознательную жизнь. В комнате на шесть коек царил хаос. Шел выпускной. Девчонки бегали, смеялись, плакали, обменивались дешевой косметикой и обещаниями писать письма. На кроватях лежали раскрытые чемоданы, старые, картонные, с оббитыми углами.

Государство выдавало каждому выпускнику подъемный набор: пара белья, полотенце, кусок хозяйственного мыла и немного денег. Этих средств едва хватило бы на билет до города и булку хлеба. Катя Соколова собиралась молча. Она аккуратно складывала свое единственное приличное платье, то самое, в цветочек. Ее руки не дрожали, движения были скупыми и точными.

— Кать, ты чего такая смурная? — спросила Ленка, веснушчатая толстушка с соседней койки. Ленка уже получила свой паспорт и сияла, как начищенный самовар. — Радоваться надо! Свобода!

Катя захлопнула чемодан. Замок щелкнул, как капкан.

— Свобода, Лен, это когда у тебя есть бумажка с пропиской, — тихо сказала она, глядя в окно на серый двор, огороженный забором с колючей проволокой. — А без бумажки ты — бродяга. Статья двести девятая. Тунеядство и бродяжничество.

Ленка притихла. Все знали, о чем она говорит. В Советском Союзе человек без паспорта не существовал. Его не брали на работу, ему не давали комнату в общежитии. Любой милиционер мог остановить его и отправить за сто первый километр. Это называлось «волчий билет». Билет в никуда.

Катю прозвали Волчонком не за красивые глаза. В десять лет она прокусила руку воспитательнице, которая пыталась заплести ей косы. В четырнадцать она дралась с местными пацанами, которые лезли под юбки детдомовским девчонкам. Она всегда била первой. Но против системы кулаки не помогали. Система воплощалась в лице директора, Николая Петровича.

Он был царем и богом в этом маленьком закрытом мире. Он решал, кто получит распределение на швейную фабрику в город, а кто поедет дояркой в глухой колхоз, где спиваются за год. Он решал, кто получит паспорт сразу, а кто будет ходить к нему в кабинет на поклон. Дверь в комнату распахнулась. На пороге стояла Зоя Ивановна, старшая воспитательница.

Женщина с лицом бульдога и голосом тюремного надзирателя внушала ужас. В комнате мгновенно наступила тишина. Девчонки замерли, как мыши под веником. Зоя Ивановна обвела помещение тяжелым взглядом и остановилась на Кате.

— Соколова! — каркнула она. — К директору! С вещами!

Сердце Кати ухнуло куда-то в желудок. Началось. Ленка испуганно прижала руку к рту. Все знали, что означает этот вызов. Обычно паспорта выдавали в актовом зале, торжественно, под музыку и речи порторга. Вызов в кабинет означал проблемы или особые условия.

— Зачем? — спросила Катя, стараясь, чтобы голос звучал твердо.

— Много вопросов задаешь, — отрезала воспитательница. — Николай Петрович лично хочет вручить. Документы твои сложные. Ошибка там какая-то в метрике. Разбираться надо.

Ошибка, конечно. Катя знала, что никакой ошибки нет. Она встала и взяла свой чемодан. Он был легким. Вся ее жизнь весила не больше пяти килограммов.

— Ни пуха! — шепнула Ленка.

— К черту! — бросила Катя, не оборачиваясь.

Она вышла в коридор. Зоя Ивановна шла сзади, тяжело топая, как конвоир. Они прошли мимо столовой, мимо Ленинского уголка, мимо стендов с фотографиями передовиков. Вся эта знакомая до тошноты обстановка теперь казалась чужой. Стены давили. Катя чувствовала себя так, словно ее ведут на эшафот.

Она знала слухи. Шепот по ночам в спальне. Машку из седьмой группы он держал в кабинете два часа. Та вышла с красным лицом и оторванными пуговицами. Паспорт дали, но потом она резала вены. А Светка, помнишь, в прошлом году? Зашла и пропала. Сказали, сбежала. А паспорт ее потом видели в сейфе.

Николай Петрович любил красивых. А Катя, к своему несчастью, расцвела к восемнадцати годам. Ее серые глаза, густые русые волосы и тонкая фигура были проклятием в этом месте. Они подошли к приемной. Дверь была обита дерматином с блестящими гвоздиками. Зоя Ивановна толкнула дверь.

— Иди, ждет!

Катя шагнула внутрь. За столом сидела секретарша Людочка, молодая женщина с пергидрольным начесом. Она красила ногти розовым лаком. Увидев Катю, Людочка перестала красить. В ее глазах промелькнуло странное выражение: жалость и брезгливость.

— Соколова? — спросила она. — Проходи, Николай Петрович у себя.

Людочка нажала кнопку селектора.

— Николай Петрович, Соколова пришла.

— Пусть заходит, — раздался из динамика бархатный вальяжный голос. Голос сытого кота.

Катя глубоко вдохнула. Воздух пах пылью и канцелярским клеем. Она сжала ручку чемодана так, что побелели пальцы. Отступать было некуда. Позади оставался интернат, впереди либо свобода, либо яма. Она толкнула тяжелую дубовую дверь. Приемная директора интерната была похожа на шлюз подводной лодки.

Здесь заканчивался привычный мир казенных щей и начиналась территория чужой, непонятной и опасной роскоши. В углу, на лакированной тумбочке, урчал пузатый холодильник ЗИЛ. В нем, как знали все воспитанницы, хранились не лекарства, а дефицитная сырокопченая колбаса и армянский коньяк. На подоконнике цвела герань.

Воздух пах хлоркой, сладкими духами секретарши и дорогим табаком, просачивающимся из-под массивной дубовой двери кабинета. Катя поставила чемодан у порога и села на краешек стула. Людочка перестала дуть на накрашенные ногти и теперь перебирала бумаги на столе. Она нервничала.

Это было видно по тому, как дергалось ее левое веко под слоем голубых теней. Она избегала смотреть на Катю. Она знала. Все в интернате знали, что происходит за этой дверью, обитой коричневым дерматином с золотыми шляпками гвоздей. Эта дверь была границей.

Те, кто выходил оттуда с паспортом, молчали. Они быстро собирали вещи и исчезали в городе, стараясь забыть этот день, как страшный сон. Те, кто не выходил... О них старались не говорить. В голове у Кати пронеслось имя Светки Кузнецовой. Она зашла туда весной.

Сказали, перевели в спецшколу для трудных, а потом ее видели на трассе, голосующей фурой.

— Долго еще? — спросила Катя. Голос ее был сухим и колючим, как наждак.

Людочка вздрогнула.

— Жди, Соколова, у Николая Петровича важное совещание. По телефону, с министерством.

Вранье. Катя слышала, что за дверью тихо. Никаких разговоров. Только звон стекла. Директор совещался с графином. Людочка достала из ящика стола папку. Обычную картонную папку с надписью «Дело номер».

Но для Кати она выглядела как приговор. В таких папках хранились их личные дела, характеристики, медицинские карты и, самое главное, метрики. Без содержимого этой папки ты никто. Пыль на сапогах государства.

— Слушай, Люд! — Катя наклонилась вперед. — Ты же нормальная баба! Скажи честно, он паспорт отдаст? Или опять резину тянуть будет? Мне на поезд надо!

Секретарша подняла на нее глаза. В них плескался липкий животный страх. Она боялась своего начальника больше, чем черта. Николай Петрович мог уволить ее одним звонком, вышвырнуть из общежития персонала, лишить премии. Он был хозяином этой жизни.

— Отдаст, — шепотом сказала Людочка, оглядываясь на дверь. — Если... если покладистой будешь. Он сегодня злой, проверку ждет, ему расслабиться надо. Ты, Катька, не дури. У него связи, он тебя в дурку упечет, если взбрыкнешь, или по статье пустит. Помнишь Машку косую?

Катя помнила. Машка вышла из этого кабинета с разорванной блузкой и с паспортом в зубах, а через месяц повесилась в фабричном общежитии. Катя сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Она не Машка, она Волчонок.

Она грызлась за кусок хлеба в столовой, она спала с ножом под подушкой, когда к ним в спальню лезли пьяные сантехники. Но здесь нож не поможет, здесь нужен паспорт. Бумажка с печатью, красная книжечка, которая делает тебя человеком. Внезапно селектор на столе секретарши ожил.

Раздался резкий неприятный зуммер, от которого Катя вздрогнула всем телом.

— Люда! — рявкнул динамик голосом директора. — Где она там? Пусть заходит! Кофе мне сделай! И пепельницу поменяй!

Людочка подскочила, как ужаленная.

— Иди, Соколова, иди, милая, не зли его!

Она нажала кнопку под столешницей. Замок на дубовой двери щелкнул. Электрический, как в тюрьме. Катя медленно встала. Ноги были ватными, словно налитыми свинцом. Она посмотрела на свой чемодан и оставила его у входа.

Если она не выйдет оттуда через час... Нет, она выйдет. Катя поправила воротничок своего ситцевого платья, вздохнула глубоко, как перед прыжком в ледяную воду, и толкнула тяжелую дверь, шагнув в логово зверя. За ее спиной Людочка перекрестилась мелким дробным крестом, глядя ей вслед, как на покойницу.

Тяжелая дубовая дверь захлопнулась за спиной Кати с плотным вакуумным звуком, мгновенно отсекая все шумы внешнего мира. Здесь внутри не было слышно ни детских криков из коридора, ни звона посуды из столовой, ни шарканья ног нянечек. Здесь царила тишина, густая и дорогая, как бархат.

Катя сделала шаг и утонула. Ее стоптанные туфли, привыкшие к жесткому линолеуму и бетону, погрузились в ворс огромного персидского ковра. Он был мягким, как мох, и красным, как свежая кровь. Кабинет директора интерната номер восемь был государством в государстве.

Если в спальнях воспитанниц со стен сыпалась штукатурка, а из окон дуло так, что зимой приходилось спать в пальто, то здесь был оазис партийного рая. Вдоль стен стояли шкафы из темного дерева, за стеклами которых поблескивали корешки собраний сочинений Ленина и хрустальные бокалы. На окнах висели тяжелые портьеры с кистями.

Они надежно скрывали унылый пейзаж промзоны. В углу бормотал японский телевизор, неслыханная роскошь для восемьдесят девятого года. Но главным здесь был запах. Пахло не бедностью и капустой, пахло дорогим табаком, кожей, коньяком и сладковатым парфюмом, от которого у Кати мгновенно закружилась голова.

В центре этого великолепия, за огромным Т-образным столом, покрытым зеленым сукном, восседал Николай Петрович. Он был похож на жабу, раздувшуюся от важности и сытости. Ему было за пятьдесят. Лицо, оплывшее и рыхлое, блестело от пота. Редкие волосы были зачесаны поперек лысины и склеены лаком.

Верхняя пуговица его белоснежной рубашки была расстегнута. Галстук сбился на бок, открывая дряблую шею. Он не смотрел на Катю. Он был занят важным делом: наливал янтарную жидкость из пузатой бутылки в хрустальный стакан. Руки у него были пухлые, белые, с короткими пальцами.

На одном из пальцев тускло поблескивала золотая печатка.

— Заходи, заходи, Соколова! — проговорил он, не поднимая глаз. Его голос был тягучим, как патока. — Что же ты у порога мнешься? Не чужая ведь? Считай, родная дочь полка!

Он сделал глоток, причмокнул и, наконец, поднял на нее глаза. Взгляд у него был водянистый, мутный, но цепкий. Так мясник смотрит на тушу, прикидывая, сколько мяса выйдет с кости. Катя прошла по ковру, чувствуя себя грязной и неуместной в этом храме номенклатуры.

Она остановилась у приставного столика.

— Садись, Катенька, в ногах правды нет.

Она села на краешек жесткого стула, спина прямая, руки на коленях. Поза просительницы, поза жертвы. Николай Петрович откинулся в своем кожаном кресле, которое скрипнуло под его весом.

— Ну, вот и все, — сказал он, закуривая длинную сигарету. Дым поплыл к потолку сизыми кольцами. — Выросла девка, созрела. А ведь я помню, какой ты заморышем к нам поступила. Кожа да кости. Вшей выводили керосином, помнишь?

Катя молчала. Она помнила все. И холодный душ, и окрики воспитателей, и как этот самый человек на линейках говорил о счастливом советском детстве, пока они падали в голодные обмороки.

— Государство тебя вырастило, Соколова, — продолжил он, пуская дым в ее сторону. — Обмыло, одело, образование дало, денег на тебя угрохало, страшно сказать.

Он сделал паузу, наслаждаясь моментом.

— А теперь ты уходишь в большую жизнь.

Его взгляд скользнул по ее фигуре. По тонкой шее, по груди, скрытой дешевым ситцем, по коленям. Кате стало физически дурно. Ей казалось, что он трогает ее этими своими липкими глазами.

— Я за документами, Николай Петрович, — сказала она тихо. — Мне ехать надо. Поезд в шесть.

Директор усмехнулся.

— Ишь ты, какая быстрая! На поезд ей!

Он выдвинул ящик стола. Сердце Кати забилось быстрее. Он достал красную книжечку, паспорт, и папку с ее делом. Положил их перед собой на зеленое сукно. Рядом с бронзовым прибором для письма и массивными ножницами для резки бумаги.

— Вот он, твой билет! Свобода.

Катя подалась вперед.

— Отдайте, пожалуйста.

Николай Петрович покачал головой, цокая языком.

— Э, нет, милая, так дела не делаются. Ты думаешь, получила аттестат и свободна? А долг родине отдать? А благодарность проявить?

Он встал. Кресло отъехало назад. Он обошел стол и направился к ней. От него пахло опасностью. Животной. Первобытной опасностью, от которой у Кати на затылке зашевелились волосы. В этом кабинете законы СССР не действовали.

Здесь действовал только закон силы, и сила была на его стороне. На зеленом сукне стола паспорт горел красным огнем. Герб Союза Советских Социалистических Республик, вытисненный золотом, казался Кате самым красивым изображением в мире. Это был не просто документ, это был ключ от клетки.

Николай Петрович заметил ее взгляд. Он усмехнулся уголком рта, взял паспорт и начал медленно, с садистским удовольствием перелистывать страницы. Шурх, шурх. Звук бумаги в тишине кабинета был громким, как пощечина.

— Смотри, Катя, — сказал он, разглядывая пустые страницы прописки. — Чистый лист. Ни кола, ни двора. Бомж ты, Катька, никто.

Он поднял на нее глаза. В них плавала мутная пьяная поволока.

— А знаешь, сколько государство на тебя потратило? — спросил он вдруг, меняя тон на деловой. — Кормежка три раза в день. Одежда, учебники, электричество, вода.

Он начал загибать свои толстые пальцы.

— Ты ведь у нас с семи лет. Одиннадцать лет на казенных харчах. Это, милая моя, тысячи рублей. Тысячи! А ты думала, социализм — это халява?

Катя сглотнула. В горле стоял ком.

— Я отработаю, Николай Петрович, — тихо сказала она. — Я на фабрику устроюсь. Швеей. Буду налоги платить. Все верну.

Директор рассмеялся. Его смех был похож на кашель курильщика, булькающий и хриплый.

— Отработает она! — он ударил ладонью по столу. — Твои копейки государства не нужны. Ему нужны граждане, сознательные, благодарные.

Он встал, обошел стол и присел на край столешницы прямо перед ней. Теперь его лицо было на одном уровне с ее лицом. Катя почувствовала запах перегара, смешанный с запахом мятной жвачки. Эта смесь вызывала тошноту. Он наклонился ближе.

— Мы с тобой взрослые люди, Катя. Перестройка на дворе. Рынок. Товарно-денежные отношения. Понимаешь?

Катя вжалась в спинку стула. Она понимала. В интернате уроки жизни усваивали быстрее, чем таблицу умножения. Товар — это она. А паспорт — это деньги.

— У меня нет денег, — прошептала она, глядя ему в переносицу. — Вы же знаете. У меня только подъемные. Тридцать рублей.

Николай Петрович цокнул языком.

— Ну зачем ты так? Обижаешь. Разве я похож на вымогателя? Мне твои гроши не нужны. Купи себе мороженого.

Он протянул руку и коснулся ее колена. Его ладонь была горячей и влажной. Катя дернулась, как от удара током, но он сжал пальцы. Сильно. До боли.

— Не дергайся! — голос его стал жестким, металлическим. — Ты же умная девочка! Ты же хочешь уехать сегодня? В Ленинград? В новую жизнь?

Он второй рукой взял паспорт со стола и помахал им перед ее носом, как костью перед голодной собакой.

— Вот он, твой билет, бери.

Катя протянула руку, но директор резко отдернул паспорт назад.

— Э, нет, сначала оплата. Утром деньги, вечером стулья.

Он встал с края стола и направился к двери. Щелк, ключ повернулся в замке два раза. Этот звук прозвучал для Кати, как выстрел в упор. Теперь они были одни, заперты в звуконепроницаемом бункере, где никто не услышит ее крика.

Николай Петрович медленно повернулся к ней, сунув ключ в карман брюк.

— Ну что, Катенька, — сказал он, расстегивая вторую пуговицу на рубашке, — пора сдавать выпускной экзамен по анатомии.

Два оборота ключа в замке прозвучали в тишине кабинета, как удары молотка по крышке гроба. Щелк, щелк. Николай Петрович не спеша вынул связку ключей из скважины и, звеня ими, опустил в глубокий карман своих широких брюк. Теперь между Катей и внешним миром была не просто дверь.

Между ней и свободой стоял этот грузный, потеющий человек, от которого пахло властью и безнаказанностью. Он медленно, по-хозяйски прошел к окну и задернул тяжелые бархатные шторы. В кабинете сразу наступил полумрак. Только настольная лампа под зеленым абажуром выхватывала из темноты круг света на столе.

В центре этого круга лежал красный паспорт. Катя сидела ни жива, ни мертва. Она вжалась в спинку стула, чувствуя, как липкий холод ползет по позвоночнику. Ее пальцы судорожно сжимали край юбки. Директор повернулся к ней. В полутьме его лицо казалось еще более оплывшим, похожим на маску из сырого теста.

— Ну что, Катерина, поговорим как взрослые люди, — сказал он, подходя к столу с другой стороны. — Без свидетелей, без лишних ушей.

Он взял паспорт, поднес его к лампе. Золотой герб сверкнул, как маленькое солнце.

— Красивая книжка, правда? — спросил он, любуясь документом. — С этой книжкой ты человек, гражданка. Можешь в Ленинград ехать, можешь в Москву. Прописку получишь, в общежитие устроишься, замуж выйдешь, детей нарожаешь.

Он резко опустил паспорт на стол, прихлопнув его ладонью.

— А без нее ты кто?

Он наклонился через стол, заглядывая ей в лицо.

— Без нее ты, Катька, пыль лагерная. Я тебе сейчас вместо паспорта справку выпишу. Форма номер девять. С такой справкой тебя даже дворником не возьмут. Только на лесоповал или в колхоз сорок лет без урожая. Навоз кидать.

А через месяц тебя участковый поймает. Нарушение паспортного режима. Статья сто девяносто восьмая. И поедешь ты, милая, лес валить уже по-настоящему. На пару лет. Катя знала, что он не врет. Она видела таких девчонок.

Они возвращались к забору интерната через год, спившиеся, опустившиеся, с пустыми глазами.

— Что вам надо? — прошептала она. Голос сорвался, превратившись в хрип.

Николай Петрович усмехнулся. Он обошел стол. Ковер скрадывал его шаги. Он двигался бесшумно, как большой сытый хищник. Он встал у нее за спиной. Катя перестала дышать. Она чувствовала жар, исходящий от его тела.

Чувствовала запах коньяка, который, казалось, пропитал его насквозь.

— Мне нужно немного ласки, Катюша, — прошептал он ей в самое ухо, и его горячее дыхание обожгло ей шею. — Я человек одинокий. Работа нервная, ответственность. Мне расслабиться нужно.

Его руки, тяжелые и пухлые, легли ей на плечи. Он начал разминать ее напряженные мышцы, словно пробовал тесто.

— Ты, девка, видная, свежая, не то что эти городские.

Катя дернулась, попыталась встать, но его руки вдавили ее обратно в стул.

— Сидеть! — рявкнул он. В голосе лязгнул металл. — Куда собралась? Дверь заперта. Ключ у меня!

Он снова сменил тон на ласковый, тягучий.

— Не ломайся, дурочка. Чего ты боишься? Час времени и вся жизнь в кармане. Никто не узнает. Я тебе еще денег дам на дорогу, на чулочки.

Его рука скользнула с плеча вниз к вырезу ее платья. Катя зажмурилась. Слезы, горячие и злые, брызнули из глаз.

— Пожалуйста, не надо, — прошептала она. — Я закричу.

— Кричи! — спокойно разрешил он. — Стены толстые, звукоизоляция у меня отличная, а Людочка в приемной музыку включит, она у меня понятливая.

Он наклонился и поцеловал ее в волосы. Поцелуй был мокрым и противным, как прикосновение слизняка.

— У тебя, Катя, выбор простой, — сказал он, продолжая гладить ее плечо. — Или ты сейчас мне приятное сделаешь и уедешь отсюда королевой, или выйдешь со справкой и пойдешь на трассу собой торговать за булку хлеба.

Там с тобой церемониться не будут. Там тебя бесплатно брать будут, да еще и бить. А я мужчина культурный, я по-доброму. Он резко развернул ее стул к себе, встал перед ней, расставив ноги.

— Ну, решай. Времени у меня мало, поезд твой ждать не будет.

Он смотрел на нее сверху вниз, уверенный в своей полной безграничной власти. Он видел перед собой загнанного зверька, которому некуда бежать. Но он забыл, что загнанные звери не плачут, они кусаются. Его руки были повсюду, тяжелые, потные, жадные.

Они мяли ее плечи, спускались на талию, пытаясь нащупать застежку молнии на спине. Николай Петрович дышал тяжело, с присвистом, обдавая ее лицо запахом дорогого табака и перегара. Его лицо раскраснелось, глаза затуманились мутной пеленой похоти. Он больше не говорил о благодарности и долге родине.

Слова закончились, остались только инстинкты сытого зверя, который загнал добычу в угол и теперь предвкушал пир. Катя попыталась оттолкнуть его. Она уперлась ладонями в его грудь, обтянутую влажной от пота белой рубашкой. Под пальцами она чувствовала дряблое, мягкое тело.

— Не трогайте! — выкрикнула она, мотая головой. — Пустите! Я сказала нет!

Но он только рассмеялся. Звук был низким, булькающим, идущим из самого живота.

— Ишь ты, дикая какая! — прохрипел он, еще сильнее прижимая ее к себе. — Люблю строптивых. С такими интереснее. Покорные быстро надоедают.

Он был сильным. Не спортивной силой, а тяжелой давящей массой откормленного борова. Он просто навалился на нее всем весом, лишая возможности двигаться. Он потащил ее в сторону кожаного дивана, стоявшего в темном углу кабинета.

Катя упиралась ногами в ворсистый ковер, но ее стоптанные туфли скользили по дорогой шерсти. В эту секунду в ее голове что-то щелкнуло. Страх, который ледяным обручем сковывал ее грудь последние полчаса, вдруг исчез, лопнул, как перетянутая струна. На его место пришла холодная, звенящая ярость.

Это было то самое чувство, которое спасало ее в изоляторе, когда старшие пытались отобрать у нее пайку хлеба. То самое чувство, которое заставляло ее кусаться до крови и бить первой, когда пьяные кочегары пытались зажать ее в темном коридоре котельной. Инстинкт выживания. Она вдруг кристально ясно поняла.

Помощи не будет. Бог высоко, а Людочка за дверью, скорее всего, включила радио погромче, чтобы не слышать возни. Если она сейчас сдастся, она умрет. Не физически. Тело выживет. Но внутри она сгорит дотла. Станет такой же, как Машка Косая, пустой оболочкой с мертвыми глазами, которая через месяц полезет в петлю.

А она хотела жить. Она хотела в Ленинград. Она хотела свой паспорт. Директор толкнул ее спиной на край массивного дубового стола.

— Ну, тихо, тихо! — бормотал он, слюнявя ее шею мокрыми губами. — Сейчас все будет хорошо. Не бойся, дядя Коля не обидит.

Катя выгнулась дугой, пытаясь уйти от его прикосновений. Ее правая рука, судорожно шарящая по столу в поисках хоть какой-то опоры, наткнулась на что-то холодное и твердое. Металл. Она скосила глаза, не переставая отбиваться левой рукой.

Среди вороха бумаг, рядом с бронзовым пресс-папье в виде льва, лежали они. Портновские ножницы. Старые, советские, цельнометаллические. Черные, тяжелые, с длинными лезвиями из вороненой стали, остро заточенными для резки плотного картона. Николай Петрович использовал их, чтобы вскрывать пухлые конверты из министерства и подрезать свои сигары.

Это были не канцелярские ножницы, это был кинжал из двух лезвий. Катя перестала вырываться. Она вдруг обмякла в его руках, став тряпичной куклой. Директор принял это за покорность, за сломленную волю.

— Вот так, умница! — выдохнул он, ослабляя хватку, чтобы перехватить ее поудобнее. — Поняла, наконец, кто здесь хозяин. Давно бы так.

Он не смотрел на ее руки. Его мутный взгляд был прикован к вырезу ее платья, который он уже начал растягивать. А Катя смотрела на ножницы. Ее пальцы медленно, сантиметр за сантиметром ползли по зеленому сукну, как паук. Кольца ножниц были большими, удобными, как раз под ее узкую, но сильную ладонь.

Она нащупала холодный металл, продела пальцы в кольца. Тяжесть стали в руке придала ей невероятную уверенность. Мир сузился до одной точки, пульсирующей жилки на его потной шее. Николай Петрович дернул ее за платье. Дешевая ситцевая ткань с треском порвалась.

Это стало сигналом. Волчонок оскалился перед прыжком. Треск разрываемой ткани прозвучал в тишине кабинета громче, чем удар грома. Этот звук стал той самой чертой, за которой заканчивается терпение и начинается война. Николай Петрович, услышав, как лопается дешевый ситец на плече воспитанницы, довольно хрюкнул.

Он принял это за свою победу. В его мутных, затуманенных похотью глазах Катя была уже не человеком, а вещью, трофеем, который он, хозяин жизни, забирал по праву сильного. Он навалился на нее всем своим грузным, потным телом, вдавливая ее поясницей в торец массивного дубового стола.

— Вот так! — шептал он, дыша ей прямо в лицо перегаром и несвежим табаком. — Не дергайся! Будешь ласковой — озолочу! Будешь брыкаться — сгною в дурдоме!

Его руки, липкие и горячие, шарили по ее телу, причиняя боль и омерзение. Катя не кричала. Крик застрял где-то глубоко в горле, спрессованный в тугой комок ненависти. В этот момент время для нее растянулось, как густая патока.

Она видела каждую пору на его красном лице, видела капельки пота на его лысине, видела золотую коронку во рту, когда он скалился в улыбке. Но главное, она чувствовала холодную тяжесть металла в своей правой руке. Ее пальцы, привыкшие к тяжелой работе в прачечной, намертво вцепились в кольца портновских ножниц.

Это были не просто ножницы, это было продолжение ее руки, ее клык. Директор дернул ее за остатки платья, пытаясь оголить грудь. Он был так уверен в своей безнаказанности, что даже не смотрел на ее руки. Он смотрел только на ее тело. Это была его ошибка, последняя ошибка в жизни.

Катя не думала, мыслей не было, был только инстинкт загнанной волчицы. Она сделала глубокий вдох, наполняя легкие воздухом, пропитанным его дорогим одеколоном, и ударила. Это не был красивый удар, как в кино про каратистов. Это был неумелый, отчаянный, дикий мах рукой снизу вверх.

В него она вложила всю свою боль, все свои восемнадцать лет унижений, весь свой страх перед будущим. Вороненая сталь сверкнула в свете зеленой лампы короткой молнией. Удар пришелся в шею, слева, прямо под ухо, где пульсировала толстая живая вена. Катя почувствовала, как лезвие входит в мягкую, податливую плоть.

Николай Петрович замер. Его руки, которые секунду назад рвали на ней платье, вдруг ослабли и повисли плетьми.

Он издал странный звук. Не крик, не стон, а какое-то удивленное, булькающее «кх». Его глаза, только что горевшие похотью, расширились до предела. В них плескалось абсолютное детское непонимание. Он медленно, словно во сне, отшатнулся от нее.

Ножницы остались торчать в его шее черным зловещим крестом. Он сделал шаг назад, потом еще один. Его ноги заплелись. Он рухнул обратно в свое роскошное кожаное кресло, которое жалобно скрипнуло под его весом, принимая хозяина в свои объятия в последний раз. Катя стояла у стола, тяжело дыша.

Ее грудь ходила ходуном. Правая рука все еще была поднята, пальцы скрючены, словно держали невидимое оружие. В кабинете повисла звенящая тишина. Только «тик-так», «тик-так» отбивали время старинные часы. Директор сидел в кресле, глядя в потолок.

Он попытался что-то сказать, губы шевелились, но вместо слов вырывались только красные пузыри. Взгляд его начал мутнеть, стекленеть. Он смотрел на Катю, но уже не видел ее. Он видел только бесконечную темноту, которая накатывала на него волной. Катя смотрела, как умирает ее мучитель.

Ей не было жалко его, ей было страшно, но это был не тот липкий страх жертвы, что раньше. Это был холодный ужас содеянного. Она убила человека. Через минуту директор дернулся в последний раз, выгнулся дугой и обмяк. Его голова запрокинулась на спинку кресла, рот приоткрылся, обнажая золотую коронку.

Теперь в кабинете был только один живой человек и один труп с ножницами в горле. А на столе в луче света все так же лежал красный паспорт с золотым гербом. Тишина, наступившая в кабинете после последнего хрипа Николая Петровича, была тяжелой, плотной, как могильная плита. Директор интерната номер восемь больше не был хозяином жизни.

Теперь он был просто грудой остывающей плоти в дорогом импортном костюме. Он сидел в своем кожаном троне, неестественно запрокинув голову. Его глаза, остекленевшие и пустые, смотрели в лепнину на потолке, словно пытаясь разглядеть там ответ на главный вопрос — за что?

Катя стояла в двух шагах от стола. Ее руки, опущенные вдоль тела, мелко дрожали. Это был не страх, это был адреналин. Тот самый отходняк, который накрывает бойца после схватки, когда тело понимает, что оно выжило. Она смотрела на труп без жалости. В ее душе выжгло все эмоции.

Остался только холодный животный расчет. Ей нужно было уходить. Секретарша Людочка за дверью могла в любую минуту выключить музыку и постучать, или позвонить по селектору. Катя сделала глубокий вдох. Воздух в кабинете изменился. К запаху дорогого табака и коньяка примешался новый, резкий и тошнотворный запах.

Запах меди, запах скотобойни, запах свежей смерти. Она сделала шаг к столу. Ее ноги ступали по мягкому персидскому ковру, который теперь казался ей зыбучим песком. На зеленом сукне в круге света от настольной лампы лежал он. Паспорт. Красная книжечка с золотым тиснением.

Он лежал всего в полуметре от мертвой руки директора. Казалось, Николай Петрович даже после смерти охраняет свое сокровище. Катя протянула руку. Ее пальцы дрожали, как у паралитика. Она боялась коснуться его. Боялась, что мертвец вдруг схватит ее за запястье своей холодной липкой ладонью и утащит за собой в ад.

Но мертвец не шевелился. Катя сжала зубы так, что скрипнули челюсти. Рывок! Ее пальцы сомкнулись на красной обложке. Она выхватила документ из зоны смерти, прижав его к груди как щит. Паспорт был теплым. Он нагрелся от лампы или от дыхания зверя.

Она посмотрела на свою руку. На большом пальце прямо на подушечке было пятно. Темно-бордовое, густое. Кровь. Она даже не заметила, как брызги попали на нее во время удара. Катя перевела взгляд на паспорт. На обложке, прямо поверх золотого герба Союза Советских Социалистических Республик, остался четкий, жирный отпечаток ее окровавленного пальца.

Красное на золотом. Печать. Клеймо. Подпись. Она попыталась стереть кровь подолом своего порванного платья, но только размазала пятно, втерев его в текстуру картона. Теперь этот паспорт был помечен навсегда. Екатерина Викторовна Соколова получила свое гражданство, но цена за него была уплачена не рублями, а жизнью.

— Расчет окончен, — прошептала она сухими губами, глядя в пустые глаза директора.

Она сунула паспорт в глубокий карман платья, он жег бедро сквозь тонкую ткань. Теперь самое сложное — выйти, пройти мимо Людочки, не вызвать подозрений, исчезнуть. Катя посмотрела на себя в зеркало шкафа. Лицо бледное, как мел. Глаза огромные, черные, как у сумасшедшей.

Платье на плече разорвано, висит лохмотьями, на руках кровь. Так выходить нельзя. Она метнулась к вешалке у входа. Там висел плащ директора. Длинный, серый, габардиновый. Нет, плащ нельзя, заметят. Она увидела на спинке стула свой собственный старый кардиган, который сняла, когда зашла, потому что в кабинете было жарко.

Она натянула его, застегнула на все пуговицы, скрывая разорванное платье. Рукава длинные, они спрячут дрожащие руки и пятна крови. Волосы растрепаны. Она пригладила их ладонями, пытаясь собрать в узел. Вдох, выдох. Ты не убийца, Катя. Ты выпускница. Ты получила документы и уезжаешь в новую жизнь.

Она подошла к двери. Повернула ключ в замке. Два раза. Щелк, щелк. Звук показался ей грохотом канонады. Она замерла, прислушиваясь. За дверью играла музыка. Алла Пугачева пела про миллион алых роз. Катя нажала на ручку. Ручка двери была холодной и скользкой.

Катя замерла на секунду, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать. Она понимала, сейчас она откроет эту дверь и пути назад не будет. За ее спиной в кожаном кресле сидит мертвец с ножницами в шее, а перед ней мир, который еще не знает, что она убийца. Катя сунула руку в карман кардигана.

Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Пальцы нащупали не только паспорт, но и тяжелый латунный ключ. Она забрала его из кармана брюк Николая Петровича. Это было противно, словно она обокрала покойника, но это было необходимо. Она вспомнила правило, которое выучила еще в первом классе, когда стянула яблоко в столовой. «Не оставляй следов».

Она натянула рукав вязаной кофты на ладонь и тщательно, с маниакальным усердием протерла внутреннюю ручку двери, стирая свои отпечатки. Потом она вставила ключ в замочную скважину изнутри, повернула, щелк, дверь открылась. В приемной было светло и шумно. Из радиоприемника «Океан» на подоконнике пела Пугачева: «Жизнь невозможно повернуть назад».

Как иронично. Секретарша Людочка сидела за столом и пила чай с сушками. Увидев Катю, она поперхнулась. Катя выглядела странно. Бледная, как смерть, в наглухо застегнутой старой кофте с растрепанными волосами и диким взглядом. Людочка понимающе усмехнулась.

В ее глазах промелькнула смесь брезгливости и бабьей жалости. Она решила, что оплата прошла успешно.

— Ну что? — спросила она, громко хрустнув сушкой. — Получила?

Катя кивнула. Она боялась открыть рот, чтобы голос не выдал ее дрожь.

— Николай Петрович... — Катя сглотнула, проталкивая слова через спазм в горле. — Он сказал, чтобы его не беспокоили.

Людочка закатила глаза.

— Опять нажрался?

— Нет, он работает. С документами из министерства. Сказал, часа два к нему не заходить. Дверь запер, чтобы не мешали.

Это была ложь, от которой зависела ее жизнь. Если Людочка проверит сейчас, все кончено. Но секретарша лишь махнула рукой.

— Ладно, работает так работает. Иди уже, горе луковое, на поезд опоздаешь.

Катя схватила свой чемодан, стоявший у входа. Он показался ей невесомым. Она шла по коридору интерната, не чувствуя пола под ногами. Ей казалось, что она плывет в густом тумане. Навстречу попалась Зоя Ивановна. Воспитательница посмотрела на нее подозрительно, открыла рот, чтобы что-то спросить.

Но Катя прошла мимо, глядя сквозь нее. Теперь это все не имело значения. Зоя Ивановна, линейки, манка по утрам, холодные батареи — все это осталось в прошлой жизни. Она толкнула тяжелую входную дверь и вышла на крыльцо. Улица встретила ее мелким противным дождем со снегом.

Серый ноябрьский вечер восемьдесят девятого года накрывал город грязным одеялом. Катя вдохнула полной грудью. Воздух пах мокрым асфальтом, выхлопными газами и дымом котельной. Это был запах свободы. Она спустилась по ступенькам. Ворота интерната были открыты. За ними начиналась дорога на вокзал.

Катя сунула руку в карман. Паспорт был там, горячий, как уголек. И ключ. Ключ от кабинета, который она выбросит в первую же канализационную решетку. Она знала, Николая Петровича найдут не скоро. Людочка будет сидеть до конца рабочего дня, боясь потревожить шефа.

А когда она решится постучать, Катя будет уже далеко. В поезде, под стук колес, уносящим ее в Ленинград. В стране начинался хаос. Перестройка, митинги, талоны, бандиты. Всем было не до сироты из провинциального интерната. Она растворится в этом хаосе, как капля в море.

Екатерина Викторовна Соколова. Гражданка. Убийца. Она остановилась у ворот и оглянулась. Окна кабинета директора на втором этаже были темными, шторы плотно задернуты.

— Спасибо за науку, дядя Коля, — прошептала она одними губами. — Я сдала экзамен.

Она поправила лямку чемодана, сплюнула на асфальт и шагнула в темноту. Навстречу своей новой, взрослой и страшной жизни...

-3