Ранним утром восемнадцатого июня 1941-го года я встретился в пути с братом, Фёдором Лукьяновичем. Он к тому времени уже служил оперуполномоченным линейного отдела внутренних дел. Крепкий, жилистый, с сединой на висках, он выглядел старше своих лет — жизнь не баловала. Родился в 1895-м, вступил в партию ещё в двадцатых, жил на улице Пролетарской, дом 28. Фёдор был старшим из нас, оставшихся в живых после голодных двадцатых годов.
Он многое повидал. Участвовал в Первой мировой, потом — в Гражданской. Служил в 25-й дивизии Чапаева, воевал в бригаде Кутякова. Освобождал Уральск, прошёл через Лбищенскую трагедию, в которой случайно жив остался в станице Сахарной. Много в его жизни было: победы, потери, обретения. В его глазах читалась усталость, но не сломленность — будто годы испытаний лишь закалили его волю.
Фёдор… В памяти он встаёт передо мной во весь рост — статный, широкоплечий, крепкий. Даже в зрелые годы держался прямо, будто в строю, а в осанке читалась природная стать. Среднего роста, красив, черты лица — чёткие, выразительные, пропорциональные: высокий лоб, прямой нос, скулы чуть выступающие, как у людей, привыкших к ветру и солнцу. Глаза — серо-голубые, взгляд пронзительный, будто насквозь видит, взвешивает, оценивает. Волосы — чёрные, густые, с лёгкой волной; кудри на висках завивались колечками, придавая облику что-то юношеское, озорное. К концу жизни виски поседели, серебристая седина величаво украшала его, как в песне — «голова его белее белизны, видно много белой краски у войны».
Жизнь Фёдора со дня рождения до самой его кончины в 64 года представляется мне непрерывной борьбой со злом, несправедливостью за высокую человеческую нравственность. Он и родился-то, как в свою бытность рассказывала мама, со сжатыми кулачками. Рос Фёдор Лукьянович среди простых людей, но с детства выделялся твёрдостью характера.
Уже в детстве он не мирился с обидами. Если видел, что кого-то притесняют, — вступался. Другие деревенские ребята, бывало, уступали ему дорогу — не из страха, а потому что чувствовали: перед ними человек, который за правду пойдёт до конца. Порой дело доходило до стычек, и тогда Фёдор не отступал: кулаки у него были крепкие, воля — ещё крепче. Но дрался он не ради драки, а чтобы восстановить справедливость. В детстве, отрочестве и юности редко находился во всей округе желающий вступить с ним в противоречие.
*****
В семнадцать лет Фёдор стал первым парнем на селе, девок влюблял в себя на выбор. В те же семнадцать он и женился — на Дуське (Евдокии) Зининой из соседнего села Новослободки. О ней говорили как о редкой красавице: лицо светлое, взгляд открытый, но нрав твёрдый, девичья гордость и неприступность в ней чувствовались. Многие сватались к ней, да получали отказ. А Фёдор сумел завоевать её сердце — не напором, а искренностью, добротой и той внутренней силой, что людей к себе притягивает.
Овладел Фёдор этой «крепостью», а венчались они в деревенской Моховской церкви в несовершеннолетнем возрасте — с разрешения высокопоставленного церковного чина - архиепископа. Время выбрали особое: дни крещенского мороза, мясоед, когда по церковным канонам разрешалось употреблять мясо и справлять свадьбы.
Весна 1914 года выдалась тёплой, цветущей — словно сама природа благословляла молодую пару. Отец Фёдора, Лукьян Парменович, вместе с братьями — Иваном, Василием и Алексеем — помогли построить для молодожёнов землянку. Расположили её поодаль от основной улицы, на пригорке. Так Фёдор отделился от отцовского дома, начал свою собственную жизнь. Со временем он стал больше с тестем Зининым, «драным глазом», родниться, чем с отцом. Глаз тестю повредили в мужицком кулачном бою — правое нижнее веко отвисло, и он всегда чуть краснел, будто напоминал о той давней схватке.
Фёдор ждал наследника, первенца. Он с удвоенной заботой относился к хозяйству: следил за скотом, проверял закрома, готовил инвентарь к уборке. Хлеб уродился на славу — 1914 год выдался щедрым, и в селе говорили, что такой урожай не помнили давно. Казалось, впереди — годы спокойного труда, семейного счастья, новых построек, больших планов… Но жизнь распорядилась по-своему.
В июле того же года, когда мне не исполнилось и трёх месяцев, началась Первая мировая империалистическая война. В селе это известие приняли с тревогой и горечью. Мужчины собирались на сход, обсуждали, что делать, как быть. Женщины плакали, дети смотрели на взрослых с непониманием, а старики качали головами: «Опять кровь…». Молодая жена была на сносях, когда все родные и друзья со слезами и воплями проводили, может и в последний раз, Фёдора на фронт — как и многих других деревенских парней. Проводы были тяжёлыми. Все собрались у околицы: мужики пили горькую, бабы не скрывали слёз. Дуська стояла бледная, сжимая руку мужа, а он, обняв её, тихо говорил:
— Не плачь. Я вернусь. Обязательно вернусь.
Фёдор Лукьянович ушёл защищать царя и Отечество, честь Великой России. На фронте он попал в пулемётное подразделение. Служил с честью: бил немцев из грозного «Максима», не раз ходил в атаку, видел смерть рядом, терял товарищей. Получил ранения, контузию. Отравленный газом иприт, еле выживший, вернулся Фёдор с Георгиевским крестом на груди на побывку весной 1917 года. Он не любил говорить о боях, о потерях, о тяготах — больше вспоминал, как солдаты поддерживали друг друга, как делили последний сухарь, как мечтали о доме. Но в глазах его появилась новая глубина — будто он заглянул туда, куда простому человеку заглядывать не положено.
После отравления газами у Фёдора начались эпилептические припадки — тяжёлые, изматывающие. Начиналось всё с какой-то странной, неестественной улыбки на лице, которая вдруг перерастала в истерический смех с пеной у рта. Его ломало, било судорогами, а он всё смеялся, тело выгибалось дугой, лицо чернело, он бился о землю, пока не терял сознание. И так из дня в день. Но Фёдор, вопреки всему, не сломался. Постепенно болезнь отступала перед его внутренней силой и стойкостью натуры. Он вставал, отряхивался, вытирал лицо и снова брался за дело — будто и не было этих страшных минут.
К дням Октябрьской революции Фёдор возмужал, хотя по состоянию здоровья ещё не подлежал призыву в армию. Его выбрали председателем комбеда — комитета бедноты. В то время это была работа не для слабых духом. Летом 1918 года на село обрушилась холера. Болезнь косила людей быстро и беспощадно, целыми сёлами и деревнями. Страх висел в воздухе, как тяжёлый туман. В разгар уборочной страды отец наш, Лукьян Парменович, тяжело заболел и вскоре ушёл из жизни. Мы остались с мамой, Александрой Макаровной, — десять ртов на её плечах.
Костлявая рука голода протянулась над Поволжьем. В условиях разрухи, когда старая жизнь рухнула, а новая только нащупывала почву, голод встал на пути молодой Советской республики. Нужно было спасать людей, кормить армию, давать хлеб тем, кто уже едва стоял на ногах.
Фёдор, будучи председателем комбеда, взялся за дело твёрдо и неумолимо. Он реквизировал хлеб беспощадно, со всей революционной суровостью, как у кулаков, так и всего прочего населения. Он проводил ревизии, проверял амбары, распределял запасы так, чтобы ни один пуд зерна не пропал. Его решения были жёсткими, порой жестокими — но иначе нельзя было. Помню, как однажды он вернулся домой поздно, усталый, с тёмными кругами под глазами. Я как раз заскочил в его землянку в надежде выпросить чего-нибудь съестного. Фёдор сел на лавку, опустил голову, потом вдруг сказал:
— Сегодня отбирал зерно у семьи, где трое детей. У них оставалось всего ничего, но в соседнем селе люди уже падают от голода. Я забрал половину. Они плакали. Я тоже хотел плакать. Но если не я — кто?
Дуська, его жена, молча положила перед ним ломоть чёрного хлеба. Он поднял глаза, посмотрел на неё, на меня, на младших, и в его взгляде я увидел ту самую силу, что вела его через все испытания: не жестокость, а ответственность. Он делал то, что должен был, потому что иначе было нельзя.
Бывали и конфликты. Некоторые обвиняли его в излишней строгости и грозились пожаловаться «наверх». Но Фёдор стоял на своём:
— Мы не делим хлеб по симпатии. Мы делим его так, чтобы выжить. Чтобы завтра была пахота, чтобы дети росли, чтобы страна не рассыпалась в прах.
Он никогда не отступал. Уставал, злился, сомневался. Но он не отступал. И именно это помогло ему пережить те страшные месяцы — когда голод и болезнь стояли у порога. Наша бедная мама, Александра Макарова, запрятала под полом в землянке два мешка ржи. Ночами она тайком молотила зерно, варила кашу и делила её между нами, голодной оравой, стараясь, чтобы хватало хотя бы на полдня. Мы знали — нельзя болтать, иначе отберут последнее.
По соседству жила семья Лосевых — такие же бедолаги, как и мы. Бедная «голь перекатная», как тогда говорили. У них отец в живых был, хоть и сам еле сводил концы с концами, понемногу ловчил, выкраивал еду, подкармливал своих «желторотиков». Их сын, Илюшка, на год старше меня и Андрея, частенько поддразнивал нас:
— Нищенки, нищенки, ха!
Нам становилось обидно, мы сжимали кулаки, но ответить было нечем. Однажды Андрей, не выдержав, похвастался:
— А вот и нет, у нас под полом рожь есть!
Я дёрнул его за рукав, зашипел:
— Дурак, молчи!
Но было поздно. Илюшка, младший Лосев, услышал и побежал рассказывать взрослым. От них его донос дошёл до комитета бедноты. На следующий день к нам заявились из комбеда — несколько солдат, Фёдор во главе. Он оглядел избу, заметил вздувшийся пол, нахмурился:
— Что тут у вас?
Мама побледнела, но молчала. Андрей, дурак, опять влез:
— Да мы ничего, просто…
Фёдор резко обернулся:
— Ты, малец, помалкивай. Говори, Александра Макаровна, признавайся.
Мама опустилась на лавку, вытерла руки о передник:
— Фёдор Лукьянович, да разве ж я… Для детей же, чтоб с голоду не помереть.
Он долго смотрел на неё, потом кивнул:
— Ладно. Но так нельзя. Надо всем делиться, понимаешь?
— Так мы и делимся, — всхлипнула мама. — По крохам…
Он отдал команду. Мы стояли, глотая слёзы, а Фёдор с солдатами подняли половицы, вскрыли полы и выгребли всю рожь до зёрнышка. Затем он вышел, хлопнув дверью. Мама зарыдала. Нам оставалось только смотреть, как увозят наш хлеб, что мы растили, берегли, на что надеялись пережить зиму. В этом был весь дядя Фёдор – беспощаден к любому, себе и своей семье в борьбе за революцию.
Началась Гражданская война. К тому времени Фёдор был признан годным к военной службе. Его мобилизовали и направили в 25-ю дивизию, в кавалерийскую бригаду Кутякова. Он снова ушёл на войну, уж второй раз — крепко обнял свою Дуську, потрепал меня по голове, подмигнул:
— Не грусти, малой. Вернусь с победой.
Мы стояли у околицы, смотрели вслед уходящей колонне и молились, чтобы он остался жив. Фёдор участвовал в освобождении Уральска, в тяжёлых боях, где каждый день мог стать последним. Потом был поход на Гурьев через Лбищенск — через степи, под палящим солнцем, без воды, без отдыха. Он видел, как падают товарищи, как земля впитывает кровь, как ветер разносит пепел сожжённых сёл. Но шёл вперёд — потому что верил: защищает не просто землю, а будущее, где не будет места несправедливости.
В день, когда в Лбищенской трагедии погиби В.И. Чапаев, он выжил по чистой случайности. Бригада Кутякова стояла в станице Сахарной, когда на них обрушились превосходящие силы противника.
После войны, уже в мирные годы, Фёдор однажды посмотрел кинокартину «Чапаев». Сидел, хмурился, потом вдруг хлопнул ладонью по колену:
— Видишь, малой? — ткнул он пальцем в экран. — Вот тут, где с казаками бьёмся, — это ж мы! С шашками наголо в Лбищенск входим: рубим белую казачью силу налево и направо, гоним беляков к Гурьеву, мстим за любимого начдива Чапая!
И в шутку говорил:
- Что-то я себя среди конников не вижу!
Кто-то ему пояснил:
- Фёдор Лукьянович, это же артисты на конях.
Фёдор усмехался:
— Да я всё понимаю, — продолжал он. — Но вот если бы среди актёров нашёлся кто-то, похожий на меня… Было бы замечательно! Я бы тогда сказал: «Посмотрите, вот как я рубанул бородатого беляка!»
Он оживился, глаза заблестели, будто снова оказался там, в седле, с шашкой наголо. Но вдруг замолчал, опустил голову:
— Только в кино всё красиво, гладко. А в жизни… В жизни грязь, кровь, голод, смерть. И не всегда побеждаешь.
Вернувшись с фронта, Фёдор не сразу смог привыкнуть к мирной жизни. Бывало, ночью вскрикивал во сне, вскакивал, хватался за несуществующее оружие. Дуська тихо гладила его по плечу, шептала:
— Всё, Федя, всё. Ты дома.
Он приходил в себя, тяжело дышал, потом обнимал её и говорил:
— Прости. Опять эти степи, опять бой…