Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Смех и слезы

Почему в учебнике цензурируют Пушкина, в СледКом обсуждают детскую литературу, а в мультфильмах запрещают говорить о смерти и наггетсах

Но борьба с пушкинской кружкой, потерей сознания, смертью и болью уже выходит за рамки примитивных поисков пятой колонны среди писателей. Суть предлагаемых там и сям ограничений — практически всегда в том, что для ребенка создают специальный стерильный язык, который абсолютно неадекватен для описания и мира вокруг, и детского опыта. Он гладкий, невыразительный, безэмоциональный. Зато взрослые могут быть спокойны: нет слова — нет и явления, что не названо, то не существует. Зачем бороться с насилием в школе и обществе, если можно просто запретить мультяшному персонажу угрожать другим. И мне даже кажется, что это не новые педагогические установки, а чистая перестраховка в духе времени на случай доноса: а то сообщат озабоченные граждане, скажем, в Следственный комитет, что мультики такой-то студии говорят с ребенком на деструктивные темы (смерть), грубым языком (проваливайте), пропагандируют чуждый нам образ жизни (наггетсы), — и доказывай, что ты не экстремист. А то ведь взялся уже Следс
Оглавление

Где же кружка?

Следком и детлит

Но борьба с пушкинской кружкой, потерей сознания, смертью и болью уже выходит за рамки примитивных поисков пятой колонны среди писателей. Суть предлагаемых там и сям ограничений — практически всегда в том, что для ребенка создают специальный стерильный язык, который абсолютно неадекватен для описания и мира вокруг, и детского опыта. Он гладкий, невыразительный, безэмоциональный. Зато взрослые могут быть спокойны: нет слова — нет и явления, что не названо, то не существует. Зачем бороться с насилием в школе и обществе, если можно просто запретить мультяшному персонажу угрожать другим.

И мне даже кажется, что это не новые педагогические установки, а чистая перестраховка в духе времени на случай доноса: а то сообщат озабоченные граждане, скажем, в Следственный комитет, что мультики такой-то студии говорят с ребенком на деструктивные темы (смерть), грубым языком (проваливайте), пропагандируют чуждый нам образ жизни (наггетсы), — и доказывай, что ты не экстремист.

-2

А то ведь взялся уже Следственный комитет за проверку «Вредных советов» Григория Остера на «сомнительные с педагогической точки зрения установки». Совсем недавно взялся, в конце апреля. И произошло это не где-нибудь, а на заседании СК, где обсуждалась детская литература. Сам Бастрыкин поручил провести проверку Остера и создать в Следственном комитете совет по культуре. Других правонарушителей у него для нас нет.

Однако новая цензура детской литературы — не столько идеологическая, сколько санитарная. Она в детской литературе — как хлорка: стерилизует, обесцвечивает, заглушает запахи, уничтожает всё живое. Потому что живое опасно своей сложностью. Собственно, ведь о чем «Зимний вечер» у Пушкина? О том, что два человека, молодой и старый, в неуютный и тоскливый зимний вечер сидят вдвоем и печалятся. Снаружи страшно: буря — «то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя». Но и внутри невесело: тут и бедность, и тоска, и старость, и одиночество. И человеческое тепло, о котором, собственно, и стихи. А выброси кружку, а вместе с ним и добрую подружку бедной юности, и повеселевшее сердце — и останется простое и прямолинейное стихотворение: на улице буря воет, а мне тут няня песенку споет, вот и хорошо, и печалиться не надо, и задумываться не о чем.

«Вредные советы», рожденные в эпоху внезапной и мимолетной свободы, стали символом доверия ребенку: они исходят из того, что ребенок понимает юмор, видит абсурд, различает игру и реальность. Что он умеет играть с запретами, и не будет следовать вредным советам, а посмеется над ними. На этой способности ребенка построена огромная часть детской литературы — от народного «ехала деревня мимо мужика» до «Путаницы» Чуковского, от Льюиса Кэрролла до Спайка Миллигана (известного русскому читателю в чудесных переводах Григория Кружкова), от Хармса до Олега Григорьева.

Но новая охранительная логика удручающе серьезна. Для охранителей ребенок — это чистый лист. Что он прочитает — таким и станет.

Он так уязвим и так внушаем, что любое неосторожное слово его если не убьет, то сделает навсегда моральным уродом. Опасно само присутствие в его поле зрения неправильной модели поведения («тормозите лучше в папу: папа мягкий, он простит») — даже в шутку. Поэтому его надо тщательно охранять от любой сложности, любой неоднозначности, любой игры. И подпускать к нему только с государственно утвержденной моралью, написанной прямым текстом, пусть усваивает. А весь этот опасный абсурд, покушение на основы и ценности лучше бы проверить, ограничить, запретить, убрать из школьных библиотек и не пускать в продажу.

Если подозрительными становятся «Вредные советы», то проблема не в идеологии, а в страхе, что ребенок может неконтролируемо интерпретировать тексты, самостоятельно думать над ними.

И здесь современные охранители откатились не на полвека назад, не в застой, где было все-таки место для вменяемой педагогической мысли, а на все сто лет, к временам борьбы с чуковщиной-маршаковщиной, с обэриутами, со сказкой — со всем, что не прямолинейно, не в лоб.

Нельзя называть

Во времена моего советского детства — при всей строгости идеологического контроля — детская литература не боялась сложности, не пугалась тяжелых тем. Даже небольшие дети читали Гайдара, Кассиля, Катаева, военные рассказы. В литературе было сиротство, голод, война, одиночество, тревога, отчаяние, жестокость, предчувствие катастрофы. Это есть и в зарубежной детской классике: у Андерсена, у Астрид Линдгрен, у Туве Янссон, каждый читатель сам продлит этот список. Но была и тихая радость, и нежность, и чудо, и озорство.

Детская литература всегда помогала ребенку научиться жить в сложном и не всегда радостном мире. Она не только вооружала его простыми правилами (помогай старшим, мой руки перед едой), но и разрешала нарушать правила, играть с ними. Она не изолировала его от опасностей — наоборот, пугала и испытывала. С самых древних времен в сказках, которые рассказывали детям, существовал опасный лес, чудовища, ведьмы, людоеды. Детская литература была пространством, в котором ребенок, если это благополучный ребенок, впервые сталкивался со страхом, болью, утратой, со сложностью мира, с тем, что случается непоправимое. А нынешние требования проверить то и это на наличие вредных установок подразумевают уже не героическое преодоление сложностей, а полное исключение всего травмоопасного. Так что от всей литературы можно оставить только картонные книжки, в которых котики таращат пластмассовые глазки: они-то уж точно безопасны.

-3

Фото: Агентство «Москва»

Современная культурная логика защищает ребенка не столько от жестокости и абсурдности мира, сколько от слов, которыми эта жестокость или абсурд описывается. И эта логика идет во вред тому самому ребенку, которого пытаются спасать: он лишается права безопасно прочитать о чужом опыте без необходимости проверять его на себе. Запрет на разговор не избавляет ребенка или подростка ни от опасности, ни от любопытства, ни от соблазна. Он только оставляет ребенка один на один с тем, о чем взрослые отказываются с ним говорить.

Одна пятнадцатилетняя девочка сказала мне лет десять назад: «Для того чтобы удовлетворить свое любопытство, я не хочу пробовать наркотики, мне достаточно прочитать, что чувствует человек под их воздействием. Но взрослые не доверяют мне». Тогда эти слова казались просто слишком смелыми: ну нельзя же, в самом деле, обсуждать такие темы в подростковой литературе (нет, не спрашивайте меня, «ну почему же нельзя», это не ко мне, это к Бастрыкину в его совет по культуре). Сейчас, когда не только описание действия психоактивных веществ, но и сами их названия вымарываются из литературы, предназначенной не для детского, а для взрослого чтения, когда издательства загнали до полусмерти свои взмыленные искусственные интеллекты, отыскивая «драг» в «Драгунском», — эти слова уже попахивают экстремизмом и статьей.

Литература, которая говорит о сложном, тяжелом, опасном, — не рекламирует нежелательный опыт: она дает язык для его понимания, дистанцию для размышления и возможность встретиться с чужой ошибкой, не превращая ее в собственную.

Но в новой санитарной культуре подозрительным становится уже не призыв, не пропаганда и не романтизация, а само называние опасного явления.

Это уже практически древняя магия: «кто помянет волка — увидит его хвост». «Тот, кого нельзя называть». Как будто слово заразно, а молчание защищает от заразы. Но молчание не защищает: оно просто оставляет разговоры тем, кто готов их вести, — и если это не родители, не школа, не взрослые, не книги — то это улица, темные интернет-закоулки и случайный ненужный опыт.

Когда взрослые называют пропагандой и запрещают само слово, которое называет пугающее их явление (даже не психоактивные вещества, а смерть, например), они защищают не ребенка, а собственное представление о безопасном детстве. И себя: мы сделали всё, что нужно, чтобы защитить наших детей.

Им легче сжечь Лабубу на масленичном костре, чем принять то, что ребенок может ассоциировать себя не с плюшевым открыточным зайчиком, а с этим зубастым чудищем.

-4

Фото: Агентство «Москва»

Между тем маленькому человеку важно примерить на себя не только хорошесть и полезность, но и зубастость, и силу (а кто всё время говорит ребенку «надо уметь постоять за себя» и «защищать Отечество»; кто будет стоять за себя и защищать других — плюшевый зайчик, которого самого без конца защищают от сказок и игрушек?).

В ребенке есть агрессия, и ему надо научиться ее в себе узнавать и ее регулировать безопасно для себя и окружающих, — и это тоже делается в сказке, в игре, в примерке образов монстров, динозавров, чудовищ. Альтернатива этому — не сказочно милый ребенок, вовсе лишенный агрессии, а агрессия дикая, вытесненная, непонятая, не осмысленная. Именно тогда она принимает самые разрушительные формы. А не тогда, когда ребенок играет с благополучно забытым уже Хаги-Ваги или с Лабубу, которого забудут через год-другой. Тогда им на смену придет новый зубастый пушистик, и взрослые опять ринутся его запрещать и жечь.

Проблема не в том, что в ребенке есть агрессия, а в том, что взрослым удобно делать вид, что в детях ее нет, что вся она приходит откуда-то извне, из коварной заграницы, из «Вредных советов», из мультиков и книг, из компьютерных игр, от «деструктивных» игрушек. И взрослые продолжают игнорировать детскую злость, пока она где-нибудь не рванет так, что эхо грянет на всю страну. Тогда уже этого ребенка можно объявить больным или преступным, изолировать от общества и снова искать, кто его испортил, — должно быть, зарубежные кураторы в телеграме. Ну или Остер.

Нужна безмятежность

В нашей реальности за идеологию отвечает школа, а цензура отвечает за моральную панику. Эта цензура не сосредоточена в конкретном ЛИТО или цензурном комитете — она теоретически запрещена, а практически — растворена в воздухе. Она полностью продиктована тревогой: в условиях, когда субъектности лишены не только дети, но и взрослые, нельзя доверять родителям выбор игрушек и книг. Им вообще доверять нельзя. Недаром первый зампред комитета Госдумы по защите семьи, вопросам отцовства, материнства и детства, председатель «Совета матерей» Татьяна Буцкая предложила на днях ввести обязательную сертификацию фотографов, проводящих фотосессии с новорожденными, и условий съемки.

И вот тут уже камни возопили: против инициативы высказался секретарь генерального совета партии «Единая Россия» Владимир Якушев: «Зачастую такие идеи депутатов воспринимаются как откровенная глупость и попытка мешать жить так, как люди привыкли».

-5

Владимир Якушев. Фото: Алексей Коновалов / ТАСС

Все это грустно напоминает «451 градус по Фаренгейту» Рэя Брэдбери. Но не тем, что «ахти, в России антиутопия настала», — кого уже в 2026 году удивишь антиутопией. А тем, что государство бесконечно заботится о том, как бы детская (пока еще детская, взрослой приготовиться) литература не причинила бы кому-то дискомфорта, не заговорила бы о слишком серьезном, слишком неудобном. В книге Брэдбери брандмейстер Битти объясняет усомнившемуся пожарному смысл сожжения книг: «Нужна безмятежность, Монтэг, спокойствие. Прочь всё, что рождает тревогу. В печку! Похороны нагоняют уныние — это языческий обряд. Упразднить похороны. Через пять минут после кончины человек уже на пути в «большую трубу». Крематории обслуживаются геликоптерами. Через десять минут после смерти от человека остается щепотка черной пыли. Не будем оплакивать умерших. Забудем их. Жгите, жгите всё подряд. Огонь горит ярко, огонь очищает».

Со взрослыми, впрочем, тоже нельзя говорить о тревожащем и страшном, отсюда весь этот «некрояз», по определению антрополога Александры Архиповой*: все эти хлопки, задымления, подтопления и прочий отрицательный рост, включая СВО.

Некрояз для взрослых скрывает катастрофу и смерть. Санитарный детский язык — часть того же некрояза, той же культуры эвфемизма, где нельзя говорить о боли, страхе, сложности. Отменяется прямое называние реальности, она сглаживается, причесывается, обволакивается. Событие остается, переживание остается, а слово исчезает. Все остается неназванным — и как будто становится не бывшим. «Не погибли, а пропали», «не пропал без вести, а куда-то исчез». Разве это про мультфильмы, а не про всю страну?

Новая цензура хочет от детской литературы гладкости, предсказуемости, стабильности, эмоциональной безопасности, прямолинейности. В литературе больше нет места внутренней работе, сомнениям, сложности — в ней должно быть стерильно, как в детской у помешанной на дезинфекции молодой матери.

Новая цензура регулирует не идеологию, а интонацию: нельзя, чтобы было слишком громко, слишком ярко, нельзя плохими словами, нельзя открывать окно. Можно только баюшки-баю и простерилизованную бутылочку с кипяченой водичкой.

А кружку нельзя.

Где же кружка?