Деньги на столе пахли типографской краской и старым почтовым дермантином. Тридцать две тысячи — две пенсии, Егора и Нюры, сложенные аккуратной стопочкой на клеенке в синий цветочек. Егор, щурясь сквозь очки с треснувшей дужкой, водил огрызком карандаша по газетному полю. — Значит, так, — бубнил он, шевеля сухими губами. — За свет — полторы. Дрова у Петровича взять, телегу, это пятерка. Рубероид на крышу нужен, баня течет, сил нет... Ну и в автолавке: муки, сахару, масла растительного. Давай еще банку тушенки возьмем, Нюра? Праздник вроде, пенсия. Нюра сидела у окна, сгорбившись, и теребила край застиранного фартука. Она смотрела не на деньги, а куда-то в свинцовое осеннее небо. — Егор... — голос у нее был тихий, виноватый. — Не надо рубероид. И тушенку не надо. Вадик вчера звонил. Карандаш в руке Егора хрустнул и сломался. В избе повисла тяжелая, густая тишина. Только ходики на стене отстукивали секунды. Егор медленно снял очки. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, пошло красными
Сами живут на картошке, а пенсию шлют 40-летнему сыну в город. Необъяснимая жертвенность коми матерей
28 мая28 мая
14,5 тыс
3 мин