Тамара Николаевна, а для своих просто Тома, сидела на продавленном диване в зале, машинально перебирая пальцами плед, и смотрела на свою дочь Веронику так, будто видела ее впервые.
Не девочку с косичками, которой она завязывала банты к первому классу, а жесткую молодую женщину, которая только что буднично, перекроила всю ее оставшуюся жизнь, как перекраивают старое платье.
— Мам, ты меня, конечно, извини, но я тебе не Господь Бог и не собес, чтобы разруливать то, что вы там в девяносто седьмом наворотили, — Вероника стояла у окна, скрестив руки на груди, и голос ее звучал ровно, без истерик. — У меня через два месяца свадьба. Мы с Егором уже и зал в «Астории» забронировали, и платье выкуплено. Между прочим, почти двести тысяч. Я хочу жить с мужем, как нормальные люди.
Тамара перевела взгляд на фотографию в тяжелой бронзовой рамке. Там, на снимке двадцатилетней давности, еще живая и властная, восседала ее мать, Регина Павловна, с идеальной химической завивкой и в жемчугах, которые она таскала даже на рынок за картошкой, потому что считала, что «с бижутерией ходят только фабричные девки, а преподаватель музыкального училища должен держать марку».
Фотография эта всегда висела в красном углу, и Тамара, даже спустя почти двадцать лет после похорон, нет-нет да и ловила себя на том, что мысленно оправдывается перед ней за каждую мелочь: за развод, за то, что поправилась на пятнадцать килограммов, за то, что так и не защитила диссертацию, за то, что жизнь пошла кувырком. А мать с фотографии смотрела с тем же выражением брезгливой правоты, с каким смотрела всегда при жизни.
— Вероника, ты хоть понимаешь, что предлагаешь? — почти шепотом спросила Тома, потому что говорить громко не было сил. — Ты предлагаешь мне, твоей матери, жить в одной квартире с человеком, который, прости Господи, уже и на человека-то не похож. Твой отец последние пять лет даже до туалета не всегда доходит, он бутылки коллекционирует на балконе, а ты хочешь, чтобы я...
— А я хочу, чтобы ты наконец перестала ныть и начала что-то делать! — резко перебила Вероника, разворачиваясь так стремительно, что половица жалобно скрипнула. — Мне баба Регина квартиру оставила. В завещании черным по белому написано: «Внучке моей, Веронике Витальевне, в полную и безраздельную собственность». Я ее не просила, не воровала. И я не виновата, что ты с папой не смогла нормально разойтись, когда он запил. Это, знаешь ли, твои взрослые решения, а я тогда в пятом классе училась и собирала вкладыши от жвачек, мне вообще не до ваших разборок было.
Тамара закрыла глаза, и перед внутренним взором встал тот самый день, июльский, душный, когда гроб с телом матери опускали в пахнущую прелью землю на Смоленском кладбище. Виталик, тогда еще просто выпивающий по праздникам, но уже с опасной искоркой одержимости в глазах, стоял рядом, держал ее под локоть и шептал почти благоговейно: «Золотой человек была твоя мать, Томочка, золотой. Царствие небесное, я за нее до конца жизни буду свечки ставить».
Тома тогда еще удивилась, откуда в нем такая скорбь, не родная же мать, в конце концов. Но списала на нервное потрясение, на общую атмосферу похорон, когда даже самые черствые люди начинают пускать скупую мужскую слезу. А правда открылась через полгода, когда нотариус Зоя Борисовна, старая мамина приятельница еще по совместным поездкам в санаторий «Белые ключи», вызвала ее к себе в кабинет и, пряча глаза за толстыми стеклами очков, зачитала вслух последнюю волю покойной.
— Квартира, расположенная по адресу Пушкинская, дом четырнадцать, дробь два, общей площадью шестьдесят два и четыре десятых квадратных метра, завещается мною в равных долях дочери, Тамаре Николаевне, и зятю, Виталию Аркадьевичу Хвостову, — монотонно бубнила нотариус.
Тамара сидела, вцепившись в сумочку из кожзаменителя, и чувствовала, как где-то под ложечкой разрастается ком, который не давал ни вздохнуть, ни закричать.
— А жилплощадь на улице Чехова, дом три, квартира восемь, метражом тридцать один и семь десятых, целиком и полностью переходит к несовершеннолетней Веронике Витальевне, опекуном и попечителем которой назначается мать.
— Как это, зятю? — прохрипела тогда Тамара. — Зоя Борисовна, миленькая, вы что-то путаете, там какая-то ошибка в бумагах. Мама не могла так написать, это какой-то бред. Зачем ей половину ему отписывать, он же не сын ей, он просто муж мой...
— Регина Павловна была в здравом уме и твердой памяти. Документ заверен по всей форме, свидетели имеются, и я бы на вашем месте, Тамарочка, не устраивала скандалов, — Зоя Борисовна сняла очки и принялась протирать их замшевой тряпочкой, избегая смотреть на посетительницу, потому что, видимо, и сама понимала, какая гигантская свинья была подложена родной дочери. — Тем более вы не можете не признать, что есть и приятный сюрприз: внучке — отдельная квартира, это ли не свидетельство огромной любви вашей матушки?
Тамара, выйдя из нотариальной конторы на воздух, пропахший выхлопными газами и горелым маслом из соседней чебуречной, вдруг вспомнила тот давний, почти стершийся из памяти эпизод, когда они с Виталиком только-только переехали в бабушкину «однушку» на Чехова.
Молодые, горячие, вечно ссорящиеся по пустякам: он хотел купить мотоцикл «Ява», она мечтала о шубе из чернобурки. Денег не хватало катастрофически, и однажды, распалившись в очередной перепалке, она выкрикнула ему в лицо что-то вроде: «Да если б не я, ты бы вообще в общаге с алкашами ютился. У тебя ни кола ни двора, приперся ко мне с одним чемоданом и зубной щеткой, а туда же, мотоцикл ему подавай!»
И потом, уже поняв, что сморозила глупость, она вышла прогуляться и остыть, а когда вернулась, увидела, что мать, пришедшая проведать внучку, сидит на кухне и о чем-то вполголоса беседует с зятем. А у Виталика лицо такое жалобное, заискивающее, и он кивает, подливая теще чай в чашку с золотым ободком.
— Ты ему тогда, мама, всю жизнь сломала, — прошептала Тамара сейчас, глядя на фотографию.
Вероника, услышав эти слова, резко вскинула голову.
— Кому? Папе? Да ладно тебе, мам, он сам себе жизнь сломал, никто ему в глотку водку насильно не заливал, — девушка прошлась по комнате, нервно теребя золотой кулон на шее — подарок Егора на помолвку. — Баба Регина просто сделала ему царский подарок, дала удочку в руки. А уж то, что он вместо рыбы начал ею в собственной печени ковыряться, это не ее ответственность. И вообще, что ты сейчас начинаешь этот разговор про «сломал»? Ему тогда, в двухтысячных, эта половина двушки как кость в горле встала, он же как понял, что у него есть собственность, сразу почувствовал себя барином: могу пить, могу не пить, а квартира моя, никуда не денется.
Тамара тяжело поднялась с дивана, подошла к серванту, где за стеклом, среди пыльных хрустальных салатниц и нечитаных собраний сочинений Пикуля, стояла початая бутылка «Мартеля». Виталик когда-то приволок ее с какой-то шабашки, гордо именуя «трофейным коньяком», да так и не допил, потому что перешел на более дешевое пойло, на ту самую бормотуху в пластиковых полторашках, которую сейчас глушил сутками напролет. Она взяла бутылку, повертела в руках и со стуком поставила обратно.
— Ника, ты хоть понимаешь, что я с ним двадцать лет прожила душа в душу, пока он не запил? — голос Тамары дрогнул, но она сдержалась, не дала себе распуститься. — Он же после училища на завод устроился, его там на руках носили. Он такие узлы вязал, которые ни один технолог не мог разгадать, его в Москву на семинары посылали. А когда с бабушкой твоей случился инсульт, он ее на себе в ванную таскал, подмывал, простыни менял, пока я работала. Он ее обожал, а она его. А я между ними как прокладка была, вечно неправая, вечно недостаточно заботливая. И когда она умерла, у него будто стержень из спины вынули, он за полгода скатился в такое болото, что мама, наверное, в гробу перевернулась.
— Вот именно! — Вероника вскинулась, как гончая, почуявшая след, и даже пальцем по столу пристукнула для убедительности. — Ты сама сейчас все сказала! Для него бабушка была как икона, он на нее молился. Когда ее не стало, он решил, что все, жизнь кончена. А ты ему была не указ. И я не хочу начинать свой брак в какой-нибудь съемной конуре, когда у меня есть законная, моя собственная жилплощадь, где меня ждут гнилые полы, убитый унитаз и папин храп, вперемешку с матерными частушками!
Тамара вдруг представила себе эту квартиру на Чехова, в которой она не была уже года три, наверное. Боялась зайти, боялась увидеть, во что превратилось их с Виталиком первое семейное гнездо. В памяти еще теплились картинки из прошлого: новенькие обои в мелкий цветочек, которые они клеили вдвоем на его первую зарплату, детская кроватка с кружевным балдахином, которую он сам смастерил из старых дубовых досок, хрустальная люстра на три рожка, купленная в рассрочку в «Галанте»... А теперь, если верить рассказам дочери, которая ездила туда месяц назад с участковым, потому что соседи опять жаловались на оргии и драки, там даже кошки дохнут от вони, и пол в коридоре проваливается, и повсюду горы пустых бутылок, окурков и какого-то заплесневелого тряпья, в котором копошатся мокрицы.
— Ника, но ты же можешь подождать, — предприняла она последнюю, отчаянную попытку. — Давай я поговорю с отцом, мы его уломаем, мы продадим эту квартиру, поделим деньги, и ты купишь себе что-то нормальное, без ремонта, без этой вони, без...
— Ой, мам, кого ты уломаешь? — Вероника скривилась. — Ты его последние десять лет даже в наркологию за руку отвести не можешь, он тебя на порог не пускает. Орет, что ты его ограбила и хочешь отнять последнее, что у него есть — бабушкин подарок. Какие деньги? Ты серьезно думаешь, что он согласится? Да он скорее сожжет эту хату вместе с собой, чем даст тебе ее продать! Он мне, когда я приезжала, заявил дословно: «Дочка, эта однушка — мой склеп и моя крепость, я здесь умру, и пусть меня здесь же похоронят под половицами, а твоя мать пусть подавится своей жадностью».
Тамара вздрогнула от этих слов, потому что Виталик действительно был способен сказать такое, и даже хуже. Он за годы пьянства превратился в злобного, подозрительного параноика, который в каждом человеке видел врага, покушающегося на его святыню, на эту проклятую квартиру, доставшуюся ему от любимой тещи.
И ведь самое интересное было в том, что свою долю в двушке, где сейчас жила Тамара с дочерью, он никогда не оспаривал, жил себе спокойно на Чехова и даже не заикался о том, чтобы разменять или продать совместную недвижимость. Будто ему этого и не надо было, будто сама мысль о том, что у него есть законные тридцать один квадратный метр на Пушкинской, грела его черную, прожженную алкоголем душу, давала ощущение власти над бывшей женой, возможности в любой момент прийти и заявить: «Я здесь хозяин, ты тут никто, и мебель эта наполовину моя».
— И что ты предлагаешь? — тихо спросила Тамара, хотя уже знала ответ, знала его с самого начала этого разговора, с того момента, как Вероника, зайдя на кухню и швырнув на стол ключи от машины, с порога объявила: «Мам, нам надо серьезно поговорить о моем будущем».
— Я предлагаю реально смотреть на жизнь, — Вероника достала из сумочки тонкий серебристый ноутбук, открыла его на журнальном столике и принялась чертить пальцем по сенсорной панели, выводя какие-то схемы, понятные только ей. — Смотри: квартира на Чехова моя, это раз. Эта квартира наполовину папина, это два. А я хочу жить сейчас, мне двадцать шесть, у меня жених из приличной семьи, его родители уже косо смотрят на то, что у невесты папаша алкаш при жилплощади, а мать нищая школьный завуч.
— Я не завуч, я заведующая учебной частью, это разные вещи, — машинально поправила Тамара, но тут же осеклась, поняв, насколько жалко и нелепо звучит это уточнение в контексте разговора о ее собственной бездомности.
— Один фиг, — отмахнулась Вероника. — Суть в том, что я выхожу замуж через полтора месяца. Мы с Егором планируем детей в ближайшие два года, и я не собираюсь таскать коляску по вашим развалинам. Ты, мам, решай вопрос с папой: либо уговариваешь его на размен, либо на продажу, либо... ну, я не знаю, заявляешь на него в опеку, доказываешь, что он социально опасен и недееспособен, и получаешь право распоряжаться его долей. Адвокат сказал, это реально, но долго и муторно, потребуется куча справок из диспансера, из полиции, от соседей.
Тамара в ужасе уставилась на дочь. Она предлагала объявить отца сумасшедшим, лишить его последнего, что у него осталось — права на вонючее, заплеванное, но жилье — и вышвырнуть на улицу или, в лучшем случае, в какой-нибудь дом престарелых для алкашей, где он через месяц загнется от тоски и ломки.
Да, Виталик был давно уже не тем красавцем-монтажником с озорными зелеными глазами, за которого она когда-то выходила замуж в ЗАГСе на Английской набережной, но он был отцом Вероники, и он был, при всех его грехах, живым человеком, а не мешком с мусором, который можно выставить за дверь.
— Ты чудовище, — выдохнула Тамара. — Ты же его дочь, ты его плоть и кровь, как у тебя язык поворачивается предлагать такое?
— А ты не делай из меня монстра! — взвилась Вероника, и ее аккуратно подведенные брови сошлись на переносице в одну жесткую линию, как у Регины Павловны в гневе. — Я не чудовище, я прагматик! И я повторяю тебе уже сотый раз: я не виновата в том, что моя бабушка была старая, властная гадюка, которая решила облагодетельствовать любимого зятя в обход собственной дочери! И я не виновата, что мой отец слабак, который вместо того, чтобы зубами выгрызать свое место в жизни, предпочел слить ее в унитаз вместе с ежедневной дозой «Столичной»! Я хочу жить нормально, понимаешь ты это, или мне до гроба разгребать ваше дерьмо и кивать: «Да, мамочка, да, папочка, вы ни в чем не виноваты, это жизнь такая, давайте я пожертвую своей молодостью и буду сидеть с вами до пенсии»?
В этот момент в дверь позвонили. Слишком настойчиво, с каким-то наглым оттягом. Тамара вздрогнула и посмотрела на часы: половина девятого вечера. Никто из знакомых в такое время не приходил. Вероника побледнела и отступила к окну, инстинктивно вцепившись в подоконник, потому что обе прекрасно знали, КТО может звонить в дверь в это время, не боясь ни соседей, ни милиции, ни самого черта лысого.
— Не открывай, — прошептала Вероника. — Притворись, что никого нет дома.
Но Тамара, движимая какой-то безрассудной, отчаянной решимостью, уже шла в прихожую, шаркая стоптанными тапочками по старому, еще советскому паркету, который муж когда-то собственноручно циклевал и покрывал лаком. Она распахнула дверь, даже не посмотрев в глазок, хотя прекрасно знала, что это опасно, что Виталик в состоянии синего угара может быть непредсказуем и агрессивен, что однажды, года три назад, он уже пытался душить ее.
На пороге, покачиваясь и вцепившись одной грязной, с обломанными ногтями рукой в дверной косяк, стоял Виталий Хвостов собственной персоной. На нем было драное пальто на рыбьем меху, под которым виднелась засаленная тельняшка, на ногах кирзовые сапоги перемотанные синей изолентой, а на голове немыслимая ушанка, потерявшая форму еще в прошлом веке. От него разило за версту перегаром, мочой и еще чем-то сладковато-гнилостным, тем особым запахом, который бывает только у людей, давно и безнадежно опустившихся на самое дно.
— Супруга законная, вечер добрый! — пробасил он с порога, и из его рта, полного гнилых, черных зубов, вырвалось облако такого смрада, что Тамара невольно отшатнулась. — А я к вам, голуби мои, не просто так, а с радостным известием. Прослышал я, будто дочка наша единокровная замуж выходит за сына Голубевых с мелькомбината? Хорошее дело, а? А меня, отца родного, на свадебку-то и не позвали, курвы!
— Виталик, прекрати немедленно, — зашипела Тамара, пытаясь загородить собой проход в комнату. Но муж, грубо отодвинув ее плечом, прошел в прихожую и начал скидывать свои жуткие сапоги прямо на чистом коврике. — Какая свадьба, что ты несешь, Вероника еще даже заявления в ЗАГС не подавала!
— Врет она, как всегда врет, — прохрипел Виталий, стаскивая сапоги и оставляя на полу грязные, мокрые следы. — А мне сорока на хвосте принесла, по старой дружбе, — он хитро подмигнул и погрозил пальцем куда-то в потолок. — Стало быть, свадьба на носу. Жить наша дочка собирается в бабушкиной квартире, а меня, значит, в шею? На улицу? Пинком под зад, как старого пса шелудивого? Не выйдет, дорогие мои! Не на того напали!
Вероника, услышав это, вышла из гостиной и встала в дверном проеме, прямая как струна, с побелевшим от ярости лицом.
— Папа, во-первых, не смей обзывать меня, — отчеканила она. — Во-вторых, с какой стати ты вообще сюда явился? В-третьих, квартира на Чехова — МОЯ, это подтверждено документально, и если ты думаешь, что я позволю тебе в ней и дальше разводить свинарник, ты глубоко ошибаешься.
— Твоя?! — взревел Виталий, и его налитые кровью глаза выкатились из орбит. — Тогда я буду жить тут, в своей законной половине, которую мне теща, святая женщина отписала. Она знала, что делает.
— Что ты несешь? — Тамара попыталась вклиниться в перепалку, но ее никто не слушал. — Завещание было написано из жалости, как дурачку леденчик!
— Из жалости?! — Виталий расхохотался страшным, каркающим смехом. — Регина Павловна меня уважала! Она мне говорила за неделю до смерти: «Виталик, ты золотой мужик, ты меня за родную мать почитаешь, а дочка моя — змея неблагодарная, она тебя ценить не умеет. Я позабочусь, чтобы у тебя всегда была крыша над головой, а если эта дура тебя бросит, ты полквартиры заберешь, потому что я, Регина Павловна Свиридова, так решила!»
Вероника схватилась за голову и начала истерично смеяться, а Тамара, привалившись к вешалке в прихожей, закрыла лицо руками и застонала сквозь зубы.
Вся эта чудовищная картина, нарисованная пьяным бредом бывшего мужа, вдруг сложилась в единый, чудовищный по своей логике паззл. Мать не просто из жалости подстраховала зятя, она сознательно создала ситуацию, при которой ее дочь никогда не смогла бы избавиться от неугодного мужа, не потеряв при этом кучу денег и нервов. Это была такая изощренная месть за те слова, брошенные в ссоре двадцатилетней давности: «Идти тебе некуда, бомжевать пойдешь!» Месть за то, что дочь, видите ли, посмела покуситься на святой образ «рукастого и уважительного» зятя, которого Регина Павловна, всю жизнь мечтавшая о сыне, возвела на пьедестал и лелеяла пуще родной кровиночки.
— Слушай сюда, алкаш несчастный, — Вероника подошла к отцу почти вплотную, не обращая внимания на его тошнотворный запах, — ты сейчас же, сию минуту, убираешься отсюда вон, иначе я вызываю полицию. А завтра, в понедельник, я подаю иск в суд о принудительном выселении тебя из моей законной собственности в связи с антисанитарией и порчей имущества. И вот тогда, папочка, ты окажешься на улице в прямом смысле этого слова, потому что даже ночлежка для бомжей тебя не примет с таким букетом болезней!
— Ника, опомнись! — ахнула Тамара. — Это же твой отец, ты не можешь с ним так...
— МОГУ! — отрезала Вероника, поворачиваясь к матери. — И ты мне не мешай, поняла? Ты за тридцать лет не смогла навести порядок ни в своей жизни, ни в жизни этого человека, так хоть теперь не лезь под руку, когда я пытаюсь спасти хотя бы свою шкуру от вашего семейного безумия! Ты его всю жизнь покрывала, жалела, подтирала за ним, а он тебя в грош не ставил. Бегал к бабке жаловаться на тебя, а бабка наша драгоценная вас обеих поимела, и меня заодно, а я теперь расхлебывай эту кашу!
Виталий, слушая этот монолог, начал медленно оседать по стеночке, и его пьяное, опухшее лицо искривила гримаса, которая должна была, видимо, означать глубокую душевную рану, но больше походила на пьяную судорогу.
— Доченька, — заскулил он, протягивая к ней свои грязные, трясущиеся руки, — не губи отца, я же тебя маленькую на руках носил, я тебе погремушки с рынка таскал, когда твоя мать на меня волком смотрела, я тебя в садик водил, забыла? А теперь ты меня, как клопа, давить собралась?
— Ты мне жизнь портишь, придурок! — вызверилась Вероника. — Ты хоть понимаешь, что из-за твоей квартиры, из-за твоей вонючей берлоги, мой жених может просто развернуться и уйти? У Егора родители — интеллигентные люди, у них бизнес, связи, репутация, а тут такой подарочек: тесть-алкоголик, живущий в свинарнике на Чехова, и перспектива делить жилплощадь с этим сокровищем! Да они уже сейчас намекают Егору, что невеста с таким приданым — не лучшая партия, а если еще и выяснится, что мы тебя на улицу выкинуть не можем... все, конец, пиши пропало!
Виталий вдруг перестал скулить, его лицо закаменело, и в заплывших, слезящихся глазах мелькнуло что-то похожее на прежнего Виталика — цепкого, умеющего просчитывать варианты монтажника, который когда-то мог поспорить с прорабом из-за лишней сотни и выйти победителем.
— Ах вот оно что, — протянул он, и голос его стал почти трезвым, только легкая хрипотца выдавала многодневный запой, — значит, женишок у нас из благородных, родители бизнесмены, боятся подмоченной репутации. А ты, значит, решила папашу родного списать в утиль, чтобы перед свекровью не краснеть? Ну-ну, доченька, — он сплюнул прямо на паркет, и Тамара машинально дернулась за тряпкой, хотя мысленно уже прощалась с этим паркетом, как и со всей своей прежней жизнью. — Только не выйдет у тебя ничего. Хочешь знать почему?
Вероника презрительно поджала губы, скрестила руки на груди, всем своим видом показывая, что ей глубоко безразличны пьяные откровения отца. Но Виталия это не смутило, он тяжело поднялся с корточек и, шатаясь, прошел в гостиную. Плюхнулся в кресло обитое бордовым велюром, которое когда-то выбирала еще Регина Павловна, — и закинул ногу на ногу, будто не бомж в ушанке, а хозяин жизни, зашедший на огонек.
— А потому, милая моя, что если вы меня попытаетесь из однушки на Чехова выселить, — он понизил голос до заговорщицкого шепота, — то тогда я подаю встречный иск о принудительном размене ЭТОЙ квартиры. И знаешь, что будет тогда? А тогда мы продаем эту хоромину за полцены, потому что кому нужна квартира с алкашом-сособственником, и на вырученные деньги я покупаю себе... ну, скажем, комнату в Мурино или в Кудрово, а вы с матерью, — он перевел взгляд на Тамару, — идете на все четыре стороны, потому что на остатки вам даже студии в ипотеку не хватит. Усекла расклад, бизнес-леди?
Тамаре показалось, будто она слышит, как у дочери скрипят зубы. Вероника стояла белая как мел, и только на скулах проступили два багровых пятна, каких мать не видела у нее с подросткового возраста, когда дочь, проиграв школьную олимпиаду по литературе, запустила учебником в стену и орала, что ее все ненавидят и занижают оценки. Тамара переводила взгляд с одного на другого — на бывшего мужа, который сейчас выглядел почти вменяемым и оттого еще более жутким, и на дочь, которая только что обнаружила, что ее блестящий план разбился вдребезги о пьяную, но оттого не менее реальную юридическую ловушку, расставленную покойной бабушкой двадцать лет назад.
— Блефуешь, — процедила наконец Вероника, но голос ее дрогнул. — Какой размен, ты даже до БТИ пешком не дойдешь, свалишься в канаву через два квартала.
— А ты проверь, — осклабился Виталий. — Мы с тобой в этом болоте по уши сидим, и либо ты договариваешься со мной по-человечески, либо я топлю нас всех к чертовой матери. Мне терять нечего, я свое уже прожил.
Тамара вдруг расхохоталась истерично, со слезами на глазах, так что Вероника и Виталий разом замолчали и уставились на нее.
— Мама, прекрати, что с тобой? — испуганно спросила Вероника, забыв на секунду о своем бешенстве.
— Ничего, — выдавила Тамара, вытирая слезы краем рукава. — Просто я поняла, что моя мать, даже мертвая, даже двадцать лет как в могиле, до сих пор управляет нашей жизнью. Стравливает нас, как кукол в театре, и хихикает оттуда, из-под земли, над тем, какие мы все идиоты. Она тебя, Виталик, сделала своим рыцарем и палачом в одном флаконе, а нас с Вероникой заложницами. И единственное, что мы можем теперь сделать, — это либо передушить друг друга, либо сесть за стол переговоров и придумать что-то, от чего все мы не сдохнем в нищете и ненависти. Потому что если я еще раз услышу от тебя, — она повернулась к дочери, — про опеку и выселение отца, или от тебя, — кивок в сторону Виталия, — про размен, я просто соберу чемодан, уеду в деревню к тетке, и делайте тут что хотите, хоть подожгите эту чертову двушку!
Виталий и Вероника молчали, глядя на нее с одинаковым выражением растерянности, смешанной с остатками злобы. И в этот момент Тамара вдруг увидела, как сильно похожа дочь на бабушку. Одно лицо, одна упрямая линия подбородка, одни и те же горящие, не желающие уступать ни пяди глаза, будто сама покойная Регина Павловна смотрела на нее, празднуя свою посмертную, самую грандиозную победу.