Тосты давно перевалили за третий. Мать Ирины вставала дважды, оба раза говорила про терпение и уважение, что, видимо, казалось ей самым важным в брачном союзе. Лида, подруга и свидетельница, держала фужер двумя руками и улыбалась так широко, что у неё, наверное, уже сводило скулы.
Ирина ела оливье маленькой алюминиевой ложечкой. Здесь его делали не так, как дома, с горошком от души и почти без заправки. Детский вкус, случайный.
Столовая была обычная. Рабочая. Первый этаж редакционного здания, три газеты и ещё какие-то конторы. Окна выходили во двор, шторы тюлевые, в два слоя, их кто-то завязал узлом для торжественности. На столах — тарелки в синих цветочках, графины с морсом, «Советское шампанское» в запотевших бутылках. Оркестра не было. Магнитола «Романтика» стояла на подоконнике и крутила кассету, что-то про лебедей. Между лебедями включалась Пугачёва, потом снова лебеди.
Тамада Борис Палыч вёл застолье с видом человека, для которого это такой же привычный труд, как для токаря, стоять у станка. Объявил конкурс, зачитал частушку, снова предложил выпить. Гости с удовольствием выполняли всё это.
Ирина покосилась на Гену.
Тот сидел ровно, в новом костюме, тёмно-серый, чуть жмёт в плечах, она ещё в машине видела, как он его поправлял. Держал фужер, но не пил. Смотрел в сторону. Не на гостей, не в окно. Куда-то вниз, к стене.
Она проследила за взглядом.
У стены, возле пола, белела обычная электрическая розетка с пожелтевшими краями. Одна из двух в зале, вторая, кажется, была за шкафом. Больше там ничего не было.
Гена смотрел именно на неё. Долго. С каким-то выражением, которое Ирина не умела назвать.
Он работал в этом здании третий год. Сектор инженерного обеспечения, третий этаж, коридор налево. Обедал здесь почти всегда, близко, недорого, котлеты были сносные. Знал эту столовую как свои пять пальцев: и плинтус, и розетку, и угловой столик у окна, где летом было светлее всего.
За тем столом год назад он сидел с Тамарой.
Тамара Ветрова работала машинисткой в редакции «Городского вестника» на втором этаже. Познакомились в очереди за борщом, она попросила передать хлеб, он передал и добавил: «Вы, кажется, с нашего здания?», обыкновенная реплика, но Тамара засмеялась так, словно он сказал что-то остроумное. После этого они встречались в столовой почти каждый день. На обеденный перерыв, пятнадцать минут, иногда двадцать. Тамара приносила рукопись, которую не успевала перепечатать, садилась рядом: «Тут автор написал неразборчиво, помоги разобрать». Он разбирал. Головы почти касались друг друга над листом бумаги.
Это была та любовь, которая не требует объяснений. Она просто была, как запах столовского кофе, как голос диктора по радио, как снег в ноябре. Само собой.
Весной Тамаре предложили место в московской редакции. Серьёзный журнал, хорошая перспектива. Она уехала в апреле. Написала одно письмо, про дорогу, про общежитие, про то, что устраивается. Больше писем не было. Гена ждал немного. Потом перестал.
Любовь ушла так же легко, как пришла. Без скандала, без объяснений. Растворилась, как пар над подносом. Он даже не был уверен, что это было именно то слово, «любовь». Может, что-то другое, без точного названия.
А потом появилась Ирина.
Познакомились на заводском вечере, Гена туда попал через соседа по коммуналке. Ирина стояла у стены и пила лимонад с видом человека, который тоже оказался здесь случайно. Он подошёл. Она не засмеялась над банальной репликой, но ответила. На следующий день позвонил. Через полгода попросил её руки, коротко, без красивых слов; она потом шутила: «Сделал предложение, как в накладной расписался».
Про Тамару не рассказывал. Не потому что скрывал, просто не знал, как объяснить то, для чего нет точного слова.
Розетка у плинтуса стояла на том же месте, где стояла всегда. Пожелтевшая, с трещиной по краю. Ничего особенного.
— Гена.
Ирина положила руку на его руку. Он не сразу обернулся, секунду ещё смотрел в ту сторону, словно заканчивал какую-то мысль. Потом перевёл взгляд.
У неё были серые глаза. Он это знал, конечно, год как знал. Но сейчас заметил по-новому.
— Всё хорошо?
— Да, — сказал он. — Да.
Борис Палыч как раз выдохся и включил кассету заново, опять лебеди. Гости за дальним столом занимались своим: мать Ирины что-то втолковывала тёте Вале, двоюродный брат Гены разливал по стопкам из заранее припасённой бутылки.
— Лид, — сказал Гена негромко.
Лида оторвалась от разговора и посмотрела вопросительно.
— Давай горько. Мы про это как-то забыли.
Лида не стала переспрашивать. Встала, набрала воздух и крикнула так, что Борис Палыч на подоконнике вздрогнул:
— Горько!
Эффект был немедленный. Кассета оборвалась. Гости повернулись. Тётя Валя уронила вилку. Мать Ирины всплеснула руками. Двоюродный брат поднял стопку, хотя его никто не просил.
— Горько! Горько! Горько!
Гена встал и протянул Ирине руку. Она вложила в неё свою, поднялась рядом. Парчовое платье было чуть великовато, брали не её размер, наспех ушили, но шуршало правильно.
Гости считали. Раз. Два. Три. До восьми Ирина ещё держала серьёзное лицо. На девяти поняла, что тихо смеётся, внутри, почти незаметно. На десяти Гена её отпустил, но не сразу.
— Люблю тебя, — сказал он. Тихо, так, чтобы слышала только она.
— И я, — ответила Ирина.
За тюлевыми шторами уже темнело. Осень приходила рано, пятое сентября восемьдесят восьмого. Магнитола снова заиграла. Борис Палыч объявил, что теперь конкурс на знание частушек. Гости засмеялись.
Ирина снова посмотрела на розетку у плинтуса. Обычная розетка. Пожелтевшая.
Она не знала, что именно там было. Может, и не узнает никогда. Или узнает когда-нибудь, на другой годовщине, когда Гена скажет: «Знаешь, я же в этом здании работаю третий год...» А может, не скажет. Это его дело.
Она положила голову ему на плечо. Он не убрал плечо.
Бывает такое, запомнишь со свадьбы не платье и не стол, а что-нибудь совсем маленькое. Тарелку с трещиной. Как кто-то уронил вилку. Как за окном шёл дождь. Я думаю, именно в этих мелочах и живёт то, что было по-настоящему. Если ваш день тоже помнится в деталях, расскажите в комментариях: таким историям здесь всегда рады.
Что вам запомнилось из своего свадебного дня — большое или совсем маленькое?