Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
По волнам жизни

Я читал «Собачье сердце» три раза. И только в 54 понял, о чём оно на самом деле. Наверное

«Участвую в конкурсе ко Дню русского языка» https://dzen.ru/topic/den-russkogo-yazyka?share_to=link Есть книги, которые ты перечитываешь — и каждый раз они оказываются другими. Не потому что книга меняется. Потому что меняешься ты. «Собачье сердце» я читал трижды: в 14 лет, в 35 и совсем недавно — в 54, накануне премьеры в Калининградском драматическом театре. И, честно говоря, только в третий раз у меня по-настоящему перехватило дыхание. Первый раз: 14 лет, самиздат и ощущение запретного 1984 год. Мне четырнадцать. Повесть ходила по рукам в затёртых машинописных копиях — страницы желтоватые, буквы пляшут, некоторые слова едва читаются. Именно это ощущение запретного плода делало чтение каким-то особенно острым. В четырнадцать я читал «Собачье сердце» как блестящую политическую сатиру. Швондер смешил. Шариков раздражал. Профессор Преображенский казался настоящим героем — умным, ироничным, несгибаемым. Я болел за него так, как болеют за своего в чужой игре. Но, положа руку на сердце,

«Участвую в конкурсе ко Дню русского языка» https://dzen.ru/topic/den-russkogo-yazyka?share_to=link

Есть книги, которые ты перечитываешь — и каждый раз они оказываются другими. Не потому что книга меняется. Потому что меняешься ты.

«Собачье сердце» я читал трижды: в 14 лет, в 35 и совсем недавно — в 54, накануне премьеры в Калининградском драматическом театре. И, честно говоря, только в третий раз у меня по-настоящему перехватило дыхание.

Первый раз: 14 лет, самиздат и ощущение запретного

1984 год. Мне четырнадцать. Повесть ходила по рукам в затёртых машинописных копиях — страницы желтоватые, буквы пляшут, некоторые слова едва читаются. Именно это ощущение запретного плода делало чтение каким-то особенно острым.

В четырнадцать я читал «Собачье сердце» как блестящую политическую сатиру. Швондер смешил. Шариков раздражал. Профессор Преображенский казался настоящим героем — умным, ироничным, несгибаемым. Я болел за него так, как болеют за своего в чужой игре.

Но, положа руку на сердце, тогда я просто наслаждался тем, как Булгаков издевается над советской властью. Это была литература как фига в кармане. Весело, смело, остроумно.

Глубже я не копал. Четырнадцать лет — это не тот возраст, когда задаёшься вопросом: а не чудовище ли сам профессор?

Маленький факт, который меня поразил

Булгаков написал повесть в 1925 году — за несколько месяцев, на одном дыхании. Рукопись была конфискована при обыске в 1926 году и вернулась к автору лишь спустя три с лишним года — благодаря ходатайству Максима Горького.

Сам Булгаков при жизни так и не увидел повесть напечатанной. В СССР она впервые вышла только в 1987 году — через 47 лет после того, как автор умер.

Вдумайтесь: человек написал текст, который читала вся страна в самиздате, который стал культовым, который экранизировали — и он никогда не держал в руках официально изданную книгу с собственным именем на обложке.

Это само по себе история. Причём тоже — про власть над творцом.

Второй раз: 35 лет, и профессор перестаёт быть героем

В 35 я перечитал повесть совершенно случайно — нашёл на полке, открыл «на минутку» и не смог оторваться до двух ночи.

Но теперь что-то изменилось.

Профессор Преображенский больше не казался мне однозначным героем. Я вдруг увидел в нём человека с железной логикой и полным отсутствием сомнений. Он берёт бродячую собаку, проводит над ней эксперимент без её согласия, получает чудовище — и удивляется результату.

А потом, когда эксперимент идёт не так, как планировалось, он просто... отматывает назад. Обратная операция. И всё. Виноват Шариков. Виновата «неудачная гипофиза». Виновата эпоха.

Только не он сам.

В 35 лет я уже знал таких людей. Умных, образованных, убеждённых в собственной правоте. Которые создают проблему — и не берут за неё ответственности, потому что «намерения были благие».

Мне стало не по себе.

Есть один малоизвестный факт: прототипом профессора Преображенского, по некоторым версиям, послужил дядя Булгакова — Николай Покровский, известный московский гинеколог. Человек с безупречной репутацией, блестящим умом и аристократическими манерами. Булгаков любил его и одновременно — наблюдал за ним с той фирменной булгаковской иронией, от которой не спасают ни ум, ни талант.

Третий раз: 54 года, перед спектаклем

Этой зимой в Калининградском драматическом театре вышел спектакль по «Собачьему сердцу». Я решил перечитать повесть накануне — освежить в памяти. Взял книгу вечером, думал — пробегусь по диагонали.

Не пробежался. Читал медленно, почти по строчке.

И вот тут меня накрыло по-настоящему.

Потому что в 54 года ты понимаешь: эта повесть вообще не про советскую власть. Точнее — не только про неё. Она про нечто куда более универсальное и куда более страшное.

Она про то, что происходит, когда человек решает, что знает лучше природы, лучше другого человека, лучше самой жизни — что именно нужно создать, переделать, улучшить. Когда прогресс становится самоцелью, а не средством. Когда эксперимент важнее подопытного.

Шариков — это не «человек из народа», которого испортила революция. Шариков — это результат вмешательства умного человека в то, во что не следовало вмешиваться. Он создан профессором. Он — ответственность профессора. И то, что профессор в финале от этой ответственности уходит, — это, пожалуй, самое страшное в повести.

Что меня зацепило сильнее всего

Есть сцена, которую я в четырнадцать пролетел не задумываясь. Шарик — ещё собака, ещё до операции — лежит в тепле, сыт, обласкан. И думает. У него есть внутренний монолог, живой, неглупый, полный достоинства.

Это существо с собственным взглядом на мир. С самоуважением. С маленькой собачьей философией.

А потом его превращают в Шарикова — и это достоинство исчезает. Не потому что в гипофизе Клима Чугункина не было ничего хорошего. А потому что из существа сделали проект.

И вот это — про нас. Про всех нас. Про каждую эпоху, которая решает, что человека надо «улучшить», «переделать», «поднять до нужного уровня». Неважно, какими инструментами — скальпелем, идеологией или алгоритмом.

После спектакля

Спектакль Калининградского драматического театра оказался неожиданно точным. Без лишних «переосмыслений», правда с использованием модных режиссёрских штук, которые часто убивают классику. Но! Живым, острым, немного жутким.

Я вышел из театра и долго шёл пешком по ночному городу.

Думал о Булгакове, который писал это в 1925-м — и никогда не увидел напечатанным. О том, что он, кажется, знал про человеческую природу что-то такое, что и сейчас, сто лет спустя, мы предпочитаем не замечать.

И о Шарике. О том, каким он был до операции.

Хорошей была собака, честно говоря.

Перечитайте «Собачье сердце» ещё раз. Неважно, в каком возрасте вы это делали последний раз. Каждый раз — другая книга. Потому что каждый раз — другой читатель.