Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Забор между двумя дворами и одной любовью. 2/3

Год пролетел незаметно. Лёша и Тоня выросли, но забор между дворами остался прежним – такой же глухой, такой же высокий, такой же разделяющий. Всё рухнуло в один день из-за яблони. Не из-за любви, не из-за гордости и не из-за чьих-то принципов, а из-за корявой антоновки, которая стояла на меже сорок лет и никому не мешала. В сентябре, когда яблоки стали падать тяжело и гулко, Григорий Мальцев вышел утром во двор и увидел, что Иван Сурков подвязывает нижнюю ветку на свою сторону. Верёвка новая, крепкая, затянута аккуратно. – Иван, ты чего делаешь? Сурков обернулся. Лицо спокойное, глаза жёсткие. – Ветка клонится на мою сторону. Яблоки на мой огород падают. Вот и подвязал. – Яблоня по меже стоит. Общая. – Общих яблонь не бывает, Григорий. Ствол ближе к моему забору на полметра. Мальцев-старший снял кепку, провёл рукой по затылку. Привычка, когда злился. – Иван, мы сорок лет – это дерево не делили. – Вот и зря. Пора разобраться. Разговор продолжался ещё десять минут. Голоса поднимались ст

Год пролетел незаметно. Лёша и Тоня выросли, но забор между дворами остался прежним – такой же глухой, такой же высокий, такой же разделяющий.

Всё рухнуло в один день из-за яблони.

Не из-за любви, не из-за гордости и не из-за чьих-то принципов, а из-за корявой антоновки, которая стояла на меже сорок лет и никому не мешала.

В сентябре, когда яблоки стали падать тяжело и гулко, Григорий Мальцев вышел утром во двор и увидел, что Иван Сурков подвязывает нижнюю ветку на свою сторону. Верёвка новая, крепкая, затянута аккуратно.

– Иван, ты чего делаешь?

Сурков обернулся. Лицо спокойное, глаза жёсткие.

– Ветка клонится на мою сторону. Яблоки на мой огород падают. Вот и подвязал.

– Яблоня по меже стоит. Общая.

– Общих яблонь не бывает, Григорий. Ствол ближе к моему забору на полметра.

Мальцев-старший снял кепку, провёл рукой по затылку. Привычка, когда злился.

– Иван, мы сорок лет – это дерево не делили.

– Вот и зря. Пора разобраться.

Разговор продолжался ещё десять минут. Голоса поднимались ступенька за ступенькой. Потом вышла Клавдия, потом Валентина, и через полчаса вся улица знала, что Мальцевы с Сурковыми ругаются.

Дело было, конечно, не в яблоне. У Ивана весной утонул телёнок в канаве, которую Григорий выкопал для отвода воды вдоль своей стороны забора. Григорий считал, что телёнок сам залез. Иван считал, что канава проходила слишком близко к его калитке. Тогда помирились, молча, по-мужски, просто перестали вспоминать. Но обида осталась, как ржавчина под краской. Яблоня только вскрыла.

А вскрыла так: в том споре Иван сказал Григорию при людях, при Петрове и при бабке Зине, слово «вор». Не крикнул, не в сердцах, а ровно, спокойно, как факт. Григорий побелел, повернулся и ушёл к себе. Калитку закрыл тихо. И от этой тишины стало страшнее, чем от крика.

К вечеру Григорий достал из сарая пилу.

– Спилю яблоню к чертям, – сказал Валентине.

– Гриш, не горячись. Ей сорок лет. Отец твой сажал.

– Отец сажал, а Сурков присвоил.

Валентина встала в дверях. Молча. Не уговаривала, просто стояла. Григорий сунул пилу обратно. Но вместо неё достал доски. Толстые, новые, привезённые для крыши.

***

К утру забор между дворами вырос на полметра. Щели, через которые десять лет летали яблоки и записки, были забиты наглухо. Свежие сосновые доски стояли ровно, плотно, с каплями смолы, как слёзы по светлому дереву.

Лёшка вышел во двор и увидел новые доски. Подошёл, провёл пальцем. Гладкая поверхность, без единой трещины. Через такой забор не просунешь ни записку, ни руку, ни горсть семечек.

На кухне отец пил чай. Чашка в его руке казалась маленькой.

– Бать, зачем забор нарастил?

– Прохудился. Починил.

– Там не прохудилось. Там было нормально.

– Теперь будет лучше.

Лёшка посмотрел на мать. Валентина стояла у плиты и мешала кашу. Ложка ходила по кругу ровно, без сбоя, как маятник. Она не обернулась.

На другой стороне Тоня вышла к забору утром. Новые доски, плотные, без единого просвета. Она провела ладонью по дереву, как будто искала вход, который пропал. На указательном пальце осталась капля смолы.

За завтраком к каше не притронулась.

– Чего не ешь? – спросила Клавдия.

– Пересолено.

Клавдия попробовала. Каша была нормальная. Но промолчала.

– Мам, почему они поссорились?

– Из-за яблони.

– Из-за яблони так не делают.

– Тоня, не лезь. Не твоё дело.

Тоня взяла ложку и стала есть. Каша была обычная, но у всего в этот день вкус был одинаковый.

Три дня они не виделись. Три дня Лёшка выходил во двор и смотрел на стену из свежих досок, ровную и глухую, как стена казённого дома. Три дня Тоня вешала бельё и прислушивалась, но с той стороны было тихо. Ни молотка, ни скрипа калитки, ни бренчания ведра. Как будто двор Мальцевых опустел.

На четвёртый вечер, когда стемнело и в домах зажгли свет, Тоня вытащила из-под крыльца ящик из-под картошки. Подтащила к забору, встала на него и заглянула через край.

Лёшка сидел на чурбаке. В темноте, без папиросы. Руки на коленях. Смотрел на забор.

– Мальцев. Шёпотом.

Он поднял голову. Встал. Подошёл вплотную. Забор доходил ему до подбородка, ей на ящике до плеч. Между ними свежие доски, запах смолы и чужая ссора.

– Тонь. Думал, не придёшь.

– Думала, не будешь ждать.

– Жду каждый вечер.

Она зажмурилась на секунду. Потом открыла глаза.

– Что будем делать?

– Не знаю.

– Мальцев, ты всегда не знаешь. Хоть раз скажи, что знаешь.

Он усмехнулся. В темноте она увидела только белую полоску зубов.

– Завтра. За околицей, у старого амбара. В семь. Придёшь?

– Приду.

Она спрыгнула с ящика и поставила его на место. Утром Клавдия спросила, почему картофельный ящик стоял не там, где обычно. Тоня сказала: кошка опрокинула. Клавдия посмотрела на кошку, которая мирно спала на крыльце и ни о чем не догадывалась.

***

Они стали встречаться за деревней. Каждый вечер, после ужина, разными дорогами. Лёшка шёл через огород и дальше задами, мимо петровского сарая. Тоня по тропинке вдоль речки, через проулок, который к осени зарастал крапивой.

Старый амбар стоял на краю деревни, покосившийся, с провалившейся крышей. Внутри пахло сухим сеном, мышами и пылью. Лёшка принёс старый тулуп и расстелил на лавке. Тоня принесла фонарик и две жестяные кружки. Чая не было, негде кипятить, но кружки стояли рядом, как обещание нормальной жизни.

Они разговаривали часами. Тихо, в полутьме, пока свет фонарика бил в дощатую стену жёлтым кругом.

– Мой отец не отступит, – сказала Тоня однажды. – Мать говорит: упрямый как бык.

– Мой тоже. Он пилу два раза доставал.

– Пилу? Зачем?

– Яблоню хотел спилить.

Тоня помолчала. Потом тихо:

– Нашу яблоню?

– Она ничья. В том и дело.

Тишина. Фонарик мигнул, и тени по стенам дрогнули.

– Лёш, а если узнают? Что мы встречаемся?

Он взял её за руку. Пальцы переплелись, как тогда, через забор, но теперь между ними не было досок.

– Мы аккуратно. Не узнают.

Но в деревне аккуратно не бывает. Деревня видит всё.

Первой заметила бабка Зина. Засиделась у окна поздно, потому что не спалось, и коленка ныла к дождю. Увидела, как Тоня идёт по тропинке к амбару. Через десять минут Лёшку, задами, мимо сарая. Бабка Зина не была злая. Но язык работал быстрее совести.

К утру вся улица знала.

***

Клавдия стояла перед дочерью на кухне. Щёки красные, руки сжаты в кулаки.

– Ты ходишь к Мальцеву.

Это не был вопрос.

– Мам...

– Отвечай.

Тоня не отвела глаз. Взгляд отца: прямой и упрямый.

– Да.

Клавдия села. Медленно, тяжело, как будто из неё выпустили воздух. Руки легли на стол, пальцы сжали край скатерти.

– Тонька. Они с отцом суд обещали из-за межи. А ты к мальцевскому?

– Мам, Лёшка ни при чём. Это их ссора, не наша.

– Их ссора и есть наша. Мы семья.

– Я не против семьи. Я против того, чтобы из-за яблони...

– Не из-за яблони! – Клавдия хлопнула ладонью по столу. Сахарница подпрыгнула, крышечка звякнула.

– Мальцев отца твоего оскорбил. Канавой, забором, а теперь яблоню спилить грозится. Или тебе отец не важен?

Тоня промолчала. Любой ответ сделал бы хуже.

Вечером пришёл Иван. Сел напротив дочери. Те же руки на столе, что и у матери, только крупнее и тяжелее.

– Тоня. Скажу один раз. К Мальцевым ни ногой. Ни к старшему, ни к младшему. Ни к яблоне, ни к забору. Поняла?

– Пап...

– Поняла?

Она посмотрела ему в глаза. В его взгляде не было злости. Было что-то другое: страх, что дочь уходит туда, где ему уже не достать.

– Поняла.

Он встал и вышел. Дверь закрыл аккуратно. И от этой аккуратности стало страшнее, чем если бы хлопнул.

***

На следующее утро Лёшку вызвал отец. В сарай, где пахло стружкой и машинным маслом. Пила лежала на верстаке, чистая, смазанная.

– Мне передали, ты с Сурковой дочкой по вечерам бегаешь.

– Кто передал?

– Не важно кто. Правда?

Лёшка посмотрел на пилу. На верстак. На отцовские руки, где каждая вена видна, как корень дерева.

– Правда.

Григорий помолчал. Взял тряпку и стал протирать пилу, хотя она была чистая.

– Лёша. Я тебя ни о чём никогда не просил. Ты знаешь.

– Знаю.

– Прошу. Не надо.

– Почему?

Григорий перестал протирать. Посмотрел на сына. Не злость, нет. Боль. Видно по тому, как сжимал тряпку, до белых костяшек.

– Потому что Сурков мне в лицо, при людях, сказал, что я вор. Из-за канавы. Я тридцать лет в деревне живу. Ни один человек такого не говорил. А он сказал. И я этого не забуду.

Лёшка стоял. Пила на верстаке. За стеной сарая ветер качал яблоню на меже. Ту самую.

– Бать. Тоня тут ни при чём.

– Она его дочь. И этого достаточно.

Лёшка вышел. Прошёл через двор, мимо забора, мимо грядок, остановился у калитки. Дальше дорога, а по дороге, в двадцати шагах, калитка Сурковых. Двадцать шагов. Несколько секунд. И пропасть между.

***

В ту ночь в единственной щели, оставшейся внизу, у самой земли, появилась записка. Тонин почерк, торопливый, мелкий:

– Мальцев. Мне сказали нельзя. Что делать?»

Лёшка нашёл её утром. Прочитал на корточках у забора. Перечитал. Сунул записку в сапог, потому что карманы мать проверяла при стирке.

Ответ написал к вечеру. Долго сидел с огрызком карандаша, зачёркивал, рвал бумагу. Осталось четыре слова:

– Я тоже не могу.

Записка легла в щель. Утром её не было. Значит, Тоня приходила ночью, опустилась на колени в мокрую траву и нашла бумагу пальцами, на ощупь.

А на кухне Сурковых стоял нетронутый чай. Клавдия протирала чистый стол. Иван точил и без того острые ножи. Оба знали: дочь не послушает. И оба не знали, что с этим делать.

Продолжение: