Когда брат позвонил в субботу утром, Лариса как раз отмывала чайник от накипи. Чайник был старый, белый, с серой ручкой, из тех, которые сначала свистят, потом плюются, а потом еще десять лет служат, потому что «ну работает же». На плите пахло уксусом, в раковине лежала ложка с лимонной коркой, а телефон прыгал по столешнице так настойчиво, будто там не брат, а диспетчер аварийной службы.
— Лар, ты у компьютера? — спросил Вадик без приветствия.
В их семье разговоры часто начинались именно так. Не «доброе утро», не «как ты», не «жива ли твоя спина после вчерашнего рынка», а сразу: ты у компьютера? Как будто Лариса с рождения была прикручена к системному блоку и только ждала, когда кому-нибудь понадобится восстановить пароль.
— Я у чайника, — сказала она. — Что случилось?
— Да ерунда. На объявления зайти не могу. Код не приходит. Там у меня покупатель по резине, человек ждет. Помоги, а?
Лариса вытерла руки полотенцем. Полотенце было с петухами, еще мамино, выцветшее до состояния старой школьной стенгазеты. Она машинально повесила его ровно, потому что мать всегда ругалась, если полотенце висело «комком, как у холостяка». Мать умерла почти три года назад, а ругань ее в доме почему-то продолжала работать исправнее некоторых приборов.
— Давай логин, — сказала Лариса.
Вадик продиктовал почту. Потом пароль, который, конечно, не подошел. Потом еще один пароль, с годом рождения его младшего сына. Потом третий, где было имя собаки, умершей лет пятнадцать назад, и цифры «123», потому что мужчина после пятидесяти может построить баню, починить насос и спорить о геополитике, но пароль у него все равно будет такой, что его стыдно показывать даже роутеру.
— Слушай, может, у тебя там телефон другой привязан? — спросила Лариса.
— Да откуда я знаю. Ты посмотри.
Она посмотрела. Аккаунт висел на старом номере, который Вадик давно потерял вместе с кнопочной «Нокией» и, кажется, с частью совести по мелким домашним вопросам. Пришлось восстанавливать через почту, отвечать на вопросы, подтверждать вход. Вадик дышал в трубку, шуршал чем-то, ругался на кота и каждые полминуты спрашивал:
— Ну что там?
— Там процесс, — сказала Лариса. — Потерпи.
— Мне бы только зайти. Там человек резину заберет, место в гараже освободится.
Лариса уже почти вошла, когда на экране открылся личный кабинет. Вверху мигали сообщения, сбоку привычные разделы: «Мои объявления», «Избранное», «Настройки». Она хотела сразу поменять номер телефона и выйти, но курсор сам зацепился за слово «Черновики».
Там стояла цифра семь.
Черновики и черновики. У кого-то там недописанное объявление о продаже лыж, у кого-то диван, у кого-то клетка для попугая, который уже давно пережил и клетку, и хозяина. Но Лариса почему-то задержалась. Может, потому что Вадик слишком быстро сказал:
— Ты только настройки открой. В черновики не надо.
До нее Лариса не собиралась никуда лезть. Честно. Она не была из тех женщин, которые читают чужие сообщения с лицом следователя и потом говорят: «Я случайно». Но когда человек говорит «туда не смотри», в комнате сразу появляется табличка с красной стрелкой.
— Почему? — спросила она.
— Да там мусор. Старое. Я сам потом.
Она открыла.
Первым был старый телевизор «Рубин». Тот самый, из родительской квартиры. С коричневым корпусом, с кнопками, которые западали, если нажимать не ногтем, а подушечкой пальца. В детстве они с Вадиком смотрели по нему «Ну, погоди!» и новогодние концерты, где все певцы были в блестящих пиджаках, словно их перед эфиром обсыпали елочной мишурой. Потом телевизор долго стоял в маленькой комнате на тумбе, уже не работал, но отец все равно не разрешал выбрасывать.
«Руки дойдут — сделаю», говорил отец.
Руки у него доходили до чужих просьб, до домашней мелочи и до того, что вечно откладывали на потом. До телевизора не дошли.
Лариса молчала.
— Ну? — спросил Вадик. — Чего зависла?
Второй черновик назывался: «Сервант советский, самовывоз». На фото был их сервант. Не просто похожий. Их. С мутноватым стеклом, с ключиком на красной нитке, с царапиной на нижней дверце. Эту царапину Вадик оставил в восьмом классе, когда тащил через комнату табуретку, чтобы достать спрятанную от него сгущенку. Мать тогда кричала так, что соседка тетя Зина потом еще неделю при встрече спрашивала: «Ну что, сгущенка хоть вкусная была?»
В серванте стояли мамины чашки с тонкой золотой полоской. Хрустальная селедочница. Стопки, которыми пользовались только на большие праздники, и все равно каждый раз кто-нибудь говорил: «Осторожно, это еще бабушкино». Внизу лежали фотоальбомы и отцовские часы, которые остановились в день его похорон, потому что их никто не завел.
Цена в черновике была написана смешная. Даже обидная. Будто не сервант продавали, а старую тумбочку из подъезда.
— Вадик, — сказала Лариса, — ты сервант продаешь?
В трубке стало тихо. Не совсем тихо, конечно. Где-то у него щелкнул выключатель, жена, кажется, спросила издалека: «Ты сахар купил?» Но сам Вадик замолчал так, как молчат люди, которых поймали не на преступлении, нет. На чем-то хуже для семейного разговора: на уверенности, что их никто не поймает.
— Я его не продаю, — сказал он наконец. — Я просто прикинул.
— В объявлении написано «самовывоз».
— Ну и что? Черновик же.
Лариса посмотрела на следующее. «Швейная машинка Чайка, рабочая». Мамина машинка. Зеленоватая, тяжелая, с педалью, которую надо было нажимать осторожно, иначе она начинала строчить с таким азартом, будто собиралась зашить весь мир. За этой машинкой мать проводила вечера, когда в доме что-нибудь снова требовало ее рук. Машинка стояла у окна в спальне, накрытая куском клеенки. Лариса помнила даже запах: пыль, машинное масло и мамины духи, которые она брызгала перед выходом в поликлинику, потому что «к врачу тоже надо по-человечески».
— Это тоже черновик? — спросила Лариса.
— Господи, Лар, ну ты начинаешь.
Эту фразу Вадик произносил с юности. Когда он разбивал вазу — Лариса начинала. Когда занимал у матери деньги и забывал вернуть — Лариса начинала. Когда после похорон отца сказал, что машину лучше оформить на него, потому что «тебе зачем эта морока», — Лариса тоже, конечно, начинала.
Она не начинала. Она просто позже других переставала делать вид, что ничего не происходит.
Черновики шли дальше.
Следующим был отцовский письменный стол. С двумя ящиками и следом от паяльника на крышке. За этим столом отец чинил то, что все остальные давно бы выбросили. В правом ящике лежал его маленький блокнот с телефонами. Половина людей из того блокнота уже умерла, но Лариса все равно не могла его выбросить.
— Ты в квартире был? — спросила она.
— Был. И что?
— Когда?
— На неделе. После тебя. Посмотрел, что там можно разобрать.
— Один?
— А мне надо было комиссию собрать?
Лариса встала из-за стола. Чайник на плите начал сипеть. Она выключила газ, хотя вода еще не закипела. В кухне сразу стало странно тихо. Только холодильник гудел, как старый участковый на собрании жильцов.
— Мы договорились ничего не трогать без меня, — сказала она.
— Да я ничего не трогал.
— А фотографии откуда?
Снова пауза.
— Ну сфотографировал. Что такого?
Что такого. Самая удобная фраза на свете. Ею можно прикрыть почти все, что стыдно назвать своим именем. Что такого, я просто взял. Что такого, я просто спросил. Что такого, я просто подумал за всех.
Лариса открыла фото серванта еще раз. На стекле отражался Вадик. Не полностью, только кусок руки с телефоном и живот в серой футболке. Но этого хватило. Он стоял в родительской комнате, где еще на стене висела мамина фотография, и снимал сервант для продажи. Даже не снял фотографию со стены, не отодвинул стул, не убрал с полки коробку с таблетками. Просто навел телефон и щелкнул.
Эта небрежность ударила сильнее всего. Не цена. Не слово «самовывоз». А то, что он фотографировал как чужой человек. Как перекупщик, которому дали ключи и сказали: «Посмотри, что тут можно вынести».
— Сколько ты уже продал? — спросила Лариса.
— Никто ничего не продал.
— Вадик.
— Ну табуретки забрали. А с ними кассеты какие-то. Видеомагнитофон спрашивали, но я не отдал, он тяжелый.
Лариса закрыла глаза.
Кассеты. У отца была целая полка кассет. Фильмы, концерты, записи с семейных праздников, где все сначала стеснялись камеры, а потом забывали и начинали жить. Там была запись, как Лариса привезла из роддома дочь. Там мать в халате держит младенца и говорит: «Нос мой, характер твой, бедный ребенок». Там отец пытается настроить резкость и снимает половину праздника с крышкой на объективе. Семейное кино, кривое, мутное, драгоценное именно своей беспомощностью.
— Какие кассеты? — спросила она.
— Да откуда я знаю. Черные. В коробках. С антресоли достал. Там плесень уже, наверное.
— Кому ты их отдал?
— Мужик забрал вместе с табуретками. Сказал, ему для декора.
Родительская квартира стояла на третьем этаже кирпичной пятиэтажки. Дом был из тех, где в подъезде пахнет пылью, вареной капустой и кошачьей независимостью. На первом этаже все еще жила тетя Рая, которая знала, кто к кому пришел, с чем вышел и почему это подозрительно. На лестничной площадке между вторым и третьим этажом была трещина в стене, похожая на карту какой-то никому не нужной страны. Отец каждый год говорил, что надо написать в ЖЭК. Мать каждый год говорила, что проще самой зашпаклевать, чем ждать, пока ЖЭК вспомнит, что он существует.
После смерти матери они с Вадиком оформили квартиру в долях пополам. Лариса приходила туда раз в неделю, чтобы квартира не становилась совсем бесхозной. Обычно она не лезла ни на антресоли, ни в кладовку. Иногда просто сидела на кухне, где еще висели занавески в мелкий синий цветочек, и пила чай из маминой кружки с отколотым краем.
Вадик приходил реже. У него всегда находилось объяснение, почему именно сейчас не получается. Зато когда разговор заходил о квартире, он становился очень деловым.
— Надо решать, — говорил он. — Что ей стоять? Коммуналка капает.
— Решим, — отвечала Лариса.
Лариса почувствовала, как внутри все стало ровным. Не спокойным, нет. Ровным. Как стол перед тем, как на него кладут документы.
— Ты сейчас мне отдаешь ключи от квартиры, — сказала она.
— Чего?
— Сегодня. До вечера. Привезешь сам или я заеду.
— Ты нормальная?
— Потом мы встречаемся в квартире. Все вместе. Смотрим, что осталось, и решаем по вещам только письменно. Документы я заберу к себе до решения по квартире.
— Ага, еще замки поменяй.
— Поменяю.
Он коротко засмеялся, но смех вышел плохой. Без воздуха.
— Из-за табуреток теперь замки менять будешь?
— Не из-за табуреток.
— А из-за чего?
Лариса посмотрела на черновик с сервантом. Там было написано: «Состояние хорошее, стоял в квартире, не разбирался». Эта фраза вдруг показалась ей почти честной. Не разбирался.
— Из-за того, что ты уже начал выносить дом, пока я думала, что мы еще скорбим, — сказала она.
Вадик хотел что-то ответить. Она слышала, как он набрал воздух. Наверное, сейчас он начал бы объяснять, что она опять все усложняет и что он ей все-таки брат. Но Лариса нажала кнопку завершения вызова.
Потом она сидела на кухне и смотрела на телефон. Чайник остыл. Уксусный запах выветрился, оставив после себя чистую металлическую пустоту. За стеной у соседей кто-то включил телевизор, громко, с привычным утренним бубнежом. Мир продолжал делать вид, что ничего особенного не случилось.
Лариса снова открыла аккаунт. Не для того, чтобы читать переписки. Она закрыла Вадику доступ и сохранила черновики. Не потому, что собиралась судиться прямо завтра. Просто в их семье слишком часто неприятные вещи через неделю превращались в «тебе показалось».
Ближе к вечеру Вадик приехал. Не один — с женой Ниной, которая держала коробку с тортом. Торт был домашний, с кремом и крошкой по краям, еще чуть прохладный, будто его только достали из холодильника. Нина всегда приносила сладкое в моменты, когда надо было смягчить разговор. У нее это было почти дипломатическое ведомство: где скандал, там торт.
— Ларис, ну вы чего, — сказала Нина с порога. — Родные люди же.
Лариса взяла коробку, поставила на стол.
— Ключи, Вадик.
Он полез в карман. Достал связку. Бросать не стал, положил на край стола. На связке висел маленький брелок в виде грибка. Отец купил его на рынке лет двадцать назад, когда там еще продавали всякую мелочь прямо с газеток и клеенок.
— Вот, — сказал Вадик. — Довольна?
Лариса взяла ключи. Грибок был потертый, красная шляпка облезла по краям.
— Завтра в одиннадцать встречаемся в квартире, — сказала она. — Я уже позвонила мастеру по замкам.
— Быстро ты.
— Да. Я умею быстро, когда надо.
Нина села на табуретку, открыла коробку с тортом. От него пошел сладкий запах крема и ванили. Очень домашний запах. Такой, под который обычно люди легче мирятся и делают вид, что все наладилось само. Но в этот раз запах не помог.
На следующий день она приехала в родительскую квартиру раньше всех. Подъезд встретил ее тем же запахом капусты, сырости и старой краски. Тетя Рая выглянула из двери ровно в тот момент, когда Лариса поднималась на третий этаж.
— Ларочка, это Вадик-то ваш на неделе выносил? — спросила она шепотом, который был слышен, наверное, у лифта в соседнем доме.
— Выносил, — сказала Лариса.
— Я так и поняла. Мужчина с табуретками был подозрительный.
В квартире было холодно. Не морозно, а именно нежило. Когда в доме долго никто не смеется, он начинает пахнуть пылью и закрытыми шкафами. Лариса прошла в зал. Сервант стоял на месте. Машинка стояла на месте. Стол стоял. Только у стены, где раньше были табуретки, осталось пустое пятно на линолеуме.
Она открыла сервант. Зеленая коробка из-под конфет была там. Альбомы тоже. Часы тоже. Лариса достала коробку, прижала к себе и вдруг поняла, что плакать не будет. Не сейчас.
Потом приехал мастер. Молодой парень в черной куртке, с чемоданчиком, деловой, как хирург. Он поменял замок за двадцать минут. Старую личинку положил Ларисе на ладонь.
— Выкинуть? — спросил.
— Нет, — сказала она. — Оставьте.
Вадик пришел без десяти одиннадцать. Хмурый, с пакетом из магазина. В пакете звякали бутылки воды. Нина за ним не пошла, видимо, торты на сегодня закончились.
— Ну что, командуй, — сказал он.
Лариса положила на стол тетрадь в клетку. Самую обычную, школьную. На первой странице написала: «Квартира. Вещи. Решения». Почерк вышел похожим на мамин, хотя она никогда раньше этого не замечала.
Они ходили по комнатам почти два часа. Вадик сначала ворчал, потом устал, потом сел на стул и начал отвечать нормально. По главным вещам Лариса записывала решение сразу, без торга на память и без Вадикиного «потом разберемся». Отцовский стол она попросила не продавать.
— Зачем он тебе? — спросил Вадик уже без прежней злости.
— Не знаю, — сказала она. — Пусть будет.
Он посмотрел на след от паяльника, провел пальцем по темному кругу.
— Я помню, как он мне тут машинку на пульте чинил, — сказал Вадик.
Больно было именно от этого: брат в этот момент опять стал братом. Не человеком с черновиками, не тем, кто отдал кассеты неизвестному мужику, а мальчишкой, который сидел рядом с отцом и ждал, когда игрушка снова поедет. С такими людьми труднее злиться. Но легче от этого не становится.
После обеда Лариса забрала папку с документами и мамину кружку с отколотым краем. Кассеты она пыталась вернуть через покупателя, но выяснилось, что он не писал в аккаунт: позвонил по объявлению про табуретки, договорился с Вадиком напрямую и забрал все во дворе. Вадик номер не сохранил, а вызов уже стер. «Ну извини», сказал он. Она кивнула. Бывают такие извинения, которые ничего не чинят, только отмечают место поломки.
Перед уходом Лариса повесила на кухне свежевыстиранную мамину занавеску. Ту самую, в мелкий синий цветочек. Она нашла ее в шкафу, сложенную в пакет из-под какого-то давно закрытого магазина. Занавеска пахла порошком, пылью и чуть-чуть старым домом.
Новый ключ лег в сумку тяжело, как маленькое решение. Вадик стоял в коридоре и молчал. На этот раз он не сказал «да кому это надо». Потом посмотрел на кухонное окно, где занавеска чуть шевелилась от сквозняка, и отвернулся первым.