Не родись красивой 2 - 5.
Мать подняла к сыну лицо.
— Как же не переживать, Коленька?
Николай не нашёл ответа.
Он только поцеловал её в седой висок, взял пилу, топор и вышел.
Евдокия пошла за ним до калитки. Стояла, держась за перекладину, и смотрела, как сын идёт по дороге к лесу. Шёл он ровно, не оглядываясь, с пилой на плече. Такой родной. Такой живой. Такой ещё домашний — в простой рубахе, с закатанными рукавами.
А ей вдруг казалось, что дорога уже забирает его.
— Господи, — зашептала она, и губы у неё задрожали. — Сохрани моих детушек. Сохрани, Господи… Кондрата сохрани, Николая сохрани… внуков сохрани…
Она перекрестилась быстро, почти украдкой, потом ещё раз, уже не стесняясь.
Фрол долго сидел на крыльце.
Сидел, опустив голову, положив тяжёлые руки на колени. Лицо его было тёмное, каменное. Рядом, у стены, стояла пила, которую Николай не взял, вторая. Старик смотрел на неё краем глаза, будто пила сама звала его.
Евдокия вернулась к крыльцу.
— Фрол, ты хоть поешь.
Он поднял на неё глаза.
— Колька прав.
Евдокия сразу поняла.
— Не ходи.
— Пойду я, мать.
— Фрол…
— Чего там Колька один мается? — Он поднялся тяжело, но уже решительно. — Он прав. Жить и в войну надо. А зимой без дров пропадёшь.
— Да ты всю ночь ворочался, вчера, видать, устал.
— Усталость не смерть.
— Смерть-то теперь близко ходит, — вырвалось у Евдокии.
Фрол посмотрел на неё строго.
— Вот потому и жить надо крепче.
Он взял пилу, поправил ремень.
— Ты тут с ребятнёй управляйся. Мы к вечеру вернёмся.
Евдокия смотрела на него, и на лице её была та же мука, что и когда уходил Николай, только глубже, старше. Фрол был её жизнью.
— Фрол, — тихо сказала она.
— Что?
— Ты береги его.
Он понял, о ком она.
— Буду.
— И себя.
Старик чуть усмехнулся без радости.
— Себя уж как получится.
— Фрол!
— Ладно. И себя тоже.
Он пошёл по дороге медленнее Николая, но твёрдо. Евдокия снова осталась у калитки одна.
И вдруг почувствовала: душа понемногу отходит от первого удара.
Не успокаивается — нет. Война никуда не делась. Страх не ушёл. Но где-то под этим страхом снова зашевелилась привычная, упрямая деревенская жизнь.
Надо кормить детей. Надо доить корову. Надо готовить обед. Надо жить.
Даже если война.
Особенно если война.
В доме дети тоже начали оживать. Без прежнего смеха, без бесконечной Машиной болтовни. Дети не могли находиться в одном страхе. Им требовалось двигаться, спрашивать, пить, есть, качаться, брать что-то руками.
Петя, всё ещё бледный, но собранный, сам подошёл к Ольге.
— Тёть Оль, я с малышами посижу.
— Ты? — она устало улыбнулась. — А справишься?
— Справлюсь.
Ольга вернулась на огород к луковым грядкам.
Сначала руки не слушались. Она стояла над землёй, и не могла понять, зачем это делает. Потом наклонилась, выдернула сорняк. Потом ещё один. Потом пошло. Земля была сухая, луковые перья тянулись вверх узкими зелёными стрелками. Ольга вдруг особенно остро поняла: всё это пригодится. Каждый пучок лука. Каждая картофелина. Каждый огурец, который они смогут засолить, каждый мешочек крупы, каждая сухая корка.
Она работала всё быстрее, почти зло. Полола, рыхлила.
Евдокия подошла к ней.
— Доченька, ты с утра не ела.
— Потом.
— Нельзя так.
— Маманя, надо всё полить. Если жара…
Евдокия посмотрела на грядки, потом на Ольгу и поняла: та тоже спасается работой.
— Ладно, — сказала она. — Я воды принесу.
— Не надо, я сама.
— У тебя трава. Я принесу.
И они работали рядом молча.
К вечеру в деревню прискакал человек в военной форме.
Он ходил по домам. Стучал, спрашивал фамилии.
Доставал повестки.
Деревня тонула в женском вое, в плаче, в криках детей, в мужском тяжёлом молчании.
— Кому? — шептали у заборов.
— Степану.
— А ещё?
— Гришке Сычёву.
— Матвею.
— Обоим Лапшиным.
— Господи…
Евдокия стояла во дворе, вцепившись в штакетник забора.
— К нам идёт? — спросила Маша шёпотом.
Никто ей не ответил.
Военный прошёл мимо их дома, к соседям. Евдокия выдохнула.
— Не к нам, — сказал Петя тихо.
Фрол и Николай вернулись из леса уже в сумерках.
Они были измучены.
— Повестки разносили, — сказала Евдокия, едва они вошли.
Николай остановился.
— Кому?
Евдокия перечислила. Голос её дрожал.
Николай только кивнул.
Ольга смотрела на него, пытаясь понять, радоваться ли этому «не заходили». И не могла. Потому что отсрочка не была спасением.
Мужчины умылись у рукомойника, молча сели за стол.
Ночью дом долго не мог уснуть.
Дети легли, но ворочались. Маша несколько раз спрашивала из темноты:
— Бабушка, а война ночью приходит?
Евдокия отвечала:
— Спи, милая. Ночью ангелы детей стерегут.
Петя молчал. Он лежал у стены, не закрывая глаз, и думал о повестках, о папе, о дяде Коле, о том, что мужчина должен защищать слабых. Ваня всхлипывал во сне. Маруся тихо сопела.
Ольга лежала рядом с Николаем, не двигаясь.
— Ты спишь? — прошептала она.
— Нет.
— Коля.
— Что?
— Мне страшно.
Он повернулся к ней, притянул ближе.
— Мне тоже.
Она прижалась лбом к его груди.
— Ты никогда раньше так не говорил.
— Раньше не было войны.
Ольга закрыла глаза, и слёзы ушли в его рубаху.
За стеной вздыхала Евдокия. Фрол долго кашлял, потом затих. Деревня лежала под тёмным небом, притихшая, испуганная, уже не прежняя.
Утром деревня провожала первых призванных.
Ещё солнце не поднялось, а Верхний Лог уже не спал. На улице стоял тот особый предрассветный холодок, какой бывает летом перед жарким днём: трава серебрилась росой, с крыш ещё тянуло ночной сыростью, куры сонно копошились у заборов. Но привычного утреннего покоя не было.
У сельсовета собирались люди.
— Ты пиши, Стёпка, слышишь? — всхлипывала молодая баба, прижимаясь к мужу. — Как прибудешь — сразу пиши.
— Напишу, — отвечал тот, отворачивая лицо.
— И хлеб возьми. Я ещё положила.
— Взял.
— А портянки?
— Взял, Кать.
— А ты чего сердишься? Я же…
Он вдруг притянул её к себе, крепко, почти сердито обнял.
— Не сержусь я.
Бабы выли уже не каждая по себе, а одним общим деревенским голосом, от которого мороз шёл по спине. Старухи крестились. Девчонки стояли белые, с опухшими глазами. Дети не понимали до конца, но тоже плакали.
Мужики прятали глаза.
Фрол стоял рядом с Евдокией.
Никого из их дома в тот первый список не попало, но от этого не было легче. Сегодня провожали соседей, кумовьёв, односельчан, тех, с кем жили бок о бок десятки лет, вместе косили, вместе строили, ругались из-за межи, делили семена, занимали соль.
Евдокия держала край платка у губ.
— Фрол, — прошептала она, — смотри, Сычёвых-то обоих сыновей сразу…
Фрол не ответил.
— Как же мать - то?
— Как все, — глухо сказал он.
— Разве можно так — обоих?
Фрол сжал губы.
— Война не спрашивает.
Когда первые подводы двинулись к району, женщины побежали следом. Кто-то кричал имя мужа, кто-то сына, кто-то просто плакал без слов.
Евдокия отвернулась.
— Не могу, — сказала она. — Не могу больше.
Фрол взял её под локоть.
— Пойдём домой.
Домой они вернулись опустошённые.
С вывернутой наизнанку душой.
Ольга уже хлопотала у печи. Она подняла глаза.
— Проводили?
Евдокия кивнула.
— Проводили.
Больше сказать не смогла.
Николай опять ушёл в лес.
После короткого завтрака он молча взял пилу. Ольга смотрела на него, не останавливала. Уже поняла: если он будет сидеть в доме, тревога съест его живьём.
— Коля, — сказала она только, — возьми хлеба.
— Возьму.
— И воды.
— Возьму.
Вскоре Фрол, долго сидевший на лавке у крыльца, тоже поднялся. Евдокия поняла всё по одному его движению.
— И ты?
— И я пойду, — тихо сказал он.
— Может, отдохнёшь? Ты ж с утра…
— Плачь не плачь, а жить надо.
Евдокия посмотрела на него и медленно кивнула.
Ольга занималась домашними делами: кормила Марусю, умывала Ваню, мыла посуду, подметала избу, ставила тесто, выносила бельё на солнце. Движения её были привычными, но лицо — отрешённым. Она будто разделилась надвое: одна Ольга делала всё, что нужно, другая всё время слушала дорогу.
Кондрат всё не появлялся.
Евдокия ждала его с таким нетерпением, словно он мог привезти с собой не просто новости, а защиту. Было у неё на старшего сына какое-то особенное упование. Кондрат с детства был жёсткий, упорный, не такой, как Николай. Если Николай жалел всем сердцем, то Кондрат умел решать. Умел пробиваться, узнавать, требовать, делать невозможное. Евдокии казалось: приедет он — и хоть что-то станет понятнее.
ПРодолжение.