Давайте сразу ответим на главный вопрос, с которого всё начинается — с того самого, что не даёт покоя ни одному зрителю, хоть раз задумавшемуся о фильме. В хронометраже самого фильма мы видим примерно тридцать восемь дней.
Это те самые эпизоды, когда Фил просыпается под «I Got You Babe», когда он впервые замечает, что старик с протянутой рукой на том же месте, когда он угоняет инкассаторскую машину, когда учит Риту бросать карты в шляпу, когда режет лёд бензопилой, когда играет джаз так, что у публики перехватывает дыхание. Тридцать восемь дней — вот что уместилось в полтора часа экранного времени. Но режиссёр Харольд Рэмис спустя годы признал: за тридцать восемь дней нельзя стать виртуозом пианино, скульптором по льду, полиглотом и карточным фокусником. Нельзя выучить наизусть всех жителей городка и спасти мальчика, падающего с дерева, так, чтобы это выглядело как магия. Значит, Филу потребовалось гораздо больше. Намного больше. Проведём очень грубый, почти варварский расчёт, но именно такой, чтобы понять масштаб трагедии.
Возьмём одно только пианино. Чтобы играть джаз на уровне профессионала, нужно не меньше десяти тысяч часов практики. Допустим, Фил занимался по четыре часа в день. Это две тысячи пятьсот дней. Почти семь лет. Добавим скульптуры изо льда — ещё четыре часа в день, ещё семь лет. Бросание карт в шляпу он сам оценил в полгода, но это полгода только на один дурацкий трюк. Изучение французского, биографии каждого жителя Панксатони, маршрутов всех полицейских машин, расписания поездов, рецептов в кафе, привычек Риты, того самого тоста за мир во всём мире — всё это требует времени. И самоубийства. Многие самоубийства. Потому что перед тем, как стать святым, Фил прошёл через абсолютное дно. И когда складываешь всё вместе — все эти навыки, все попытки сбежать, все смерти, — вылезает чудовищная цифра: 12 395 дней. Это тридцать три года и триста шестьдесят дней. Тридцать три года в одном городе, в одной зиме, под одну песню. Тридцать три года, за которые он не постарел ни на день.
Но давайте начнём сначала, потому что сначала он не был ни святым, ни даже просто хорошим человеком.
Первый день в фильме — это не первый день Фила. Мы врываемся в историю, когда он уже устал, зол и циничен. Но настоящий первый день зацикленного существования выглядит так: он просыпается, идёт на праздник сурка, снимает репортаж, пытается уехать, попадает в метель, ночует в городе, а утром… утром снова звучит Sonny & Cher. И он думает, что это ошибка. Глупая ошибка радиостанции. На второй день он уже подозревает неладное. На третий — понимает, что сошёл с ума. Где-то на десятый день — а это примерно девятое февраля по его внутренним часам, хотя календарь упрямо показывает второе число, — он совершает первое открытие: последствий нет. Сегодня можно объесться пончиками, завтра живот снова плоский. Можно нагрубить начальнику, послать Нэда Райерсона в известном направлении, украсть деньги из инкассаторской машины — и проснуться чистым. Это освобождение. И он, как любой нормальный человек, бросается в гедонизм.
Так проходят примерно пятьдесят дней. Точнее, дней с пятидесятого по трёхсотый. Он пьёт, ест, трахается с первой встречной — с той самой Нэнни из отеля, которую соблазнить пара пустяков. Он учит реплики, чтобы уложить в постель любую женщину в городе. Он пробует всё, что запрещено, и убеждается: запретов больше нет. Но где-то на трёхсотый день наступает пустота. Оргии надоедают. Пончики не радуют. И тогда он обращает внимание на Риту — потому что Рита единственная, кого невозможно обмануть. Она чувствует фальшь за километр. И её не купить ни деньгами, ни лестью.
С четырехсотого дня начинается операция «Рита». День за днём он собирает на неё досье. На пятьсот тридцать седьмой день он узнаёт, что она всегда пьёт тост за мир во всём мире — и что это не поза, не пустой пафос, а искренняя вера. Он узнаёт, какой кофе она заказывает, как улыбается, когда никто не видит, что она читает перед сном. Он выучивает её наизусть. И ровно на шестьсот тридцать девятый день он произносит перед ней идеальную речь, делает всё правильно — и получает пощёчину. Потому что быть идеальным симулякром недостаточно. Он всё ещё не настоящий.
И тогда наступает череда смертей. Где-то с семьсот пятидесятого дня по тысячу двухсотый он убивает себя раз за разом. Бросается под грузовик, сбрасывается с крыши, врезается на машине в скалу, бьёт током в ванне. Каждый раз — одно и то же: резкая боль, темнота и голос Сонни Шер за секунду до того, как открыть глаза. Смерть не работает. Смерть — не выход. Это самое страшное открытие: он заперт не только в пространстве, но и в жизни. Бессмертие без надежды — это ад, который Данте даже не описывал.
И только когда он исчерпал все способы умереть, когда понял, что даже это его не освободит, — тогда, примерно на тысячу трёхсотый день, он впервые задаёт правильный вопрос. Не «как вырваться?», не «почему я?», а «что я могу сделать с этим днём, чтобы он не был пустым?». С этого момента начинается обучение.
На тысяча четыреста пятидесятый день он берёт в руки колоду карт. Рядом с ним в баре Рита пытается кинуть карту в шляпу и не попадает ни разу. Он говорит ей, что для этого нужно полгода тренировок. Ему самому потребовалось сто восемьдесят дней — ровно полгода, как он и сказал. Но эти полгода не идут в сравнение с тем, что будет дальше.
На две тысячи пятисотый день он садится за пианино. Первые несколько месяцев — это пытка для слуха любого, кто оказывается рядом. Лады сбиваются, пальцы путаются, рояль рыдает фальшиво. Но у него нет выбора. У него нет завтра, чтобы отложить. И он занимается. Час за часом, день за днём. Примерно на семитысячный день он впервые играет сложный джазовый пассаж без единой ошибки. На девятитысячный день он играет так, что в кафе замолкают. На десять тысяч пятьсот шестой день — а это уже двадцать восемь лет в петле, — он играет на благотворительном вечере, и Рита смотрит на него так, будто видит впервые. Она не знает, что эту музыку он посвятил ей. И не узнает никогда.
Параллельно с пианино идёт лёд. Бензопила — это грубый инструмент, но Фил делает её изящной. Первые двести попыток — просто кубики льда. Потом — фигурки зверей. Потом — человеческие лица. На одиннадцатитысячный день он вырезает портрет Риты, и она плачет при виде скульптуры. Эти слёзы — лучшая награда за годы холода и ожогов.
Он учит французский просто потому, что официантка в кафе говорит с ним утром: «Bonjour, monsieur». Он хочет ответить ей не просто правильно, а красиво. На это уходит ещё три года.
Он спасает мальчика, падающего с дерева. Первые сто раз он просто наблюдает. Потом пробует предупредить — не работает. Потом учится ловить. К двенадцатитысячному дню он подходит к дереву ровно за две секунды до того, как мальчик срывается, и подхватывает его на руки. Мать в ужасе и благодарности, а он просто улыбается. Он уже знает, что это не спасение. Завтра мальчик снова упадёт. Но сегодня — он жив. И это единственная победа, которая доступна Филу.
Он пытается спасти старика-бомжа. Отводит в больницу, кормит, обогревает. Старик всё равно умирает каждый вечер в десять часов. Фил пробует снова и снова, меняет тактики, возит в другую клинику, даёт деньги. Бесполезно. Старик не хочет жить, а может быть, просто не может. И это, наверное, самое горькое знание, которое Фил вынес из петли: есть вещи, которые не меняются. Даже за тридцать три года. Даже если ты почти бог.
Очередное утро. Зритель видит крупным планом лицо Фила Коннорса. И снова включается та же самая песня Сони и Шер — «I Got You Babe» — и на мгновение кажется, что снова наступил День сурка, хотя накануне Рита впервые осталась ночевать у Фила. Однако в этот момент режиссёр подкидывает гениальную ловушку: по радио ведущие действительно по ошибке снова включают ту же песню, и этот факт вводит в заблуждение и Фила, и зрителя.
Когда камера отъезжает от лица Фила, мы видим, что Рита лежит рядом с ним.
И только тогда мы понимаем: день изменился, время пошло дальше.
По радио звучит голос ведущего: «Я по ошибке поставил вчерашнюю песню…»
и в этот момент до нас доходит, что уже наступило третье февраля.
Фил лежит, слушает, переваривает. Пауза.
Он вдруг тихо произносит:
«Кажется, что‑то изменилось.»
(«Something is different.»)
Рита поворачивается к нему, смотрит внимательно, осторожно, с лёгкой улыбкой:
«Это хорошо или плохо?»
(«Is it good or bad?»)
Фил смотрит на неё, как будто впервые увидел мир по‑настоящему.
И мягко отвечает:
«Всё, что не так… всё хорошо.»
(«It doesn’t matter.» / по смыслу — «Всё, что не так — всё хорошо»)
И на этом моменте всё меняется, и вместо тревоги появляется ощущение, что время, наконец, пошло вперёд — не только в календаре, но и в нём самом, и за окном выпал густой, чистый белый снег...