По вечерам, ближе к десяти, когда она затягивала своим хрипловатым сопрано «То не ветер ветку клонит…», Максимка просыпался. Хрущоба, стенки, как картон, понятно – не шумит старушка, а просто поет, или даже напевает. Голос для оперы децибелами не вышел, и время для всяческого житейского шума вполне разрешенное. А Максимыч не засыпает ни в какую, лежит и радостно подвывает из-под одеялки: «То мое селдечко сто-онет…». Как ни делай ему внушение, ни в какую. Не к участковому же обращаться.
Когда на четвертый вечер сын выучил текст до конца и, уже не дожидаясь начала сольного выступления соседки, забирался в кровать, умудряясь изобретательно дополнять трагический мотив бодрыми маршевыми «бум-бурумами» и «там-тарамами», я собралась с духом и позвонила в соседнюю дверь. Стояла перед глазком, переминаясь с ноги на ногу, дожидалась, пока старушка сообразит, что если в домашнем халате и на лице ни грамма косметики, это не бандиты, а если, открывая, еще цепочку накинуть, так и вовсе не страшно. Звякнул замок, и из щели на меня вопросительно взглянула пара внимательных глазок на белесом, словно картофелина, лице.
И в общем, я даже не представляла себе, о чем надо попросить, чтобы хоть как-то компенсировать изыски экономных архитекторов семидесятых. Выпить снотворного и лечь спать? – А ваше какое дело… – А у меня малец, к любой музыке жутко чувствительный и шебутной… – А это ваш ребенок… – А у меня однушка – окно, стена, дверь, и с кроватью мудри не мудри, а поставишь в одно место, как раз у общей с вами стены… – А я… – А мы…
Как-то так я сразу увидела эти перспективы, то есть скатываться к перебранке не имело смысла, поэтому искательно, но в рамках достойного вида я попросила даму петь чуть потише. «Чуть» меня, понятное дело, не устроило бы ни в коем случае, но я хотела проверить степень стервозности соседки, начать хотя бы.
Квартирку в этой хрущобе я сняла с месяц всего, соседей еще не знала, хозяйка только уверила, что подъезд спокойный, сплошь пенсионный, квартиры получали работники железной дороги во времена СССР, как получили, так, мол, и живут за редким исключением. И правда, пьяных склок никто не затевал, стен в неуемном ремонтном азарте не сверлил, шумных праздников не устраивал и даже дверьми особо не хлопал. Жили скромно, как-то по-мышиному, друг друга не тревожа. Мы с Максим Максимычем забрались на пятый, под крышу, и все бы хорошо, только соседка любительница русского народного пения оказалась – то про ямщика, то про стонущее сердечко.
…Дама то ли улыбнулась, то ли сморщилась, послышалось какое-то сдавленное восклицание, и дверь захлопнулась. Аудиенция закончилась, что ли? Гм… Ну, ладно. «Спокойной ночи, Дарья Валентиновна», – сказала я в дверь на всякий случай и отправилась восвояси.
Макс уже спал. Во сне личико его разгладилось, освободилось от всякого рода гримасок, присущих детским рожицам, и он снова напомнил мне спокойное и слегка брезгливое лицо моего благоверного. Не зря в свое время свекровь убедила меня назвать сына тоже Максимом. И дед у них, и прадед... В общем, с Максимами в семье был явный перебор.
А нынешний взрослый Максим Максимыч остался в собственной двухкомнатной конуре на Сталелитейном, на собственном диване, и без меня. Теперь, наверное, пьет пиво, закусывает хлебом с колбасой и маринованными огурчиками. И как всегда, пишет свои стихи. Картошку с курочкой ему теперь никто не жарит, холостякует, бедняга. Я почувствовала досаду на себя саму за вечную свою насмешку, но злорадная ухмылка с лица никуда не исчезла, как ни странно.
Время показало, что я совершенно равнодушна как к проблеме переноса в лирическом стихотворении, так и к экзистенциальному выходу куда-то там, за пределы, одним словом. За время нашего союза Максим наваял текстов как минимум на три сборника, которые никто не издал, и, конечно, издавать не собирался.
Я родила Максим Максимыча. Жить было не на что, но наша контора все еще нуждалась в помощнике бухгалтера, и я договорилась о небольшой подработке. Работала, оформляла Максимку в ясли, готовила, мыла, бегала в магазин, регулярно выслушивала телефонные причитания свекрови о слабом сердце старшего Максима, немощной печени, скверном желудке, безнадежном позвоночнике, его психической нестабильности и плохом сне...
Наш домашний гений Максим Бибенко не имел права подвергать себя перегрузкам, зато он мог творить. Иногда он посвящал стихи своей великой любви, то есть мне. Но спустя шесть лет после заключения брака я люто возненавидела поэзию. Эта ненависть добралась даже до «Бармалея», про приключения которого я читала сыну, когда выпадало свободное время. Господи, я вытерпела почти шесть лет. Шесть лет рядом с гением, не кот начхал.
***
А за стеной в ту ночь все было тихо. Просто ни звука. Только издалека снизу машины трелями своими играли, да деревья в сквере шелестели… А утром будильник, и все понеслось сначала.
Вечером звонок в дверь. Стоит Дарья Валентиновна. Сухонькая, с седой копнешкой на голове, в халате с нелепыми розами по зеленому полю. В руках кулек с пряниками. Улыбнулась:
– Мариночка, добрый вечер! Что ж вы так быстро убежали вчера? А я только на секундочку, только извиниться.
Пришлось ставить чайник, доставать чашки. Соседка с миром, как-никак. Ну, выпила, повела глазами по сторонам, сообщила, что в хоре при доме культуры состоит, но все понимает и больше никаких песен по вечерам. Сделала каракулям Максика и ему самому комплимент, потрепала по шевелюре и отбыла. Какая прелесть, когда адекватные люди, думаю.
На следующий вечер снова возникла с секретным лицом и потянула меня за рукав чего-то показывать. А я злая – кран подтекает, в жэке облаяли и помощи не обещали, ужин подгорел, Максим штаны новые изгваздал, за очередным кошаком по улицам гоняясь. Он от этих котовских прямо млеет, ни одной кошачьей выставки не пропускаем. Ну и вот. А старушка утянула меня к себе и показывает: я, мол, Мариночка ковер перевесила на нашу с вами общую стену – видите? – чтобы звукоизоляция, а вот сюда я кресло с торшером и вязанием переставила – если вдруг забудусь и запою, бывает со мной, петь люблю, так к вам ни звука, а вот… Тут Максимка заорал, как безумный, я не дослушала и умчалась. Только бы кран не перекрутил.
Но все как-то наладилось. Необыкновенная моя Дарья Валентиновна привела еще деда с нижнего этажа, который с краном повозился слегка и порядок. От денег дед отказался, сказал, пустяки, а его старушка-жена даже угостила нас с Максимычем пирожками. Я разомлела. Так хорошо и приятно стало, что тут же заподозрила какую-то в ближайшем будущем каверзу от провидения. Просто так оно ничего не делает. Только я это подумала, звонит свекровь и безапелляционно заявляет:
– Марина, у Максика с желудком совсем плохо. Ему нужна диета.
– Ну, – говорю я тупо, соображая, что Бибенко, небось, опять нарвался на тухлятину в супермаркете, – можно курочку сварить, или кашку…
– Свари, – мирно соглашается Алена Леонидовна. Вот оно, думаю.
– Алена Леонидовна, у меня работа, а потом сына из садика забирать, вы же знаете… Я не могу!
– А ты смоги, – отвечает железная Алена. – Ты пока еще супруга и отвечаешь за здоровье Максима. Он беззащитный, талантливый человек, он болен, почему ты не можешь ему помочь?
А мне? Почему мне помогают чужие люди с пирожками и пряниками, а родной супруг ни разу не позвонил, чтобы справится, как поживают его сын и воспетая в многочисленных стихотворениях любовь всей его жизни Марина Бибенко…
– Завтра купи курицу, только не жирную, овощи, супчик свари, – монотонно перечисляет свекровь. У меня, как всегда, не хватает окаянства ей возражать.
– Может, вы сами… – вяло отбиваюсь я, уже капитулировав.
– Я старый больной человек, – отрезает свекровь, – у меня давление. Если уж ты решила освободить себя от семейных обязанностей, будь добра, хоть изредка снисходи к тяготам и лишениям некогда родных тебе людей.
Сколько пафоса. В любых условиях оставаться директором школы и поучать – это ее.
…Максим Бибенко был вял и сер, ничего не писал, но, как всегда, возлежал на диване. Мне даже стало его жалко. В ускоренном порядке я покидала продукты в холодильник, сварганила супчик, закинула в «Канди» залежавшееся белье, подтерла полы, поднесла светлу князю Бибенко трапезу к ложу…
– Мариша, – произнес благоверный, страстно вдыхая куриный аромат, – возвращайся. Ну, возвращайся, а?
Легко коснувшись щетины на мужниной щеке и уже предвкушая побег с этой плантации, я только улыбнулась.
– Поправляйся, Бибенко. И побрейся. А мне за Максом в детский садик еще. Белье из машины сам вытащишь, ага? – крикнула я уже на пороге.
– Бездушное ты существо… – произнес мне вслед печальный поэт.
***
***
У дверей в детский сад «Белочка» меня встретила, бренча ключами, сторожиха баба Настя. Я еще и рта не успела открыть, а она мне:
– А Максимку Дашутка сегодня забрала. Слышала, что вы задержитесь.
– Как забрала? – спрашиваю.
– Так они уж, поди, дома!
– Как дома? – кричу. – Вы моего ребенка чужому человеку?.. – И на ураганной скорости к дому.
– Кто чужой? – изумляется мне вслед баба Настя. – Дашка-то?
Несусь, а сердце выскочило куда-то и никак не вернется. Заботливые соседи, больные мужья, свирепые свекрови – да что же это такое!
Взлетаю на свой пятый. Как знак, соседская дверь не заперта и коврик завернут. Дашутка в фартуке, улыбается застенчиво, Максимыч за столом, по обыкновению кошака рисует, на плите кашка варится. Идиллия. Я бы их обоих выматерила, так выматерила. Ее за то, что дура, его за то, что смеет рисовать своих кошек, когда у матери предынфарктное состояние. Сажусь. Пытаюсь улыбнуться. О, манная и без комочков! Дарь Валентинна, да вы мастерица.
***
Так и живем теперь. Бабушка Даша забирает и кормит Макса, я торчу в конторе, если этого требует начальство. Иногда забрасываю мужу гуманитарную помощь.
Однажды задержалась. У Бибенко случился приступ меланхолии, и Алена Леонидовна поручила моим ушам (поскольку иных не наблюдалось) очередную порцию поэтического бреда нашего гения. Любовь. Много любви. Стихи – страшная вещь, думаю, зима жизни. Все ушло в фикцию, в слова.
Потом иду домой и еще с лестницы слышу рыдания Максимки. На полу в кухне сидит бабушка Даша, пытается подняться, Максим вопит, держась за руку. На столе сидит, облизываясь, котенок серой масти, смотрит нагло.
История такая. Дашутка с Максиком подобрали, возвращаясь из сада, котенка. И понятное дело, решили осчастливить. Понесли в ванную мыть добра молодца, но тот оказал такое героическое сопротивление, что оба вернулись на кухню израненными, а монстра посадили на стол, чтоб не убег. Бабушка полезла наверх за зеленкой, голова закружилась, организм-то пожилой, конечно, грохнулась, голову расшибла. Макс вопит, Дарья Валентиновна не встает. Ах вы мамочки мои дорогие. Как же вы меня все достали.
…А сидеть бы сейчас, смотреть в мутное, немытое окно (а чего его мыть, если за ним такие же мутные декабрьские сумерки), грызть ручку, думать о высоком. Еще час-два, прискачет лошадка Маришка, притаранит продукты, кофе в постель, то есть в диван, подаст, новым стихам повнимает. Узник Бибенко пребывает в одиночке, не понимая этого. В общем-то, он совершенно счастлив. Вот почему ему вечный танец муз, а мне борьба за существование, скажите, пожалуйста?
Врача пришлось вызвать. Дарья совсем посерела как-то. Через двадцать минут в квартире образовалась небольшая толпа – молодой белобрысый доктор с юношескими прыщами и местные пенсионеры-железнодорожники.
Доктор: «Что ж вы маму или бабушку, не знаю уж, кто она вам, не бережете? С ее-то сердцем по табуреткам скакать…»
Водопроводный дед с третьего этажа покачал головой: «Ай-яй-яй, ухайдакала Дашутку…»
С четвертого какая-то с авоськой: «Да святая женщина…»
Баба Настя из соседнего подъезда прискакала: «Она и ребенка ейного забирает, и кормит, и гуляет когда, как нанялась, а эта еще недовольная…»
И общий хор: «Неблагодарная. Совсем совесть потеряла…»
У меня, бессовестной, сжимаются кулаки, в глазах закипают слезы, а сказать, как всегда, я ничего не могу. В таких случаях старая подружка Майка со смехом подначивала: «Нежить бессловесная. Молчи, молчи. Тебя же, дуру, все любят. Это они любят так, понимаешь?»
***
Серый поганец по достоинству оценил молоко в блюдечке, тепло и уют, но вымыть себя так и не позволил. Максимыч назвал его Барсиком, носится с ним и утверждает, что он честный и смелый. А по мне, так редкий пройдоха, вышвырнуть бы его снова на улицу.
Соседи со мной теперь не здороваются, глядят исподлобья, проходя мимо, делают дугу, чтоб, не дай бог, не столкнуться. На душе у меня муторно, так хреново, хоть в петлю лезь.
…Мы приносим в больницу сок и творог. Максимыч садится к Дашутке на краешек кровати, и они, держась за руки, под умильное внимание палаты, тянут: «Извела меня кручи-ина, подко-олодная змея…». Старушка, вопреки горестному содержанию песни, счастливо улыбается. В окно смотрит хмурый декабрь, сыплет снегом.
А через неделю Дашутка померла. Тихо скончалась ночью, никого не потревожив. Соседи мои совсем взъярились, подожгли мне дверь. А в чем я виновата? Ума не приложу, как мне теперь с хозяйкой расплачиваться.
Серый Барсик за всеми хлопотами куда-то делся. Подлая зверюга. Думаешь, это я его выкинула? Вот сынок мой тоже подумал, что я. И что бабушка Даша из-за меня умерла, подумал. Обиделся сынок, из дома ушел. Сапожки не надел, куртку забыл… Вот балбес. Замерзнет теперь.
И я снова вглядываюсь в скудный зимний пейзаж за окном: вдруг, да и появится на дороге маленький пешеход, живой, невредимый, веселый. Вспыхнет снова моя лучина…
***
– И что? – спрашивает меня скучным голосом сидящая напротив Тимофеева в застиранном дырявым халате. Ее пальцы похожи на старые сучки, и она бессмысленно щупает ими тумбочку, словно сомневается, стоит ли она или ее уже здесь нет. – Что же дальше-то?
– Снова не получилось, – смущенно улыбаюсь я. – Но все равно все будет хорошо. Прямо вот светло и радостно. Я найду убежавшего Максимку, вернусь к Бибенко. Пусть пишет свои стихи, пусть. Только бы был.
– А свекровь?
– Пусть свекровь, – соглашаюсь я. – Без акул не бывает моря.
– Врешь ты все, – вздыхает Тимофеева. Голова ее с бобриком таких же бесцветных, как она сама, волос, мелко дрожит.
Думай что хочешь, соседка. Это было в другой жизни и обвалилось, конечно. Так всегда бывает. Потому что не для меня. Я пожила немного жизнью той Марины, но снова все обвалилось. Ничего, завтра я встану со свежей головой и без слез на глазах. И снова будет другая Марина, из очередной, другой реальности. Я за неимением своей отщипну и от ее жизни немного радости. Она все равно ее не понимает. Она думает, ей тяжело, ей трудно. Фига, трудности, да разве это трудности?
– Ложись уже, Бибенко, – говорит заглянувшая в палату медсестра. – Хватит сочинялки свои сочинять. Я выключаю свет. Отбой.
Я переползаю с коляски на койку, привычно перенося тяжесть тела на руки, скрюченные ноги елозят по стертому линолеуму, потом нелепо выгибаюсь, чтобы укрыться одеялом. Сейчас я усну, и хотя бы на время не будет этих интернатских стен, этих соседок с их одной на всех ужасной историей, и меня настоящей не будет.
– А меня сюда сестра отправила, – шепчет из темноты Тимофеева. – Родная сеструха, Светка…
Я засыпаю, представляя, как щурится она в темноту, сквозь меня, сквозь казенные стены, в собственное, безнадежное, как зимняя мгла, прошлое…
Автор: Мухина Анна
Источник: https://litclubbs.ru/writers/8425-luchinushka.html
Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!
Оформите Премиум-подписку и помогите развитию Бумажного Слона.
Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.
Читайте также: