Роман Ильич Самохин, тридцати семи лет от роду, сидел в прихожей на пуфе для обуви, который угрожающе скрипел под его весом, и смотрел на четыре пары детской обуви, выстроившихся в неровный ряд у порога.
Кроссовки старшего, Максима, уже сорокового размера, почти с мужскую ногу, стояли рядом с розовыми сапожками младшей, Василисы. И в этом хаосе из подошв и шнурков была какая-то злая арифметика, которую он отказывался понимать до самого последнего времени, пока цифры в квитанциях за коммуналку и чеках из супермаркета не начали терзать по ночам сильнее, чем Василиса в младенчестве, и пока его собственная жена, Майя, не превратилась в объект почти физического раздражения.
А ведь начиналось-то всё не то, чтобы красиво, но понятно и по-человечески. Познакомились в общей компании, когда ему было двадцать пять, а ей двадцать три. Майя тогда работала продавцом в салоне связи, носила узкие юбки, громко смеялась над его шутками и, помнится, заказала на втором свидании не салат с вялеными томатами, а здоровенный бургер, который съела без остатка, испачкав пальцы в соусе барбекю. И этот жест, простой и земной, подкупил его больше, чем все интеллектуальные беседы, вместе взятые.
В загс сходили через полтора года, без особой помпы, просто расписались в будний день, а потом посидели с родителями в ресторане. И Роман тогда всерьёз полагал, что главные страсти у них впереди, что они ещё попутешествуют, снимут квартиру побольше, может, даже машину поменяют. Но действительность, как это обычно бывает, повернулась к нему совсем другой стороной, причём резко и без предупреждения.
Первый звонок прозвенел через три года брака, когда он вернулся с ночной смены. Он тогда вкалывал на складе электроники, таскал коробки с телевизорами, и спина гудела так, будто по позвоночнику проехались асфальтовым катком. Майя сидела на подоконнике в их съёмной двушке, поджав под себя одну ногу и задумчиво ковыряя пластик сказала:
— Ром, а Ром... Я тут подумала, может, хватит уже предохраняться? Смотри, у Свиридовых уже пацану полгода стукнуло, у Лариски с Димоном тоже сынок. Мы одни как неприкаянные. Чего мы ждём-то?
Он, помнится, хмыкнул, стаскивая с себя пропотевшую футболку, пахнущую картоном и пылью, и пожал плечами. Каких-то особых возражений у него не было.
Ну, действительно, работал он стабильно. Майя тоже приносила копейку, и мысль о том, что у него будет сын или дочь, которого можно будет в выходные возить в парк и учить кататься на велике, казалась ему вполне естественным продолжением жизни. Да и слово «малыш», которое Майя произносила с придыханием, звучало тогда для него мягко и уютно, а не как сирена воздушной тревоги, которой оно стало для него теперь.
Сделали Максима. И вот тут-то конструкция их быта и начала трещать по швам, причём гораздо быстрее, чем он мог предположить. У Майи, которая до этого была вполне себе живым и подвижным человеком, вдруг открылась такая глубокая и затяжная послеродовая депрессия, что она просто не смогла выйти на работу через полтора года, как планировалось. Она лежала лицом к стене, когда он приходил с работы, на плите не было ничего, в раковине высилась гора посуды, а Максим, красный от натуги, орал в своей кроватке.
Денег стало резко, остро не хватать, потому что его одной зарплаты на троих, да ещё и с подгузниками, смесями и этими чёртовыми развивающими ковриками, которые требовала Майя, было откровенно впритык. Он тогда устроился ещё и грузчиком на ночные разгрузки фур, приходил домой в шесть утра, чуть живой от усталости, и с ужасом ждал, что через два часа проснётся Максим и начнётся новый день без единой минуты тишины.
— Май, ну может, твоя мама посидит? Или моя? А ты бы хоть на полставки устроилась куда-то, а? Я ж не тяну, ты посмотри на меня, я скоро как зомби буду. Сил нет уже, — сказал он как-то раз, застав её сидящей на полу, перед стиральной машиной, которая беспомощно гудела, отказываясь сливать воду.
Она повернула к нему осунувшееся лицо, и, шмыгнув носом, выдохнула:
— Я не знаю, Ром, я ничего не знаю... Я не могу его оставить, я с ума сойду, если буду где-то, а его не будет рядом. Ты не понимаешь, ты просто не понимаешь, о чём я говорю.
Он тогда махнул рукой, купил в ларьке дешёвого пива, которое пил прямо на лавочке у подъезда, глядя, как мимо проносятся чужие машины. Его жизнь вдруг стала похожа на вагон, который следовал по очень предсказуемому маршруту, не сворачивая ни вправо, ни влево.
Через год, когда Максиму только-только исполнилось два, и Роман начал уже чуть-чуть выдыхать, потому что ребёнок стал спать почти всю ночь, а Майя, по крайней мере, перестала рыдать в ванной, она подошла к нему, когда он сидел на кухне и подсчитывал долги за рассрочку холодильника, и сказала, положив прохладную ладонь ему на загривок:
— Ром, ты только не ругайся сразу. Я, кажется, опять беременна. Четыре недели уже.
Он помнит это ощущение ужаса, которое прокатилось от макушки до пяток быстрее, чем он успел осознать смысл фразы. Карандаш, которым он выводил цифры на обратной стороне квитанции, сломался в пальцах с сухим треском. Он скинул её руку с плеча и резко развернулся на табуретке.
— Ты серьёзно, Майя? Ты сейчас серьёзно, я тебя спрашиваю? Мы же с тобой договаривались, что пока перерыв, пока на ноги встанем, пока ты хоть немного в себя придёшь! У нас кредит за холодильник, у меня ботинки каши просят, мы в отпуске не были никогда, какой, к чёрту, второй ребёнок? Ты меня угробить решила?
Она отшатнулась, будто он её ударил. Но упрямая складка между бровей, которую он терпеть не мог, уже залегла там основательно.
— Ром, ну получилось так, — произнесла она тихо, но с той ноткой, которая появлялась у неё всегда, когда решение уже было принято, и любые его аргументы разбивались о её убеждённость, как о скалу. — Это же не болезнь, это живой человек. Не смей так говорить, будто мы котёнка завести решили. Ты пойми, Максиму нужен брат или сестра. Я сама росла одна и знаю, что это такое.
— Да при чём здесь «одна»? — он почти кричал, чувствуя, как подступает бессильная злоба. — Мы с тобой не тянем одного, какой второй? О чём ты думаешь, Майя? О каких-то абстрактных братьях и сёстрах, когда у нас в холодильнике пустота? Ты на работу выходить думаешь вообще, или так и будешь сидеть до старости?
— Я не пойду на аборт, — отрезала она и вышла из кухни.
Рома остался сидеть над этим сломанным карандашом и квитанциями, в которых цифры вдруг сложились в одну огромную и неотвратимую яму, куда летела вся его жизнь.
Родилась Яна. И вот с этого момента то, что раньше было просто финансовой ямой, превратилось в засасывающее болото. Майя погрузилась в материнство с головой, как в омут, полностью и безоговорочно. Все разговоры, абсолютно все, сводились к тому, что у Яночки режутся зубки не так, как у Максима. Что Максим ревнует и надо ему уделять больше внимания, что смесь подорожала, а ту, что дешевле, Майя покупать отказывалась принципиально, заявляя: «Я не собираюсь травить ребёнка всякой химией, которую даже разводить нормально нельзя, она же комкуется».
Рома, в свою очередь, бросил ночные разгрузки, потому что организм просто перестал вывозить такой темп, и устроился водителем маршрутки. График «два через два», но с выездом в пять утра и возвращением в час ночи. Огромный, неуклюжий ПАЗик, битком набитый с утра хмурыми людьми, стал его вторым домом. Он приходил домой, засыпал, а когда просыпался, Майя, укачав детей, снова заводила шарманку о педагогических методиках, о том, что Максиму нужен логопед, и что она записала Яну в бассейн, который, разумеется, стоил как четверть его зарплаты.
Интимная жизнь угасла не сразу, а как-то постепенно, вытесненная сначала вечной усталостью, потом раздражением от её вида — вечно в растянутой футболке с пятнами от детского пюре на плече, с нечёсаными волосами, собранными в пучок.
Последний раз это было, кажется, после пьяной вечеринке у её кумы, когда оба ребёнка чудом остались у тёщи, и они, смеясь, упали в постель.
А потом случилась Ксюша. Это был тот самый момент, про который Рома говорит теперь, заливая в себя третью стопку водки на кухне у приятеля: «Я потерял контроль». Они обсуждали, причём обсуждали всерьёз, насколько серьёзно вообще можно обсуждать с Майей подобные вопросы, что двоих им хватит, что надо поднимать этих, ставить на ноги, что маршрутка скоро развалится от старости и грядущего техосмотра, что он больше не может, просто физически не может работать в таком режиме. Она сидела на диване, кормила Яну грудью, которая к тому моменту уже откровенно обвисла, смотрела куда-то в телевизор и кивала. Кивала, мол, да, ты прав, Рома, двоих нам хватит.
А через месяц, посмотрев на него с каким-то виноватым, но одновременно и ликующим выражением лица, которое он так ненавидел, она протянула ему пластиковую полоску с двумя отчётливыми полосками, и добавила:
— Я знаю, что ты скажешь, Ром, но послушай... Ну не получилось у нас предохраниться нормально, бывает. Но ты пойми, трое это уже настоящая, большая семья, как у наших бабушек было. Все так жили и ничего, выросли. Мы справимся, я чувствую, что это девочка. Она будет такая славная, ты увидишь...
И вот тогда он, глядя в её слегка отекшее лицо, понял окончательно: никакого плана нет. Нет и не было никогда того равноправного партнёрства, о котором он думал, вступая в брак. Есть только её, Майино, биологическое, непреодолимое желание плодиться, а он просто самец-добытчик.
Рома не стал кричать и разбивать тарелки, как в плохом сериале. Он молча взял куртку с крючка в прихожей, вышел из квартиры и поехал в гараж к другу, где до трёх ночи они пили дешёвый коньяк.
С того дня Рома не то чтобы перестал с женой спорить, он перестал воспринимать её как человека, с которым можно о чём-то договариваться. Есть «мать», есть «отец», и их общение стало похоже на производственные планёрки в депо: кто забирает детей из сада, кому везти их к врачу, где взять денег на канцелярию к школе. И се.кс, разумеется, испарился сам собой, потому что он не мог даже думать о близости с женщиной, которая методично, шаг за шагом, превращала его жизнь в выжженное поле.
Но то были ещё, как он сейчас с кривой усмешкой вспоминал, «цветочки». Спустя два года, когда он уже устроился водителем-дальнобойщиком в небольшую транспортную компанию и пропадал в рейсах по две-три недели, чтобы хоть как-то латать дыры в бюджете. Майя, которая к тому моменту окончательно и бесповоротно расплылась в габаритах, набрав после трёх беременностей, постоянного недосыпа и заедания стресса булками с чаем около тридцати килограммов, встретила его из рейса с сияющими глазами. Он, таща в прихожую баул с грязным бельём, сразу почуял неладное по этому блеску и по тому, как она, суетясь, поправляла на себе уже невероятно растянутый спортивный костюм с пятном от краски на колене.
— Ром, только не говори ничего, пожалуйста, не кричи, — затараторила она, прижимая ладони к своей монументальной груди. — Но у нас будет ещё один ребёночек. Это чудо, понимаешь?
Роман поставил баул на пол, обувь снимать не стал, хотя в прихожей лежал чистый, вымытый Майей коврик. Он посмотрел на жену так, что сбилась с восторженного щебетания и замолчала, нервно облизнув губы.
— Ты совсем, что ли, шибанулась, Майя? — заорал он благим матом. — Ты чем думаешь, своей башкой или чем пониже? Мы нищеброды, ты погляди вокруг! У Максима обувь развалилась, я заклеиваю её суперклеем уже второй раз! Я в рейсах живу, как бомж, питаюсь дошираком на заправках, чтобы привезти сюда больше денег, а ты четвёртого рожать надумала? Ты хоть понимаешь, что такое прокормить четверых? Нет, ты скажи мне, ты хоть раз в жизни задумалась о том, откуда всё берётся, или в твоей башке одна лишь розовая хрень с ангелочками?
Майя вспыхнула, и её круглое лицо покрылось пятнами.
— Не смей меня оскорблять! — закричала она. — Ты вообще дома не бываешь, ты не знаешь, какого это, вот так, одной, с тремя... А скоро и с четырьмя! Ты приезжаешь раз в месяц, привозишь свои вонючие шмотки и строишь из себя хозяина! Аборт я делать не буду, слышишь, не буду, даже не мечтай! Это такой же твой ребёнок, как и мой. Нечего на зеркало пенять, если рожа кривая!
— Да я к тебе прикасаться не хочу, о чём ты вообще говоришь! — взорвался Роман. — Ты на себя в зеркало-то давно глядела, машина по производству детей? Ты в кого превратилась, а? Ты же как диван, я не могу через тебя перелезть в постели, не то что о какой-то близости думать! Мне проще с мужиками на трассе перекурить, чем с тобой рядом сидеть и слушать про какашки и развивашки!
Она ахнула и схватилась за сердце, что, как он знал, было отработанным театральным жестом, и выкрикнула, уже не сдерживая рыданий:
— Ну и катись! Катись обратно в свой рейс, дальнобойщик хренов, и можешь не возвращаться! Мы тут сами, без тебя прекрасно справлялись и дальше справимся, только алименты присылай!
Он развернулся и вышел. Поехал обратно на базу, хотя мог бы отдыхать ещё два дня. Он не хотел там находиться, в этом гадюшнике из памперсов, криков, вечно включённого мультфильма и этой громадной, неопрятной женщины, которая когда-то была Майей, а теперь стала для него олицетворением его собственного бессилия.
И вот теперь, сидя на пуфе в прихожей, Роман Самохин перебирал в уме всё это, как чётки, и понимал, что он в ловушке. Детей своих он, как ни странно, любил. Максим, угрюмый и колючий подросток, всё чаще огрызающийся на мать и копирующий его, Романа, интонации. Яна, которая писала стихи в блокнотике и запиралась в ванной на час, требуя уважения к личному пространству. Ксюша, сорванец в юбке, которая могла подраться с мальчишками из-за того, что те обижали кошку, и четырёхлетняя Василиса, мелкая, звонкая, с огромными бантами, похожими на лопасти вертолёта, которая при виде него всегда бросалась с криком: «Папка приехал!». И это единственное, что ещё заставляло его сердце биться с нежностью, а не только со злобой.
Но вот Майя... Когда он смотрел на неё теперь, его переполняла именно ненависть, перемешанная с отвращением. Она окончательно расплылась, передвигалась по квартире в растянутых штанах с пузырями на коленях и в застиранной майке, на которой вечно красовалось какое-нибудь пятно. Любая попытка заговорить с ней о чём-то, кроме оценок в школе, цен на продукты или того, что надо бы починить сливной бачок, натыкалась на отсутствующий взгляд и немедленный перевод стрелок на детей. Интима не было уже больше трёх лет. Рома намеренно спал на диване в большой комнате, которая служила одновременно залом и его спальней.
Самый мерзкий разговор, который он теперь вспоминал с особым, мазохистским удовольствием, случился неделю назад, когда он получил зарплату. Денег катастрофически не хватало. Крупная сумма, которую он выложил на стол, сразу стала предметом дележа, как пайка хлеба в осаждённой крепости. Майя, тяжело дыша и обмахиваясь кухонным полотенцем, стояла над столом и загибала пальцы:
— Итак, за садик Василисе должок за два месяца. Кружки: у Максима робототехника, у Яны художка, у Ксюши греко-римская, кстати, надо взнос на соревнования, три с половиной тысячи. Завтра последний день сдачи, — она говорила, не глядя на мужа, а он смотрел на оставшиеся после всех выкладок жалкие бумажки и чувствовал, как в висках зарождается знакомая боль.
— Греко-римская борьба, — медленно, с расстановкой произнёс он, оперевшись о столешницу и нависая над ней. — Ты меня послушай, Майя. Может, девочке не надо заниматься борьбой? Может, мы просто сэкономим эти три с половиной тысячи и купим, блин, еды домой? У нас в холодильнике банка огурцов и прокисший кефир. Ты когда-нибудь смотришь на то, что мы едим, или тебе важнее, чтобы ребёнок людей кидал через бедро, пока отец на трассе геморрой наживает?
Майя подняла на него глаза, и он увидел в них уже знакомую, глухую оборону.
— Ксюша талантливая, тренер сказал, у неё природные данные, ты хочешь, чтобы она сидела во дворе и пиво с компанией пила? Ты сам-то что предлагаешь? Отобрать у детей всё, во что они верят, ради того, чтобы ты мог купить лишнюю палку колбасы? Ты отец или кто, Рома? Ты когда последний раз её дневник смотрел?
— Я дневник её смотрю, когда башкой от усталости о руль не бьюсь, чтобы не уснуть! А ты что, мать года, блин? Посмотри на себя в зеркало, я тебя прошу! На кого ты стала похожа, в чём ты ходишь, чем ты вообще занимаешься, кроме детей? Ты как клуша на насесте сидишь целыми днями! Ни поговорить с тобой ни о чём, ни в свет выйти. Ты же позорище, Майя! Ты угробила мою жизнь, ты это понимаешь?!
Последние слова он уже не говорил, а орал, срываясь на хрип. Дети за стеной притихли, но он знал, что они всё слышат, и от этого злоба только усиливалась, смешиваясь с жгучим стыдом. Майя стояла перед ним, и её губы поджались в тонкую, жёсткую линию.
— Если бы не я, у тебя бы вообще никого не было, — произнесла она раздельно, и каждое слово било, как молоток по гвоздю. — Ты так и сидел бы один, пил бы коньяк и разговаривал с домкратом. Это я сделала из тебя отца семейства, я дала тебе четырёх замечательных детей, пока ты колесил неизвестно где. Я тут одна разрывалась на части. А теперь ты снова включил заднюю передачу и начинаешь петь про то, как я тебя угробила? Не смеши мои тапки, Самохин.
Он не выдержал. Схватил свою чашку с недопитым чаем и запустил её в стену над холодильником. Кружка взорвалась осколками, которые веером разлетелись по полу.
— Всё, — выдохнул он, вытирая мокрый лоб рукавом толстовки. — С меня хватит. Я устал, Майя. Я больше не могу. Я подаю на развод.
Это слово, брошенное так, в воздух, повисло между ними, как запах горелой проводки. Он ожидал истерики, криков, угроз, чего угодно. Но Майя продолжала стоять, тяжело оперевшись о стол, и смотреть на черепки на полу. А потом она произнесла такое, отчего все его заготовленные речи рассыпались в прах:
— Хорошо, Рома. Давай разводиться. Но ты понимаешь, что я подам на алименты на четверых. Плюс мы разделим имущество. Ты останешься на улице, а я останусь тут с детьми. Ты готов к этому, Самохин? Ты готов видеть их по расписанию, раз в две недели, потому что таков закон? Ты не вывезешь, ты сломаешься через полгода и приползёшь обратно, только уже на моих условиях. Или сопьёшься, потому что никому, кроме нас, ты, со своей мигренью и вечным нытьём, не нужен.
Роман стоял, открыв рот. Цифры алиментов он и сам не раз прикидывал в уме, когда часами вёл фуру по трассе М-4, и понимал, что она права. Половина от зарплаты дальнобойщика, которая хоть и была повыше маршруточной, но всё же не миллион, оставят его с жалкими грошами на жизнь, на солярку, на еду. Он, отец четверых детей, не сможет позволить себе даже купить им подарки на Новый год, не то что построить какую-то новую жизнь. Он попал в капкан, который сам же, ведомый инерцией и слабохарактерностью, и помогал расставлять.
Он медленно опустился на табурет. Майя же, не глядя на него, с кряхтением нагнулась и принялась собирать осколки. Её спина в растянутой кофте выражала такую будничную, монументальную уверенность в своей правоте, что ему вдруг стало физически дурно. Вот так, тихо и без единого удара, она поставила жирную точку в его бунте.
Сейчас, шнуруя ботинки и готовясь к очередному рейсу на Белгород, он вспомнил продолжение того разговора. Он сидел, раздавленный этой простой арифметикой, и смотрел, как она вытирает стол тряпкой. Для неё всё было решено и разложено по полочкам, как детские вещи в шкафу. Он добытчик, она мать. И любой его выход из этой игры грозит ему полным крахом, а её системе не угрожает ничем, кроме временных неудобств с деньгами.
— Май, — прохрипел он тогда, сглатывая ком унижения. — Ну как ты не понимаешь, я же не о деньгах только... Я сдохну скоро на этой работе. Мы с тобой как чужие, пойми. Ты хоть на минуту можешь включить мозги женщины, а не инкубатора? Ты помнишь, как мы с тобой в Геленджик на электричке ездили, на дикий пляж, и вино пили из горла? Где та Майя, а?
Она выпрямилась и посмотрела на него с каким-то почти старческим прищуром. Где-то в глубине квартиры заголосила Василиса, и звук этот был похож на сирену будильника, возвещающего конец перерыва.
— Той Майи давно нет, Ром, — сказала женщина, и в её голосе не было драматизма, только констатация. — Её четыре раза рвали на части, из неё высосали весь кальций, её тело изрезали врачи, её нервы истрепали дети, а муж в это время был в рейсах. И знаешь что? Мне не жаль ту Майю. У неё была лёгкая жизнь, но пустая. А у меня сейчас сложная, но настоящая. И я, в отличие от тебя, не жалуюсь каждую минуту.
Она бросила тряпку в раковину и пошла в детскую, оставив его одного в полумраке кухни, среди мокрых разводов и запаха кипячёного молока. Он смотрел на её грузную, удаляющуюся фигуру и понял: она сильнее. Она давным-давно смирилась с тем, что её жизнь — это бесконечный цикл стирка-готовка-уроки, и нашла в этом недоступный ему смысл. А его экзистенциальные метания для неё — лишь блажь уставшего мужика, которого надо просто переждать, как шторм.
Роман встал, застегнул куртку. Ему опять садиться за баранку, крутить руль, слушать шум мотора и думать о том, как дожить до следующей получки, которая снова разойдётся по графам «детский сад», «кружки», «кредит», не оставив ему ни копья на то, что когда-то казалось важным — на поход в бар с друзьями, на новые джинсы, на романтическую поездку, на свободу.
На стене висели их старые фотографии в рамках. Вот Майя в белом платье, смеющаяся, с ямочками на щеках, а он обнимает ее за талию. Вот он держит на руках новорождённого Максима, испуганный и гордый. Вот вся их орава на фоне новогодней ёлки — четыре пары детских глаз, четыре рта, которые требуют есть, пить, любить, одевать, учить. И где-то между этими снимками затерялись он сам, его желания, его мечты и та женщина, с которой он когда-то ел бургеры и хохотал в кинотеатре.
Он ненавидел её. За то, что она не послушала, за то, что обманула его ожидания, за это безобразное, оплывшее тело, за то, что превратила их общее существование в конвейер по производству людей, за то, что отрезала ему все пути к отступлению своей чудовищной, железной правотой.
Но без неё этот битком набитый детьми ковчег немедленно пошёл бы ко дну, и он знал это. И поэтому он снова и снова зашнуровывал ботинки, брал в одну руку термос с кофе, в другую ключи от фуры, и уходил в рейс, чтобы привезти денег.