Глава 28
Тишина в изоляторе была не просто отсутствием звуков. Она была веществом — густым, вязким, обволакивающим. Она затекала в уши, в ноздри, в поры кожи. Она пахла хлоркой и застарелой известью. Она была желтоватой, как стены, и холодной, как казенное одеяло, под которым лежала Оля.
Часы на стене — круглые, белые, с черными стрелками — отсчитывали время с равнодушной мерностью. Тик. Так. Тик. Так. Оля следила за минутной стрелкой, которая ползла как сонная муха, и думала. Думала без остановки, без передышки, без надежды на сон.
Кто.
Этот вопрос теперь был не просто вопросом. Он стал ее соседом по палате, ее сиделкой, ее тюремщиком. Он сидел на краю кровати и смотрел на нее пустыми глазницами. Он не требовал ответа немедленно — он просто ждал. И от этого ожидания было хуже, чем от любой пытки.
Она перебирала их снова и снова, прокручивая в голове один и тот же список. Сначала — Сергей. Ее муж. Она быстро отмела его — просто чтобы сузить круг. Сергей был груб, неверен и грязен в своих привычках, но к тому моменту, когда все началось, она уже не спала с ним. Последний раз — еще до Нового года, она помнила это точно: он был пьян, она зажмурилась и терпела, а потом он уехал в ночную смену. С тех пор — ничего. Если бы зараза дремала в нем, она бы проявилась раньше. Значит, не он.
Иван. При мысли о нем внутри что-то екнуло — смесь стыда и старой, полузабытой нежности. Кряжистый, надежный, с вечно грязными руками и чистыми, серыми глазами. Он был так прост, так понятен. «У меня семья, — говорил он. — Жена, сын. Я тебя люблю, но уйти не могу». Она верила ему. Она даже уважала его за эту честность. Но теперь эта честность оборачивалась другой стороной. Если у него была жена — значит, у них была и супружеская жизнь. А если он, такой простой и прямой, не удержался от связи с Олей — кто сказал, что она была первой? Может, он вообще не пропускал ни одной юбки в театре? Может, все эти годы, пока он крутил лебедки и цитировал Есенина, он параллельно крутил романы с гримершами, хористками, студентками консерватории?
Она вспомнила его тело — грубое, в шрамах, с выцветшим якорем на плече. Вспомнила его запах — табак, металл, мужской пот. Вспомнила, как он никогда не пользовался презервативами. «Я чистый, — сказал он тогда, в первый раз. — Я по врачам не хожу, но я же не мальчик». Она поверила. Она, которая боялась забеременеть от Сергея, которая всегда помнила о предохранении, — с Иваном она потеряла голову.
Это мог быть он. Очень даже мог.
Но Лев… Лев был еще более очевидным кандидатом. Самойлов. Звезда. «Итальянские каникулы», «свободные нравы», «мы, артисты, живем иначе». Сколько раз он сам проговаривался о своих похождениях — в Милане, в Вене, в Москве? Сколько раз она видела, как после спектакля к нему в гримерку заходят поклонницы — юные, восторженные, готовые на все? Он никогда не отказывал. Он был пьян, он был щедр, он был неразборчив. А как он злился, когда она пыталась говорить с ним о предохранении! «Ты что, мне не веришь? Я — Самойлов, а не какой-то там клерк с резинкой!» И она замолкала. Она боялась его потерять.
Теперь она понимала: Лев был не просто вероятным источником — он был самым вероятным. Его безудержность, его пренебрежение ко всему, кроме музыки, его пьяные откровения — все складывалось в стройную, пугающую картину. Но точно ли? Могла ли она утверждать наверняка? Нет. Потому что Лев в пьяном угаре мог забыть не только ее имя, но и сам факт связи. Он мог вообще не знать, что болен. Или знать, но молчать.
Глеб. При мысли о нем сердце сжалось иначе — не так, как с Иваном, не так, как со Львом. Глеб был ее надеждой. Ее будущим. Ее Миланом. Высокий, спокойный, с тонким шрамом над бровью и темно-янтарными глазами, полными ума и печали. Он говорил, что после развода жил один. Что не подпускал никого близко. Что она — первая за многие годы.
Но так ли это? Она вспомнила его долгие гастроли — Вена, Рим, Токио. Вспомнила его бывшую жену, о которой он говорил с горечью: «Она была не слишком верной». Может быть, эта неверность и наградила его? Может быть, он, сам того не зная, носил в себе заразу годами, а она проявилась только сейчас? Или, что еще страшнее, — он знал. Знал и молчал. Потому что боялся ее потерять. Потому что думал: «Авось пронесет».
Она отбросила одеяло и села на кровати, сжимая виски ладонями. Мысли крутились, как белка в колесе, и не приводили ни к чему.
Если Иван — то он, сам того не ведая, предал ее своей простотой и беспечностью. Если Лев — то предал своим эгоизмом и распущенностью. Если Глеб — то предал молчанием. Но кто из них? Кто?!
Она пыталась вспомнить даты. Когда началась слабость? Когда она впервые заметила, что устает больше обычного? Месяц назад? Два? Три? Инкубационный период — она читала об этом в журналах — мог быть разным. От нескольких недель до нескольких месяцев. Все трое подходили по срокам. Все трое были с ней в этот период. Круг не сужался, как она ни старалась.
Она подумала о том, что никому из них не может позвонить. Телефон изъят. Она отрезана. И даже если бы он был у нее — что бы она сказала? «Кто из вас меня заразил?» Они бы отшатнулись. Они бы обвинили ее в ответ — мол, сама гуляла. Они бы, возможно, никогда больше не захотели ее видеть.
И тут ей стало по-настоящему страшно. Не от болезни — от одиночества, которое за ней пришло.
Она встала, подошла к окну. За решеткой был виден кусок больничного двора — серая скамейка, голое дерево, клочок неба. На скамейке кто-то сидел, ссутулившись и надвинув кепку на лоб. Она не могла разглядеть лица — слишком далеко, — но что-то в этой фигуре показалось ей знакомым. Высокая, худая спина. Сухие, длинные пальцы, сжимающие сверток.
Николай Алексеевич. Он все еще там. Он ждет.
Она отошла от окна и села обратно на кровать. О нем она сейчас думать не могла. Не имела права. Он был единственным, кто ни разу не сделал ей больно, — и единственным, к кому она не могла обратиться за помощью. Потому что признаться ему, старому, любящему человеку, что она заболела такой болезнью, было немыслимо. Это разрушило бы все. Даже то немногое, что осталось.
День клонился к вечеру. Свет за окном стал золотистым, потом оранжевым, потом серым. Пришла медсестра — та же, в маске и перчатках, — поставила капельницу. В вену потек холодный раствор — антибиотик, иммуностимулятор, еще что-то. Оля следила, как капли одна за другой срываются с иглы, и думала о том, что теперь ее тело — поле боя. Врачи сражаются за нее. А она сама? Она сражается? Или просто плывет по течению?
Капли падали. Тик. Так. Тик. Так. Словно часы внутри ее крови.
Она снова и снова возвращалась к лицам. Иван. Лев. Глеб. Кто из них сейчас думает о ней? Кто пытается дозвониться и слышит «абонент недоступен»? Кто придет к больничным воротам и потребует пропустить его? Придет ли вообще кто-нибудь?
Она не знала. Она устала гадать.
К вечеру мысли стали замедляться. Вязнуть. Она легла на подушку и закрыла глаза. Перед внутренним взором проплывали картины — дача в снегу, яблони, буржуйка в театральной каморке, красное платье «Кармен», лицо Глеба в свете свечей, руки Ивана, перебирающие тросы, черные, пьяные глаза Льва. Все смешалось в один горький, сладкий, ядовитый коктейль. Она всех их любила. Каждого по-своему. И каждый из них мог оказаться ее убийцей.
Или нет. Врач сказала — лечат. Это не приговор. Но даже если она вылечится — что дальше? Как жить с этим знанием? Как смотреть им в глаза? Как простить?
Она не знала. И от этого бессилия хотелось выть.
Часы на стене пробили десять. Свет погасили. В палате стало совсем темно, только узкая полоска лунного света падала на пол от зарешеченного окна. Оля лежала с открытыми глазами и слушала тишину.
Кто-то из них. А может, никто. Может, она сама виновата. Может, наказание за все.
Сон пришел неожиданно и без сновидений — тяжелый, вязкий, как та тишина. А за окном, на больничном дворе, все так же сидел человек в старой кепке и терпеливо ждал рассвета.
Глава 29
Подписывайтесь на дзен-канал Реальная любовь и не забудьте поставить лайк))
А также приглашаю вас в мой Канал МАХ
Рекомендую