Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Османская Империя

402 глава. Валиде Эметуллах султан вынесла приговор убийце Джафера аги. Михришах хатун беременна

Поздний вечерний свет струился сквозь резные ставни покоев валиде султан, чертя на сефеде узоры, похожие на дрожащие крылья бабочек. Айше, внучка могущественной Эметуллах-султан, сидела на низкой софе, поджав ноги, и нервно теребила край платья. Воздух в покоях великой бабушки всегда казался гуще — он пропах лавандой, старым пергаментом и властью, которую не замечаешь, пока она не придавит

Поздний вечерний свет струился сквозь резные ставни покоев валиде султан, чертя на сефеде узоры, похожие на дрожащие крылья бабочек. Айше, внучка могущественной Эметуллах-султан, сидела на низкой софе, поджав ноги, и нервно теребила край платья. Воздух в покоях великой бабушки всегда казался гуще — он пропах лавандой, старым пергаментом и властью, которую не замечаешь, пока она не придавит тебя.

Валиде султан, восседавшая на парчовых подушках с безупречной осанкой, даже в покое напоминала натянутый лук. Её тонкие, унизанные кольцами пальцы неторопливо перебирали чётки из окаменевшего дерева. Увидев слёзы на глазах внучки, она не бросилась с объятиями — в династии нежности не расточали. Вместо этого она сделала едва заметный жест, и служанки бесшумно исчезли, словно тени.

— Подойди, — голос валиде султан звучал ровно, но в нём чувствовалась сталь, ковавшаяся десятилетиями во дворцовых интригах.

Айше султан упала на колени у ног бабушки, уткнувшись лицом в её тёплые, пахнущие розовой водой руки. Валиде султан позволила ей выплакаться, гладя по голове с той отстранённой нежностью, которая даётся женщинам, пережившим гарем.

— Великая Валиде, повелитель хочет выдать меня замуж и уже нашел как я узнала мужа старого. Я лучше умру-,прошептала Айше.

Валиде султан на мгновение замерла. Её глаза, полные усталой мудрости, сузились.

— Слушай меня, дитя. И запомни каждое слово. Я пережила четырех султанов. Я видела, как лучших из лучшей отправляли в клетки, а глупых — на плаху. Но ты — плоть от моей плоти. И пока я дышу — Никто не посмеет сделать тебя несчастной. Я клянусь, что замуж ты не выйдешь пока сама не согласишься. Даю тебе мое слово, Айше.

Она приподняла подбородок внучки длинным, холодным пальцем.

— Замуж? Ты выйдешь только если твоё сердце встрепенётся или если союз принесёт тебе власть и радость. А если тебе предложат клетку вместо дворца... — валиде султан усмехнулась, и эта усмешка была страшнее любого крика. — Я поговорю с повелителем. Ты под моей защитой, Айше. И это железнее цепей.

Она прижала внучку к своей груди — жёстко, по-царски, но так, что по телу девушки разлилось тепло спасения. В покоях валиде султан время текло иначе, подчиняясь не часам, а её воле. И в этот миг Айше поверила: пока жива эта величественная женщина, ни один паша, ни даже сам султан не посмеют пролить её слёзы.

Айше султан побыла немного в покоях валиде султан и уехала к себе во дворец довольная ответом бабушки.

Покои валиде Эметуллах султан тонули в зелёном полумраке — плотные шторы из булгарского бархата были задернуты даже днём, спасая хозяйку от летнего зноя. Тяжелый воздух пропах можжевеловым дымом из курильницы и сушеными лепестками, что плавали в медном тазу у входа. Валиде, одетая в простой, но расшитый жемчугом халат, полулежала на парчовой софе, перебирая чётки из яшмы. Монотонный щелчок камней был единственным звуком — до тех пор, пока ткань дверного полога не взметнулась.

Дильхаят-калфа, вошла в покои валиде Эметуллах султан. Но в её обычно бесстрастной фигуре чувствовалось напряжение — спина выпрямлена слишком жёстко, взгляд упирается в пол. За её спиной, комкая в дрожащих пальцах край передника, стояла юная служанка. Лицо девушки было пепельно-серым, а тёмные круги под глазами казались синяками.

Эметуллах султан не подняла головы. Только голос — холодный, как вода из подземного источника — разрезал тишину:

— Что такое Дильхаят?

Калфа низко поклонилась.

— Простите, госпожа. Но дело — из тех, что не терпят отлагательства. Служанка Зейнеб просит Вашей защиты и милости. У нее есть страшная тайна.

Валиде Эметуллах султан подняла взгляд. Один её глаз, чуть прищуренный, изучал дрожащую девушку, как хищная птица изучает полёвку.

— Говори. Но если ты пришла с клеветой на обитательницу гарема, помни: за ложь здесь вырывают язык.

Служанка упала на колени так резко, что стукнулась лбом о мраморный пол. Слова вылетали из неё сдавленными, мокрыми от слёз:

— Да продлит Аллах Ваши дни, валиде-султан… Я… я не хотела смотреть. Клянусь! Я просто шла с бельём в прачечную через сад у Башни справедливости. Солнце уже садилось, было сумрачно… Я услышала голос Бану-султан. Она о чем то разговаривала в тот день с Джафером агой. А потом… — девушка зажала рот обеими ладонями, будто боясь, что из груди вырвется крик. — Она ударила его вазой… Ага упал на землю и не шевелился, а она… она что то забрала у него и ушла.

В покоях повисла тишина, которую можно было резать ножом. Чётки в руке валиде султан замерли.

— Ты видела это своими глазами? — голос Эметуллах султан стал обманчиво мягким.

— Да, госпожа. Я спряталась за кадкой с олеандрами. Боялась даже дышать. Я боялась рассказать об этом Вам, вдруг думала Вы не поверите или узнает Бану султан, что я видела. А сейчас я побежала к госпоже Дильхаят. Я не знала, что делать… Бану-султан — Ваша невестка и мать Шехзаде.

Служанка снова всхлипнула, вытирая лицо рукавом.

Валиде султан медленно перевела взгляд на Дильхаят-калфу. Та едва заметно кивнула — «она не врёт, я проверила».

Эметуллах султан откинулась на подушки и закрыла глаза. На несколько долгих ударов сердца в покоях не было слышно ничего, кроме судорожного дыхания Зейнеб и треска фитиля в масляной лампе.

— Бану-султан, — повторила валиде султан имя, словно пробуя его на вкус. — Любимица моего сына. Мать его детей. И убийца.

Она открыла глаза. В них не было гнева — была ледяная, безжалостная ясность.

— Дильхаят. Уведи девушку в дальнюю комнату. Кормить, поить. Ни с кем не разговаривать. Заговорит — убью сама. Ты поняла меня?

Калфа поклонилась, подхватила под локоть всё ещё трясущуюся служанку и выскользнула за порог.

Валиде султан осталась одна. Она медленно взяла с низкого столика нефритовую пиалу с шербетом, сделала один глоток и поставила обратно. Её рука не дрожала.

— Бану, — прошептала она в пустоту. — Ты выбрала мой дворец, чтобы оставить кровавый след. Что ж. Посмотрим, чья рука длиннее.

Вечерние сумерки окрасили покои Бану-султан в цвета запёкшейся крови и старого золота. Любимица падишаха и невестка самой валиде султан любила роскошь с той неуёмной страстью, какая бывает у тех, кто боится, что завтра всего этого лишится. На низком столике из инкрустированного перламутром дерева горела одна-единственная свеча в высоком подсвечнике — остальные Бану велела погасить. Она не любила яркий свет, предпочитая полумрак: в нём морщины у глаз казались глубже, а взгляд — загадочнее.

Где-то вдалеке, со стороны Второго двора, доносился приглушённый азан — голос муэдзина, скользящий над куполами и минаретами. Но здесь, в женской половине, время текло иначе: вязко, сладко и опасно.

Бану-султан полулежала на парчовых подушках, поджав под себя ноги в расшитых золотом туфельках без задников. В её тонких, унизанных перстнями пальцах покоился томик персидских газелей Хафиза — переплёт из тиснёной кожи, миниатюры на полях, написанные кистью лучшего мастера Исфахана.

Она вздрогнула, когда дверь её покоев отворилась без единого стука.

-Входи!-позволила она

В покои вошел евнух с докладом:

— Госпожа моя, — голос евнуха напоминал скрип несмазанной петли: низкий, глухой, лишённый всякой теплоты. — Валиде Эметуллах султан желает видеть Вас.

Бану-султан даже бровью не повела. Только пальцы, сжимавшие книгу, побелели на костяшках.

— «Желает видеть», говоришь? — переспросила она, растягивая слова, будто пробуя их на вкус. — Только недавно она мне запрещала переступать порог ее покоев, видимо передумала.

У Бану султан перехватило дыхание. Она медленно закрыла книгу, отложила её на столик, и это движение заняло целую вечность — так она пыталась вернуть себе власть над телом.

Бану султан поднялась, оправила кафтан и улыбнулась. Улыбка вышла кривая — левый уголок губ дёрнулся вниз, правый замер.

Покои валиде Эметуллах султан никогда ещё не казались такими тесными. Тяжёлые парчовые занавеси на окнах были задёрнуты, свечи в массивных канделябрах не горели — лишь один масляный светильник у изголовья хозяйки отбрасывал дрожащие тени на стены. Воздух спрессовался до состояния стекла: ни вздохнуть, ни шелохнуться.

Бану-султан переступила порог, и дверь за её спиной закрылась с глухим, похожим на крышку гроба, стуком. Она вошла одна — новый слуга валиде султан Юсуф ага остался снаружи, служанок валиде султан разогнала ещё до появления невестки. Это была частная аудиенция из тех, после которой либо пьют шербет в знак примирения, либо… либо не пьют уже никогда.

Взгляд валиде султан встретил её у самого входа.

Эметуллах султан не полулежала на софе, как обычно. Она сидела прямо, почти по-мужски выпрямив спину, и руки её неподвижно лежали на коленях — ни чёток, ни веера, ни чаши с шербетом. Ничего, что могло бы выдать слабость или хотя бы человеческое тепло. В её глазах застыла та сталь, которой ковали приказы о казнях.

Бану сделала шаг, второй. Потом замерла, чувствуя, как под тяжестью этого молчаливого суда подкашиваются ноги.

Она склонила голову. Ниже, чем того требовал этикет. Ниже, чем кланялась свекрови когда-либо прежде. Подбородок коснулся груди, плечи вжались в спину — поза не просто покорности, а животного, первобытного страха.

— Ты знаешь, зачем я позвала тебя? — голос валиде султан звучал ровно, даже мягко. И эта мягкость была страшнее крика.

— Нет, госпожа моя, — прошептала Бану, не поднимая глаз. — Но радость моя служить тебе безмерна, и если я провинилась…

— Ты провинилась, — перебила Эметуллах султан. Слова падали в тишину, как камни в колодец — тяжело и безвозвратно. — Ты провинилась перед Аллахом, перед династией, перед будущим моего сына.

Пауза. В тишине слышно было, как потрескивает фитиль в масляной лампе.

— Я знаю, кто убил Джафера-агу.

Бану-султан перестала дышать.

На секунду ей показалось, что земля ушла из-под ног.

Её ноги подкосились окончательно. Бану рухнула на колени, не чувствуя, как мраморный пол обжигает ледяным холодом.

— Госпожа… — выдохнула она наконец, и голос её сел, превратившись в старческий шёпот. — Госпожа, я… клянусь священной Каабой, клянусь могилой пророка, я не знаю… я не при чём…

— Не лги мне, — валиде султан понизила голос до шипения, и в этом шипении слышалось нечто первобытное — голос крови, голос империи, голос матери, готовой разорвать обидчицу своего дома голыми руками. — Не лги мне в моих собственных покоях, Бану. Есть свидетель, который видел тебя как ты ударила Джафера агу. Зачем ты это сделала ? Что ты у него забрала из рук?

— Пощадите, — прохрипела Бану, и по её щеке скатилась первая слеза. — Пощадите, валиде султан.Он… Джафер-ага он угрожал мне, он хотел чтобы . Джафер ага ненавидел меня, ведь я любимица повелителя. А он просто Ваш раб. Вы же тоже меня не любите и он…

— Замолчи, — оборвала её Эметуллах султан. В этом коротком слове было больше власти, чем во всех указах султанского дивана за последние десять лет.

Бану замолчала. И сквозь застилавшие глаза слёзы увидела, как валиде медленно поднимается с софы. Старая женщина подошла к ней вплотную — и нависла, огромная, как грядущее возмездие.

— Ты убила моего человека, — прошептала Эметуллах, глядя сверху вниз на дрожащую невестку. — Ты пролила кровь в моём доме. И ты смеешь просить пощады?

Её рука взметнулась вверх — и Бану зажмурилась, ожидая удара.

Но вместо пощёчины холодные пальцы валиде легли ей на подбородок — и резко задрали лицо вверх.

— Смотри на меня, — велела Эметуллах. — Смотри и запоминай. Ты пока не умрешь, пока. Я хочу знать, что ты забрала из рук Джафера Аги?

-Ничего, валиде султан. Я клянусь ничего не забирала. Прошу Вас пощадите меня, ради Ваших внуков.

Она отпустила подбородок невестки и, развернувшись, отошла к окну — настолько спокойно, будто только что обсуждала погоду.

— У тебя есть два пути. Первое-ты сама все расскажешь повелителю, когда он вернется из Эдирне. Второе- ты отправишься в Старый дворец навсегда. А теперь убирайся из моих покоев.

Бану-султан поднялась с колен на ватных ногах, шатаясь, как только что наученный ходить ребёнок. Она сделала шаг к двери, второй — и рука её сама собой потянулась к дверному пологу.

Дверь захлопнулась за невесткой. Валиде султан закрыла глаза и прошептала в пустоту:

— Ты ещё пожалеешь, что родилась в этот мир, Бану.

Бану султан ее служанка выяснила и доложила кто на нее донес. Она приказала убить Зейнэб. Узнав ее местоположение, верный слуга Бану султан с помощью яда погубил невинную душу. Узнав об убийстве Зэйнэб, Эметуллах султан рассвирепела и решила действовать уже без жалости.

За час до рассвета, когда небо над Стамбулом ещё было цвета старого свинца, а звёзды не погасли до конца, Юсуф — новый личный слуга валиде Эметуллах султан — бесшумно прокрался в придворные конюшни.

Он знал каждую половицу, каждую щель в дощатых стенах. На службе у валиде султан работа научила его одному: не задавать вопросов. Не смотреть в лицо тому, кому перерезаешь горло. Не запоминать имён. И уж точно — не вздрагивать, когда госпожа шепчет приказ, от которого стынет кровь.

Лошадь Бану-султан стояла в дальней стойловой клетке — золотистая кобыла с белой звездой на лбу, подарок самого падишаха. Юсуф погладил её по морде, шепнул что-то успокаивающее, а потом его рука с коротким, остро заточенным ножом скользнула под седло. Левая подпруга. Тонкий, почти незаметный надрез. Достаточный, чтобы выдержать вес наездницы на ровной дороге — и лопнуть ровно в тот миг, когда лошадь понесётся в галопе.

Он провёл пальцами по надрезанной коже, убедился, что снаружи не видно ничего, и вышел из конюшни так же бесшумно, как вошёл.

Собаки не залаяли. Стража не проснулась. В Топкапы умели хранить тайны.

Утро началось для Бану-султан с неясной тревоги. Она почти не спала после разговора с валиде султан— всё ворочалась на шёлковых простынях. А когда забылась ее разбудил стук в двери :

-Войди

— Госпожа, — Служанка стояла на пороге её опочивальни, не смея переступить невидимую черту. Ее лицо было непроницаемо, как маска. — Падишах прибыл с ночной охоты из Эдирне. Он желает видеть Вас в охотничьем домике. Приказал для Вас седлать Вашу лошадь.

Бану-султан вскочила. Сердце заколотилось где-то в горле — но не от радости. Странно, что султан Ахмед прибыл так тайно. Что то видимо случилось.

— Что-то случилось? — спросила она, вглядываясь в лицо служанки,-Он сказал зачем?

— Не смею спрашивать повеления падишаха, — ответила Служанка ровно. — Лошадь оседлана. Слуги ждут.

Бану султан набросила поверх платья длинный плащ с капюшоном — утренний ветер с Босфора пронизывал до костей — и выбежала во двор.

Кобыла нетерпеливо била копытом у коновязи. Бану вскочила в седло с той ловкостью, какую дают годы верховой езды. Подпруга показалась ей чуть ослабленной, но она отогнала мысль — всего лишь нерадивый конюх, накажу его позже.

Она ударила лошадь пятками, и та сорвалась с места галопом.

Ветер свистел в ушах. Дворцовые стены проносились мимо, как размытые тени. Впереди, уже виднелись кипарисы, окаймлявшие дорожку к охотничьему домику. Бану пришпорила кобылу сильнее — пусть падишах не ждёт, пусть видит, что она не боится, что она сильна, что она…

Подпруга лопнула.

Бану султан почувствовала это раньше, чем увидела — мгновенное ослабление седла, смещение центра тяжести, а потом мир перевернулся. Лошадь испуганно рванула в сторону, седло соскользнуло набок, и Бану-султан полетела вниз, не успев даже вскрикнуть.

Она ударилась о землю плечом, перекатилась — и в этот миг её голова встретилась с камнем.

Это был не простой булыжник. Старый, замшелый, почти вросший в землю огромный камень — осколок византийской кладки, который никто не удосужился убрать. Острый край вошёл в висок Бану-султан, как нож в масло.

Тело дёрнулось раз, другой. Глаза широко раскрылись — в них застыло недоумение, такое детское, такое человеческое, что даже подбежавший слуга на мгновение замер.

Кровь текла по мшистому камню, смешиваясь с утренней росой.

— Позовите… — начал было кто-то из стражников.

— Не нужно, — перебил евнух. Его голос звучал ровно. — Она мертва. Скажите валиде султан, что произошёл несчастный случай. Лошадь испугалась птицы. Подпруга… подпруга оказалась ветхой.

Он смотрел на распростёртое тело, и ни один мускул не дрогнул на его лице.

В покоях валиде Эметуллах султан часы шли медленно. Она сидела у окна, перебирая чётки из окаменевшего дерева, и ждала.

Когда дверь отворилась и на пороге появился Юсуф, она не подняла головы.

— Ну? — спросила она.

— Бану-султан упала с лошади по дороге к охотничьему домику, госпожа, — тихо сказал слуга. — Ударилась головой о камень. Смерть наступила мгновенно.

Валиде султанзакрыла глаза. Её губы шевельнулись в короткой, беззвучной молитве — или, быть может, благодарности.

— Горестная весть, — сказала она так спокойно, будто обсуждала погоду. — Какое несчастье. Какая нелепая смерть… Повелителю позже отправим письмо.

— Будет исполнено, госпожа, — поклонился Юсуф.

Она повернулась к окну, откуда открывался вид на кипарисы — те самые, мимо которых летела насмерть Бану-султан.

— Ты хотела стать валиде султан, Бану, — прошептала Эметуллах одними губами. — Мое имя Эметуллах, я не прощаю.

Она перестала перебирать чётки и улыбнулась — той долгой, ледяной улыбкой, которая не сулила ничего, кроме покоя. Её покоя. Ценой чужой жизни.

Большой зал для рукоделий в гареме Топкапы напоминал растревоженный улей. Солнце уже поднялось высоко, заливая косыми лучами вышитые подушки, низкие столики с недопитым кофе и разбросанные пяльцы. Но сегодня никто не работал. Иглы застыли в воздухе, нити повисли — руки девушек опустились, как подрезанные крылья.

Известие о гибели Бану-султан разнеслось по женской половине быстрее пожара. Служанки перешёптывались в коридорах, одалиски плакали — кто искренне от ужаса, кто притворно, чтобы не выделяться. Старшие женщины с каменными лицами разливали успокоительные настои, но их руки подрагивали: если пала сама невестка валиде, кто поручится за жизнь простой наложницы?

В дальнем углу зала, у самого окна, выходящего в мраморный дворик, сидели две хатун — Михришах и Рабия Шерми. Их разделяла узкая скамья, покрытая алым бархатом, и чашка холодного шербета, который никто не пил. Вокруг, в почтительном отдалении, жались другие девушки — те, кто не решился подойти ближе, но отчаянно жаждал услышать каждое слово.

Михришах — высокая, с цепким взглядом и острым подбородком, всегда знавшая себе цену — нервно теребила край платка. Её голос, обычно звонкий и насмешливый, звучал приглушённо:

— Я всё ещё не верю. Вчера утром она проходила мимо меня — нос задрала. А сегодня… — Михришах передёрнула плечами, и тень от решётки упала на её лицо, рассекая его надвое. — Говорят, голова раскололась, как переспелый гранат.

— Не говори таких слов, — тихо одёрнула её Рабия Шерми. Та была младше, с мягкими чертами лица и вечно печальными глазами. Она всегда казалась задумчивой — даже когда улыбалась. — Не следует поминать мёртвых с такой… яркостью.

— Ах, оставь, Рабия, — отмахнулась Михришах, но голос её стал ещё тише — почти шёпот. — Мы не на женской половине мечети, где каждый вздох на счету. Здесь только свои. И ты не можешь не думать о том, о чём думаю я.

Она сделала паузу и, убедившись, что поблизости нет евнухов, наклонилась к собеседнице:

— Бедные ее дети! Столько горя она конечно нам принесла.

— Я не желала ей смерти, — тихо сказала Рабия. — Клянусь всем, что есть для меня святого. Я ложилась спать и думала: «Как же тяжело быть соперницей такой женщины». Я молилась, чтобы Аллах образумил её сердце. Чтобы она перестала плести интриги. Чтобы…

— Чтобы она отстала от нас, — закончила за неё Михришах, и в её голосе впервые прозвучала не насмешка, а усталая правда. — Не бойся этого слова, Рабия. Мы все думали так. И не одна ты.

На мгновение воцарилась тишина. Где-то в соседней комнате всхлипнула молодая служанка — та, что прислуживала Бану-султан. Её утешали шёпотом, но утешения звучали как приговор: отныне она ничья, а значит — ничто.

— Видимо, такова её участь, — произнесла Рабия Шерми, наконец поднимая глаза. В них блестели слёзы — не от горя, а от странного, почти запретного облегчения. — Каждому из нас суждена своя смерть. Её — на охотничьей тропе, под камнем, которого она не заметила. Мою — не знаю где. Но я не хочу, чтобы моя участь настигла меня в бегах от правды.

Михришах усмехнулась — не зло, а грустно, понимающе.

— Ты всё ещё думаешь, это был несчастный случай?

— Я не смею думать иначе, — твёрдо ответила Рабия. — Потому что если начну думать по-другому… мне придётся бояться собственной тени.

Они переглянулись. И в этом взгляде было больше смысла, чем в любых словах, которые можно было произнести вслух.

— Допивай шербет, — сказала наконец Михришах, протягивая чашку. — Он уже совсем остыл. Но, говорят, холодный напиток успокаивает нервы лучше тёплого.

Рабия Шерми взяла чашку, поднесла к губам — и вдруг замерла.

— А если… — начала она и осеклась.

— Если что? — насторожилась Михришах.

— Если в нём что-то есть?

Михришах тихо рассмеялась — тем смехом, которым женщины в гареме отпугивают страх.

— Тогда, дорогая Рабия, мы выпьем его вместе. И умрём с одинаковыми улыбками. И никто не узнает — отравились мы по своей воле или по чьему-то приказу.

Она отпила половину сама и протянула чашку обратно.

— Пусто, — выдохнула она, ставя чашку на поднос.

— Или пока пусто, — поправила Михришах, бросая взгляд на дверь, за которой, возможно, стоял невидимый слух. — Запомни. В гареме нет ни виновных, ни невиновных. Есть только живые и мёртвые. И те, кто делает из живых мёртвых.

Она поднялась, оправила юбки и, бросив прощальный взгляд на бледные лица девушек, добавила уже громко — для всех:

— Помолимся за душу Бану-султан. А потом — за свои. Потому что и те, и другие одинаково нуждаются в милости Всевышнего. Особенно здесь.

Девушки склонили головы. Кто-то заплакал в голос — то ли от страха, то ли от облегчения.

А Рабия Шерми сидела неподвижно, глядя в мраморный пол, и перебирала в памяти каждое слово, брошенное Бану-султан при жизни. И с ужасом обнаруживала, что не помнит ни одного доброго.

Следующее Утро в гареме Топкапы выдалось тревожным, но не тем ледяным ужасом, что царил после гибели Бану-султан. Тревога была иной — липкой, неуверенной, похожей на ожидание приговора.

Михришах хатун не вышла к завтраку.

Сначала никто не придал этому значения — многие после вчерашнего потрясения предпочитали оставаться в своих углах. Но когда служанка принесла нетронутый поднос обратно на кухню, среди девушек пробежал шепоток. К полудню Михришах стало хуже: её вырвало, она жаловалась на головокружение и странную слабость во всём теле.

— Отравление, — прошептала одна из одалисок, бледнея. — Как и говорила Рабия Шерми. Вчерашний шербет…

— Молчать! — рявкнула старшая калфа, но в её глазах плескался тот же страх.

За лекарем послали немедленно. Пока его ждали, покои Михришах наполнились шёпотом, молитвами и причитаниями. Сама хатун лежала на низкой софе, укрытая шёлковым одеялом до подбородка, и её лицо было бледнее простыней. Рабия Шерми сидела рядом, сжимая ее за холодную руку, и не отрывала взгляда от двери — будто ждала не лекаря, а палача.

Наконец лекарша выпрямилась, осмотрев Михришах хатун и, к всеобщему изумлению, улыбнулась— впервые за многие годы, как шептались потом в гареме.

— Поздравляю, госпожа, — сказала лекарша, складывая руки на животе. — Вы не больны. Вы носите под сердцем дитя. Судя по признакам — начало второго месяца.

Тишина в комнате была такой глубокой, что слышно было, как за стеной капает вода из дворцового фонтана.

— Что? — Михришах приподнялась на локтях, и краска медленно вернулась на её щёки. — Я… я беременна?

— Беременны, — подтвердила лекарша — И всё это время принимали своё обычное недомогание за хворь. Нет, госпожа. Это жизнь. Новая жизнь.

Рабия Шерми первой нарушила молчание — всхлипнула и бросилась обнимать ее, смеясь и плача одновременно. Следом за ней ожили и остальные: кто-то всплеснул руками, кто-то начал набожно шептать молитвы, а самая младшая из девушек захлопала в ладоши — и тут же испуганно прижала их ко рту, вспомнив о трауре.

Но Михришах уже не помнила о трауре. Она гладила свой пока ещё плоский живот и улыбалась так, как не улыбалась, наверное, никогда в жизни — без расчёта, без притворства, просто и по-человечески счастливо.

Валиде Эметуллах султан узнала новость через час.

Дильхаят-калфа лично принесла известие в покои госпожи, низко поклонившись и не поднимая глаз.

— Госпожа, — сказала калфа. — Повитуха подтвердила. Михришах хатун ждёт ребёнка. Примерно два месяца.

Валиде султан, которая всё утро сидела с закрытыми глазами, перебирая чётки, на миг замерла. Потом веки её медленно поднялись, и на лице расцвела улыбка — не та ледяная, хищная усмешка, которую видели подданные, а почти тёплая, почти бабушкина.

— Аллах велик, — произнесла она, откладывая чётки. — Он забирает одной рукой — и даёт другой.

Она встала с софы, одёрнула парчовый халат и, к удивлению служанок, направилась не к выходу, а к шкатулке с драгоценностями.

— Слушай мой приказ, Дильхаят, — голос валиде зазвенел — в нём слышалась власть, но не давящая, а праздничная. — Раздай в гареме сладости. Варенье из розовых лепестков, рахат-лукум с фисташками, халву — всё, что есть на кухне. Пусть девушки едят и радуются. И монеты — высыпи полный поднос акче и разбросай по всем комнатам. Каждая, кто поднимет, пусть помянет добром Михришах хатун и её будущее дитя.

Калфа поклонилась, но не ушла — ждала продолжения.

Валиде султан обернулась к окну, за которым в саду качались кипарисы, и добавила — уже тише, будто размышляя вслух:

— Передай всем: горесть от гибели Бану-султан принесла радость во дворец. Всевышний пожалел нас и послал новую жизнь взамен угасшей. Смерть одной — колыбель для другой.

Она помолчала, и уголки её губ дрогнули в странной полуусмешке.

— Бану-султан, — прошептала валиде одними губами, не обращаясь ни к кому и ко всем сразу. — Ты хотела быть главной женщиной в этом доме. Но главная здесь — жизнь. И она всегда побеждает. Даже когда приходится ей немного… помочь.

Она резко развернулась и громко, так, чтобы слышали все служанки за дверью, объявила:

— Сегодня праздник в гареме. Приготовьте мои лучшие серьги с изумрудами — подарю Михришах хатун за добрую весть.

Девушки, ещё вчера ходившие в почерневших от страха лицах, сегодня смеялись и ловили разбросанные монеты. Сладкий запах халвы и розового варенья перебил даже затхлый дух дворцовых коридоров. Даже старые, видавшие виды калфы позволили себе расслабиться — кто-то пустился в пляс, кто-то затянул старую песню.

В центре этого веселья сидела Михришах хатун, укутанная в шали, с миской сладостей на коленях и блаженной улыбкой на губах. Рабия Шерми не отходила от неё ни на шаг — и тоже улыбалась, хотя в её глазах иногда мелькала тень: слишком быстрая смерть сменилась слишком быстрой радостью.

— Ты счастлива? — спросила Рабия тихо, когда шум вокруг на миг стих.

Михришах посмотрела на неё, и в её взгляде не было прежней насмешливой колкости — только тихая, усталая благодарность.

— Я боюсь быть счастливой здесь, — ответила она так же тихо. — Но ребёнок… ребёнок — это шанс. Козырь. Щит, в конце концов. Никто не тронет мать будущего шехзаде.

— Если это будет шехзаде, — поправила Рабия.

— Если это будет шехзаде, — эхом отозвалась Михришах. — А если нет… что ж. Дочь тоже можно выгодно выдать замуж. Валиде султан позаботится.

А в покоях валиде Эметуллах султан горел только один светильник. Старая женщина сидела в полумраке, перебирая чётки, и улыбалась во тьму.

— Один камень, — прошептала она. — Одна беременность.

Она щёлкнула чёткой — и та, не выдержав, рассыпалась по полу сотней чёрных бусин, раскатившихся в разные стороны, как будущее, которое она продолжала плести из чужих жизней.