Поздний вечерний свет струился сквозь резные ставни покоев валиде султан, чертя на сефеде узоры, похожие на дрожащие крылья бабочек. Айше, внучка могущественной Эметуллах-султан, сидела на низкой софе, поджав ноги, и нервно теребила край платья. Воздух в покоях великой бабушки всегда казался гуще — он пропах лавандой, старым пергаментом и властью, которую не замечаешь, пока она не придавит тебя.
Валиде султан, восседавшая на парчовых подушках с безупречной осанкой, даже в покое напоминала натянутый лук. Её тонкие, унизанные кольцами пальцы неторопливо перебирали чётки из окаменевшего дерева. Увидев слёзы на глазах внучки, она не бросилась с объятиями — в династии нежности не расточали. Вместо этого она сделала едва заметный жест, и служанки бесшумно исчезли, словно тени.
— Подойди, — голос валиде султан звучал ровно, но в нём чувствовалась сталь, ковавшаяся десятилетиями во дворцовых интригах.
Айше султан упала на колени у ног бабушки, уткнувшись лицом в её тёплые, пахнущие розовой водой руки. Валиде султан позволила ей выплакаться, гладя по голове с той отстранённой нежностью, которая даётся женщинам, пережившим гарем.
— Великая Валиде, повелитель хочет выдать меня замуж и уже нашел как я узнала мужа старого. Я лучше умру-,прошептала Айше.
Валиде султан на мгновение замерла. Её глаза, полные усталой мудрости, сузились.
— Слушай меня, дитя. И запомни каждое слово. Я пережила четырех султанов. Я видела, как лучших из лучшей отправляли в клетки, а глупых — на плаху. Но ты — плоть от моей плоти. И пока я дышу — Никто не посмеет сделать тебя несчастной. Я клянусь, что замуж ты не выйдешь пока сама не согласишься. Даю тебе мое слово, Айше.
Она приподняла подбородок внучки длинным, холодным пальцем.
— Замуж? Ты выйдешь только если твоё сердце встрепенётся или если союз принесёт тебе власть и радость. А если тебе предложат клетку вместо дворца... — валиде султан усмехнулась, и эта усмешка была страшнее любого крика. — Я поговорю с повелителем. Ты под моей защитой, Айше. И это железнее цепей.
Она прижала внучку к своей груди — жёстко, по-царски, но так, что по телу девушки разлилось тепло спасения. В покоях валиде султан время текло иначе, подчиняясь не часам, а её воле. И в этот миг Айше поверила: пока жива эта величественная женщина, ни один паша, ни даже сам султан не посмеют пролить её слёзы.
Айше султан побыла немного в покоях валиде султан и уехала к себе во дворец довольная ответом бабушки.
Покои валиде Эметуллах султан тонули в зелёном полумраке — плотные шторы из булгарского бархата были задернуты даже днём, спасая хозяйку от летнего зноя. Тяжелый воздух пропах можжевеловым дымом из курильницы и сушеными лепестками, что плавали в медном тазу у входа. Валиде, одетая в простой, но расшитый жемчугом халат, полулежала на парчовой софе, перебирая чётки из яшмы. Монотонный щелчок камней был единственным звуком — до тех пор, пока ткань дверного полога не взметнулась.
Дильхаят-калфа, вошла в покои валиде Эметуллах султан. Но в её обычно бесстрастной фигуре чувствовалось напряжение — спина выпрямлена слишком жёстко, взгляд упирается в пол. За её спиной, комкая в дрожащих пальцах край передника, стояла юная служанка. Лицо девушки было пепельно-серым, а тёмные круги под глазами казались синяками.
Эметуллах султан не подняла головы. Только голос — холодный, как вода из подземного источника — разрезал тишину:
— Что такое Дильхаят?
Калфа низко поклонилась.
— Простите, госпожа. Но дело — из тех, что не терпят отлагательства. Служанка Зейнеб просит Вашей защиты и милости. У нее есть страшная тайна.
Валиде Эметуллах султан подняла взгляд. Один её глаз, чуть прищуренный, изучал дрожащую девушку, как хищная птица изучает полёвку.
— Говори. Но если ты пришла с клеветой на обитательницу гарема, помни: за ложь здесь вырывают язык.
Служанка упала на колени так резко, что стукнулась лбом о мраморный пол. Слова вылетали из неё сдавленными, мокрыми от слёз:
— Да продлит Аллах Ваши дни, валиде-султан… Я… я не хотела смотреть. Клянусь! Я просто шла с бельём в прачечную через сад у Башни справедливости. Солнце уже садилось, было сумрачно… Я услышала голос Бану-султан. Она о чем то разговаривала в тот день с Джафером агой. А потом… — девушка зажала рот обеими ладонями, будто боясь, что из груди вырвется крик. — Она ударила его вазой… Ага упал на землю и не шевелился, а она… она что то забрала у него и ушла.
В покоях повисла тишина, которую можно было резать ножом. Чётки в руке валиде султан замерли.
— Ты видела это своими глазами? — голос Эметуллах султан стал обманчиво мягким.
— Да, госпожа. Я спряталась за кадкой с олеандрами. Боялась даже дышать. Я боялась рассказать об этом Вам, вдруг думала Вы не поверите или узнает Бану султан, что я видела. А сейчас я побежала к госпоже Дильхаят. Я не знала, что делать… Бану-султан — Ваша невестка и мать Шехзаде.
Служанка снова всхлипнула, вытирая лицо рукавом.
Валиде султан медленно перевела взгляд на Дильхаят-калфу. Та едва заметно кивнула — «она не врёт, я проверила».
Эметуллах султан откинулась на подушки и закрыла глаза. На несколько долгих ударов сердца в покоях не было слышно ничего, кроме судорожного дыхания Зейнеб и треска фитиля в масляной лампе.
— Бану-султан, — повторила валиде султан имя, словно пробуя его на вкус. — Любимица моего сына. Мать его детей. И убийца.
Она открыла глаза. В них не было гнева — была ледяная, безжалостная ясность.
— Дильхаят. Уведи девушку в дальнюю комнату. Кормить, поить. Ни с кем не разговаривать. Заговорит — убью сама. Ты поняла меня?
Калфа поклонилась, подхватила под локоть всё ещё трясущуюся служанку и выскользнула за порог.
Валиде султан осталась одна. Она медленно взяла с низкого столика нефритовую пиалу с шербетом, сделала один глоток и поставила обратно. Её рука не дрожала.
— Бану, — прошептала она в пустоту. — Ты выбрала мой дворец, чтобы оставить кровавый след. Что ж. Посмотрим, чья рука длиннее.
Вечерние сумерки окрасили покои Бану-султан в цвета запёкшейся крови и старого золота. Любимица падишаха и невестка самой валиде султан любила роскошь с той неуёмной страстью, какая бывает у тех, кто боится, что завтра всего этого лишится. На низком столике из инкрустированного перламутром дерева горела одна-единственная свеча в высоком подсвечнике — остальные Бану велела погасить. Она не любила яркий свет, предпочитая полумрак: в нём морщины у глаз казались глубже, а взгляд — загадочнее.
Где-то вдалеке, со стороны Второго двора, доносился приглушённый азан — голос муэдзина, скользящий над куполами и минаретами. Но здесь, в женской половине, время текло иначе: вязко, сладко и опасно.
Бану-султан полулежала на парчовых подушках, поджав под себя ноги в расшитых золотом туфельках без задников. В её тонких, унизанных перстнями пальцах покоился томик персидских газелей Хафиза — переплёт из тиснёной кожи, миниатюры на полях, написанные кистью лучшего мастера Исфахана.
Она вздрогнула, когда дверь её покоев отворилась без единого стука.
-Входи!-позволила она
В покои вошел евнух с докладом:
— Госпожа моя, — голос евнуха напоминал скрип несмазанной петли: низкий, глухой, лишённый всякой теплоты. — Валиде Эметуллах султан желает видеть Вас.
Бану-султан даже бровью не повела. Только пальцы, сжимавшие книгу, побелели на костяшках.
— «Желает видеть», говоришь? — переспросила она, растягивая слова, будто пробуя их на вкус. — Только недавно она мне запрещала переступать порог ее покоев, видимо передумала.
У Бану султан перехватило дыхание. Она медленно закрыла книгу, отложила её на столик, и это движение заняло целую вечность — так она пыталась вернуть себе власть над телом.
Бану султан поднялась, оправила кафтан и улыбнулась. Улыбка вышла кривая — левый уголок губ дёрнулся вниз, правый замер.
Покои валиде Эметуллах султан никогда ещё не казались такими тесными. Тяжёлые парчовые занавеси на окнах были задёрнуты, свечи в массивных канделябрах не горели — лишь один масляный светильник у изголовья хозяйки отбрасывал дрожащие тени на стены. Воздух спрессовался до состояния стекла: ни вздохнуть, ни шелохнуться.
Бану-султан переступила порог, и дверь за её спиной закрылась с глухим, похожим на крышку гроба, стуком. Она вошла одна — новый слуга валиде султан Юсуф ага остался снаружи, служанок валиде султан разогнала ещё до появления невестки. Это была частная аудиенция из тех, после которой либо пьют шербет в знак примирения, либо… либо не пьют уже никогда.
Взгляд валиде султан встретил её у самого входа.
Эметуллах султан не полулежала на софе, как обычно. Она сидела прямо, почти по-мужски выпрямив спину, и руки её неподвижно лежали на коленях — ни чёток, ни веера, ни чаши с шербетом. Ничего, что могло бы выдать слабость или хотя бы человеческое тепло. В её глазах застыла та сталь, которой ковали приказы о казнях.
Бану сделала шаг, второй. Потом замерла, чувствуя, как под тяжестью этого молчаливого суда подкашиваются ноги.
Она склонила голову. Ниже, чем того требовал этикет. Ниже, чем кланялась свекрови когда-либо прежде. Подбородок коснулся груди, плечи вжались в спину — поза не просто покорности, а животного, первобытного страха.
— Ты знаешь, зачем я позвала тебя? — голос валиде султан звучал ровно, даже мягко. И эта мягкость была страшнее крика.
— Нет, госпожа моя, — прошептала Бану, не поднимая глаз. — Но радость моя служить тебе безмерна, и если я провинилась…
— Ты провинилась, — перебила Эметуллах султан. Слова падали в тишину, как камни в колодец — тяжело и безвозвратно. — Ты провинилась перед Аллахом, перед династией, перед будущим моего сына.
Пауза. В тишине слышно было, как потрескивает фитиль в масляной лампе.
— Я знаю, кто убил Джафера-агу.
Бану-султан перестала дышать.
На секунду ей показалось, что земля ушла из-под ног.
Её ноги подкосились окончательно. Бану рухнула на колени, не чувствуя, как мраморный пол обжигает ледяным холодом.
— Госпожа… — выдохнула она наконец, и голос её сел, превратившись в старческий шёпот. — Госпожа, я… клянусь священной Каабой, клянусь могилой пророка, я не знаю… я не при чём…
— Не лги мне, — валиде султан понизила голос до шипения, и в этом шипении слышалось нечто первобытное — голос крови, голос империи, голос матери, готовой разорвать обидчицу своего дома голыми руками. — Не лги мне в моих собственных покоях, Бану. Есть свидетель, который видел тебя как ты ударила Джафера агу. Зачем ты это сделала ? Что ты у него забрала из рук?
— Пощадите, — прохрипела Бану, и по её щеке скатилась первая слеза. — Пощадите, валиде султан.Он… Джафер-ага он угрожал мне, он хотел чтобы . Джафер ага ненавидел меня, ведь я любимица повелителя. А он просто Ваш раб. Вы же тоже меня не любите и он…
— Замолчи, — оборвала её Эметуллах султан. В этом коротком слове было больше власти, чем во всех указах султанского дивана за последние десять лет.
Бану замолчала. И сквозь застилавшие глаза слёзы увидела, как валиде медленно поднимается с софы. Старая женщина подошла к ней вплотную — и нависла, огромная, как грядущее возмездие.
— Ты убила моего человека, — прошептала Эметуллах, глядя сверху вниз на дрожащую невестку. — Ты пролила кровь в моём доме. И ты смеешь просить пощады?
Её рука взметнулась вверх — и Бану зажмурилась, ожидая удара.
Но вместо пощёчины холодные пальцы валиде легли ей на подбородок — и резко задрали лицо вверх.
— Смотри на меня, — велела Эметуллах. — Смотри и запоминай. Ты пока не умрешь, пока. Я хочу знать, что ты забрала из рук Джафера Аги?
-Ничего, валиде султан. Я клянусь ничего не забирала. Прошу Вас пощадите меня, ради Ваших внуков.
Она отпустила подбородок невестки и, развернувшись, отошла к окну — настолько спокойно, будто только что обсуждала погоду.
— У тебя есть два пути. Первое-ты сама все расскажешь повелителю, когда он вернется из Эдирне. Второе- ты отправишься в Старый дворец навсегда. А теперь убирайся из моих покоев.
Бану-султан поднялась с колен на ватных ногах, шатаясь, как только что наученный ходить ребёнок. Она сделала шаг к двери, второй — и рука её сама собой потянулась к дверному пологу.
Дверь захлопнулась за невесткой. Валиде султан закрыла глаза и прошептала в пустоту:
— Ты ещё пожалеешь, что родилась в этот мир, Бану.
Бану султан ее служанка выяснила и доложила кто на нее донес. Она приказала убить Зейнэб. Узнав ее местоположение, верный слуга Бану султан с помощью яда погубил невинную душу. Узнав об убийстве Зэйнэб, Эметуллах султан рассвирепела и решила действовать уже без жалости.
За час до рассвета, когда небо над Стамбулом ещё было цвета старого свинца, а звёзды не погасли до конца, Юсуф — новый личный слуга валиде Эметуллах султан — бесшумно прокрался в придворные конюшни.
Он знал каждую половицу, каждую щель в дощатых стенах. На службе у валиде султан работа научила его одному: не задавать вопросов. Не смотреть в лицо тому, кому перерезаешь горло. Не запоминать имён. И уж точно — не вздрагивать, когда госпожа шепчет приказ, от которого стынет кровь.
Лошадь Бану-султан стояла в дальней стойловой клетке — золотистая кобыла с белой звездой на лбу, подарок самого падишаха. Юсуф погладил её по морде, шепнул что-то успокаивающее, а потом его рука с коротким, остро заточенным ножом скользнула под седло. Левая подпруга. Тонкий, почти незаметный надрез. Достаточный, чтобы выдержать вес наездницы на ровной дороге — и лопнуть ровно в тот миг, когда лошадь понесётся в галопе.
Он провёл пальцами по надрезанной коже, убедился, что снаружи не видно ничего, и вышел из конюшни так же бесшумно, как вошёл.
Собаки не залаяли. Стража не проснулась. В Топкапы умели хранить тайны.
Утро началось для Бану-султан с неясной тревоги. Она почти не спала после разговора с валиде султан— всё ворочалась на шёлковых простынях. А когда забылась ее разбудил стук в двери :
-Войди
— Госпожа, — Служанка стояла на пороге её опочивальни, не смея переступить невидимую черту. Ее лицо было непроницаемо, как маска. — Падишах прибыл с ночной охоты из Эдирне. Он желает видеть Вас в охотничьем домике. Приказал для Вас седлать Вашу лошадь.
Бану-султан вскочила. Сердце заколотилось где-то в горле — но не от радости. Странно, что султан Ахмед прибыл так тайно. Что то видимо случилось.
— Что-то случилось? — спросила она, вглядываясь в лицо служанки,-Он сказал зачем?
— Не смею спрашивать повеления падишаха, — ответила Служанка ровно. — Лошадь оседлана. Слуги ждут.
Бану султан набросила поверх платья длинный плащ с капюшоном — утренний ветер с Босфора пронизывал до костей — и выбежала во двор.
Кобыла нетерпеливо била копытом у коновязи. Бану вскочила в седло с той ловкостью, какую дают годы верховой езды. Подпруга показалась ей чуть ослабленной, но она отогнала мысль — всего лишь нерадивый конюх, накажу его позже.
Она ударила лошадь пятками, и та сорвалась с места галопом.
Ветер свистел в ушах. Дворцовые стены проносились мимо, как размытые тени. Впереди, уже виднелись кипарисы, окаймлявшие дорожку к охотничьему домику. Бану пришпорила кобылу сильнее — пусть падишах не ждёт, пусть видит, что она не боится, что она сильна, что она…
Подпруга лопнула.
Бану султан почувствовала это раньше, чем увидела — мгновенное ослабление седла, смещение центра тяжести, а потом мир перевернулся. Лошадь испуганно рванула в сторону, седло соскользнуло набок, и Бану-султан полетела вниз, не успев даже вскрикнуть.
Она ударилась о землю плечом, перекатилась — и в этот миг её голова встретилась с камнем.
Это был не простой булыжник. Старый, замшелый, почти вросший в землю огромный камень — осколок византийской кладки, который никто не удосужился убрать. Острый край вошёл в висок Бану-султан, как нож в масло.
Тело дёрнулось раз, другой. Глаза широко раскрылись — в них застыло недоумение, такое детское, такое человеческое, что даже подбежавший слуга на мгновение замер.
Кровь текла по мшистому камню, смешиваясь с утренней росой.
— Позовите… — начал было кто-то из стражников.
— Не нужно, — перебил евнух. Его голос звучал ровно. — Она мертва. Скажите валиде султан, что произошёл несчастный случай. Лошадь испугалась птицы. Подпруга… подпруга оказалась ветхой.
Он смотрел на распростёртое тело, и ни один мускул не дрогнул на его лице.
В покоях валиде Эметуллах султан часы шли медленно. Она сидела у окна, перебирая чётки из окаменевшего дерева, и ждала.
Когда дверь отворилась и на пороге появился Юсуф, она не подняла головы.
— Ну? — спросила она.
— Бану-султан упала с лошади по дороге к охотничьему домику, госпожа, — тихо сказал слуга. — Ударилась головой о камень. Смерть наступила мгновенно.
Валиде султанзакрыла глаза. Её губы шевельнулись в короткой, беззвучной молитве — или, быть может, благодарности.
— Горестная весть, — сказала она так спокойно, будто обсуждала погоду. — Какое несчастье. Какая нелепая смерть… Повелителю позже отправим письмо.
— Будет исполнено, госпожа, — поклонился Юсуф.
Она повернулась к окну, откуда открывался вид на кипарисы — те самые, мимо которых летела насмерть Бану-султан.
— Ты хотела стать валиде султан, Бану, — прошептала Эметуллах одними губами. — Мое имя Эметуллах, я не прощаю.
Она перестала перебирать чётки и улыбнулась — той долгой, ледяной улыбкой, которая не сулила ничего, кроме покоя. Её покоя. Ценой чужой жизни.
Большой зал для рукоделий в гареме Топкапы напоминал растревоженный улей. Солнце уже поднялось высоко, заливая косыми лучами вышитые подушки, низкие столики с недопитым кофе и разбросанные пяльцы. Но сегодня никто не работал. Иглы застыли в воздухе, нити повисли — руки девушек опустились, как подрезанные крылья.
Известие о гибели Бану-султан разнеслось по женской половине быстрее пожара. Служанки перешёптывались в коридорах, одалиски плакали — кто искренне от ужаса, кто притворно, чтобы не выделяться. Старшие женщины с каменными лицами разливали успокоительные настои, но их руки подрагивали: если пала сама невестка валиде, кто поручится за жизнь простой наложницы?
В дальнем углу зала, у самого окна, выходящего в мраморный дворик, сидели две хатун — Михришах и Рабия Шерми. Их разделяла узкая скамья, покрытая алым бархатом, и чашка холодного шербета, который никто не пил. Вокруг, в почтительном отдалении, жались другие девушки — те, кто не решился подойти ближе, но отчаянно жаждал услышать каждое слово.
Михришах — высокая, с цепким взглядом и острым подбородком, всегда знавшая себе цену — нервно теребила край платка. Её голос, обычно звонкий и насмешливый, звучал приглушённо:
— Я всё ещё не верю. Вчера утром она проходила мимо меня — нос задрала. А сегодня… — Михришах передёрнула плечами, и тень от решётки упала на её лицо, рассекая его надвое. — Говорят, голова раскололась, как переспелый гранат.
— Не говори таких слов, — тихо одёрнула её Рабия Шерми. Та была младше, с мягкими чертами лица и вечно печальными глазами. Она всегда казалась задумчивой — даже когда улыбалась. — Не следует поминать мёртвых с такой… яркостью.
— Ах, оставь, Рабия, — отмахнулась Михришах, но голос её стал ещё тише — почти шёпот. — Мы не на женской половине мечети, где каждый вздох на счету. Здесь только свои. И ты не можешь не думать о том, о чём думаю я.
Она сделала паузу и, убедившись, что поблизости нет евнухов, наклонилась к собеседнице:
— Бедные ее дети! Столько горя она конечно нам принесла.
— Я не желала ей смерти, — тихо сказала Рабия. — Клянусь всем, что есть для меня святого. Я ложилась спать и думала: «Как же тяжело быть соперницей такой женщины». Я молилась, чтобы Аллах образумил её сердце. Чтобы она перестала плести интриги. Чтобы…
— Чтобы она отстала от нас, — закончила за неё Михришах, и в её голосе впервые прозвучала не насмешка, а усталая правда. — Не бойся этого слова, Рабия. Мы все думали так. И не одна ты.
На мгновение воцарилась тишина. Где-то в соседней комнате всхлипнула молодая служанка — та, что прислуживала Бану-султан. Её утешали шёпотом, но утешения звучали как приговор: отныне она ничья, а значит — ничто.
— Видимо, такова её участь, — произнесла Рабия Шерми, наконец поднимая глаза. В них блестели слёзы — не от горя, а от странного, почти запретного облегчения. — Каждому из нас суждена своя смерть. Её — на охотничьей тропе, под камнем, которого она не заметила. Мою — не знаю где. Но я не хочу, чтобы моя участь настигла меня в бегах от правды.
Михришах усмехнулась — не зло, а грустно, понимающе.
— Ты всё ещё думаешь, это был несчастный случай?
— Я не смею думать иначе, — твёрдо ответила Рабия. — Потому что если начну думать по-другому… мне придётся бояться собственной тени.
Они переглянулись. И в этом взгляде было больше смысла, чем в любых словах, которые можно было произнести вслух.
— Допивай шербет, — сказала наконец Михришах, протягивая чашку. — Он уже совсем остыл. Но, говорят, холодный напиток успокаивает нервы лучше тёплого.
Рабия Шерми взяла чашку, поднесла к губам — и вдруг замерла.
— А если… — начала она и осеклась.
— Если что? — насторожилась Михришах.
— Если в нём что-то есть?
Михришах тихо рассмеялась — тем смехом, которым женщины в гареме отпугивают страх.
— Тогда, дорогая Рабия, мы выпьем его вместе. И умрём с одинаковыми улыбками. И никто не узнает — отравились мы по своей воле или по чьему-то приказу.
Она отпила половину сама и протянула чашку обратно.
— Пусто, — выдохнула она, ставя чашку на поднос.
— Или пока пусто, — поправила Михришах, бросая взгляд на дверь, за которой, возможно, стоял невидимый слух. — Запомни. В гареме нет ни виновных, ни невиновных. Есть только живые и мёртвые. И те, кто делает из живых мёртвых.
Она поднялась, оправила юбки и, бросив прощальный взгляд на бледные лица девушек, добавила уже громко — для всех:
— Помолимся за душу Бану-султан. А потом — за свои. Потому что и те, и другие одинаково нуждаются в милости Всевышнего. Особенно здесь.
Девушки склонили головы. Кто-то заплакал в голос — то ли от страха, то ли от облегчения.
А Рабия Шерми сидела неподвижно, глядя в мраморный пол, и перебирала в памяти каждое слово, брошенное Бану-султан при жизни. И с ужасом обнаруживала, что не помнит ни одного доброго.
Следующее Утро в гареме Топкапы выдалось тревожным, но не тем ледяным ужасом, что царил после гибели Бану-султан. Тревога была иной — липкой, неуверенной, похожей на ожидание приговора.
Михришах хатун не вышла к завтраку.
Сначала никто не придал этому значения — многие после вчерашнего потрясения предпочитали оставаться в своих углах. Но когда служанка принесла нетронутый поднос обратно на кухню, среди девушек пробежал шепоток. К полудню Михришах стало хуже: её вырвало, она жаловалась на головокружение и странную слабость во всём теле.
— Отравление, — прошептала одна из одалисок, бледнея. — Как и говорила Рабия Шерми. Вчерашний шербет…
— Молчать! — рявкнула старшая калфа, но в её глазах плескался тот же страх.
За лекарем послали немедленно. Пока его ждали, покои Михришах наполнились шёпотом, молитвами и причитаниями. Сама хатун лежала на низкой софе, укрытая шёлковым одеялом до подбородка, и её лицо было бледнее простыней. Рабия Шерми сидела рядом, сжимая ее за холодную руку, и не отрывала взгляда от двери — будто ждала не лекаря, а палача.
Наконец лекарша выпрямилась, осмотрев Михришах хатун и, к всеобщему изумлению, улыбнулась— впервые за многие годы, как шептались потом в гареме.
— Поздравляю, госпожа, — сказала лекарша, складывая руки на животе. — Вы не больны. Вы носите под сердцем дитя. Судя по признакам — начало второго месяца.
Тишина в комнате была такой глубокой, что слышно было, как за стеной капает вода из дворцового фонтана.
— Что? — Михришах приподнялась на локтях, и краска медленно вернулась на её щёки. — Я… я беременна?
— Беременны, — подтвердила лекарша — И всё это время принимали своё обычное недомогание за хворь. Нет, госпожа. Это жизнь. Новая жизнь.
Рабия Шерми первой нарушила молчание — всхлипнула и бросилась обнимать ее, смеясь и плача одновременно. Следом за ней ожили и остальные: кто-то всплеснул руками, кто-то начал набожно шептать молитвы, а самая младшая из девушек захлопала в ладоши — и тут же испуганно прижала их ко рту, вспомнив о трауре.
Но Михришах уже не помнила о трауре. Она гладила свой пока ещё плоский живот и улыбалась так, как не улыбалась, наверное, никогда в жизни — без расчёта, без притворства, просто и по-человечески счастливо.
Валиде Эметуллах султан узнала новость через час.
Дильхаят-калфа лично принесла известие в покои госпожи, низко поклонившись и не поднимая глаз.
— Госпожа, — сказала калфа. — Повитуха подтвердила. Михришах хатун ждёт ребёнка. Примерно два месяца.
Валиде султан, которая всё утро сидела с закрытыми глазами, перебирая чётки, на миг замерла. Потом веки её медленно поднялись, и на лице расцвела улыбка — не та ледяная, хищная усмешка, которую видели подданные, а почти тёплая, почти бабушкина.
— Аллах велик, — произнесла она, откладывая чётки. — Он забирает одной рукой — и даёт другой.
Она встала с софы, одёрнула парчовый халат и, к удивлению служанок, направилась не к выходу, а к шкатулке с драгоценностями.
— Слушай мой приказ, Дильхаят, — голос валиде зазвенел — в нём слышалась власть, но не давящая, а праздничная. — Раздай в гареме сладости. Варенье из розовых лепестков, рахат-лукум с фисташками, халву — всё, что есть на кухне. Пусть девушки едят и радуются. И монеты — высыпи полный поднос акче и разбросай по всем комнатам. Каждая, кто поднимет, пусть помянет добром Михришах хатун и её будущее дитя.
Калфа поклонилась, но не ушла — ждала продолжения.
Валиде султан обернулась к окну, за которым в саду качались кипарисы, и добавила — уже тише, будто размышляя вслух:
— Передай всем: горесть от гибели Бану-султан принесла радость во дворец. Всевышний пожалел нас и послал новую жизнь взамен угасшей. Смерть одной — колыбель для другой.
Она помолчала, и уголки её губ дрогнули в странной полуусмешке.
— Бану-султан, — прошептала валиде одними губами, не обращаясь ни к кому и ко всем сразу. — Ты хотела быть главной женщиной в этом доме. Но главная здесь — жизнь. И она всегда побеждает. Даже когда приходится ей немного… помочь.
Она резко развернулась и громко, так, чтобы слышали все служанки за дверью, объявила:
— Сегодня праздник в гареме. Приготовьте мои лучшие серьги с изумрудами — подарю Михришах хатун за добрую весть.
Девушки, ещё вчера ходившие в почерневших от страха лицах, сегодня смеялись и ловили разбросанные монеты. Сладкий запах халвы и розового варенья перебил даже затхлый дух дворцовых коридоров. Даже старые, видавшие виды калфы позволили себе расслабиться — кто-то пустился в пляс, кто-то затянул старую песню.
В центре этого веселья сидела Михришах хатун, укутанная в шали, с миской сладостей на коленях и блаженной улыбкой на губах. Рабия Шерми не отходила от неё ни на шаг — и тоже улыбалась, хотя в её глазах иногда мелькала тень: слишком быстрая смерть сменилась слишком быстрой радостью.
— Ты счастлива? — спросила Рабия тихо, когда шум вокруг на миг стих.
Михришах посмотрела на неё, и в её взгляде не было прежней насмешливой колкости — только тихая, усталая благодарность.
— Я боюсь быть счастливой здесь, — ответила она так же тихо. — Но ребёнок… ребёнок — это шанс. Козырь. Щит, в конце концов. Никто не тронет мать будущего шехзаде.
— Если это будет шехзаде, — поправила Рабия.
— Если это будет шехзаде, — эхом отозвалась Михришах. — А если нет… что ж. Дочь тоже можно выгодно выдать замуж. Валиде султан позаботится.
А в покоях валиде Эметуллах султан горел только один светильник. Старая женщина сидела в полумраке, перебирая чётки, и улыбалась во тьму.
— Один камень, — прошептала она. — Одна беременность.
Она щёлкнула чёткой — и та, не выдержав, рассыпалась по полу сотней чёрных бусин, раскатившихся в разные стороны, как будущее, которое она продолжала плести из чужих жизней.