Звонок от мамы пришёл в среду, в обед.
— Наташ, ты в субботу свободна? Я пирог пеку, Оля приедет с детьми. Приезжай с Лизой.
Я держала вилку над контейнером с гречкой и смотрела в окно, где сосед выгуливал серую таксу. Гречка остывала. На экране мерцал отчёт по контрагентам, который я обещала Сергею Витальевичу к четырём.
— Приедем, — сказала я.
— Ты только торт не забудь. Оле нравится тот, с черносливом.
Я положила вилку. Торт с черносливом стоил тысячу восемьсот. Я знала это, потому что покупала его на каждый сбор последние два года. Мама никогда не называла его «купи», только «не забудь». Будто я везу его из памяти, а не из кондитерской на Соколова.
— Хорошо, мам.
Я отключилась и доела гречку. Холодную.
С сестрой у меня всегда было так: я старшая на пять лет, поэтому я первая пошла в школу, первая поступила в институт, первая стала работать. И первая начала отдавать. Сначала мама говорила: «Наташ, помоги Олечке, ей же ещё учиться». Потом: «Оля только начинает, у них с Вадимом тяжело». Потом: «Ну ты же видишь, какие дети сейчас пошли, всё дорого». Сейчас Оле тридцать три, у неё двое — Тимур восьми лет и Соня четырёх. Вадим работает где-то в логистике, какие-то фуры, какие-то рейсы, в семье его обсуждают неохотно. Оля называет себя художницей. Она рисует свечи. Делает их вручную, из соевого воска, и продаёт через инстаграм. Свечи стоят от семисот до двух тысяч. Сколько она их продаёт в месяц — никто не знает.
Я работаю бухгалтером в компании, которая возит запчасти из Турции. У меня белая зарплата, плюс премия раз в квартал, плюс я веду две частные конторы по вечерам. Я развелась четыре года назад. Бывший платит алименты — тринадцать тысяч на Лизу, потому что официально у него полторы ставки, а реально он зарабатывает в три раза больше. Я знала это, когда подавала на алименты. Я не пошла в суд. Не хотела разборок.
Все, кто меня знал, считали, что у меня всё хорошо. У меня двушка в спальном районе, машина — десятилетняя «Поло», которую я купила сама. Я не беру кредитов. Я не покупаю себе одежду в торговых центрах — всё на вайлдберриз. Я не хожу в кафе. Я не делаю маникюр в салоне — стригу ногти сама в воскресенье после душа.
Этого никто не видел.
Видели, что у Наташи есть.
В пятницу вечером Лиза пришла из школы и бросила рюкзак в прихожей.
— Мам, нам в субботу к бабушке?
— Да.
— Тётя Оля будет?
— Будет.
Лиза вздохнула. Она не любила тётю Олю. Однажды Оля сказала ей при всех: «Лизонька, ну что ты как мать — всё считаешь, считаешь. Так и замуж не выйдешь, девочки должны быть лёгкими». Лизе было девять. Я тогда промолчала, потому что мама посмотрела на меня так, как умеет только она — будто я уже что-то сказала лишнее, хотя я ещё рта не открыла.
— Лиз, надень платье синее.
— Зачем?
— Чтобы бабушка порадовалась.
— Бабушка не радуется, она проверяет.
Я посмотрела на дочь. Ей одиннадцать. Она уже всё видит. Это меня и пугает, и почему-то отпускает.
— Всё равно надень.
Она кивнула и пошла в свою комнату.
В субботу мы приехали к маме в час дня. Торт я везла на пассажирском сиденье, прислонив к сумке, чтобы не съехал. Дом мамы — пятиэтажка на улице Парковой, второй этаж, кухня шесть метров, окно во двор. На лестничной площадке пахло жареной рыбой от соседей.
Оля приехала раньше. Я поняла это по тому, что в коридоре стояли две пары детской обуви и большой чёрный рюкзак Тимура с наклейкой про супергероя. Тимур сразу выскочил из комнаты и закричал: «Лизка!» Лиза вяло махнула рукой.
Мама обняла меня в коридоре. От неё пахло пирогом и кремом, который она мажет с утра.
— Наташенька. Худая какая. Ты ешь вообще?
— Ем, мам.
— Оля на кухне, помогает.
Я зашла на кухню. Оля стояла у плиты в моём старом фартуке — я подарила маме этот фартук на восьмое марта три года назад, синий, в белый горошек. Оля помешивала что-то в кастрюле. На столе лежали нарезанные огурцы, помидоры, банка маслин.
— Привет, — сказала я.
— О, наша богачка приехала! — Оля обернулась и заулыбалась. — С тортиком?
— С тортиком.
— Положи в холодильник, потом разрежем.
Я открыла холодильник. На верхней полке стояла бутылка вина — недорогого, но и не самого дешёвого, рублей за шестьсот. Мама не пьёт вино. Я не пью вино за рулём. Значит, Оля привезла себе. Я поставила торт рядом с вином и закрыла дверцу.
— Как работа? — спросила Оля, не поворачиваясь.
— Нормально.
— Премия была?
— Маленькая.
— Везёт тебе. У меня в этом месяце вообще труба, заказов мало.
Я не ответила. Я знала этот заход. После него обычно шла просьба. Я ждала.
Но Оля молчала. Помешивала. На плите шипело.
К двум часам пришли тётя Зина — мамина двоюродная сестра, и её муж дядя Гена. Они живут в соседнем доме. Тётя Зина принесла салат «оливье» в стеклянной миске и сразу начала рассказывать про свою соседку, у которой сын уехал в Дубай и больше не звонит. Дядя Гена сел в кресло у телевизора и стал смотреть футбол без звука.
Сели за стол в комнате. Стол был раздвинут на всю длину, накрыт скатертью с вышивкой — мама её достаёт только по гостям. Тарелок было семь. Мама, я, Лиза, Оля, Тимур, Соня, тётя Зина и дядя Гена — это восемь. Тарелка для Сони была общая с Олей. Сонька сидела на коленях у матери и тыкала пальцем в салат.
Мама разлила компот. Дядя Гена налил себе и тёте Зине вино. Я взяла компот.
— За семью, — сказала мама.
Все подняли. Я подняла стакан с компотом и посмотрела на Олю поверх его края. Оля улыбалась маме той улыбкой, которую делает только при гостях — мягкой, виноватой, как будто она маленькая и устала.
После второго блюда — мамин фирменный рулет из курицы с черносливом — разговор поплыл туда, куда он плывёт всегда. Сначала про погоду. Потом про цены. Потом про то, что молодёжь не та. Потом тётя Зина спросила:
— Оленька, а как у тебя со свечками? Дело идёт?
Оля вздохнула и отодвинула тарелку.
— Теть Зин, тяжело. Воск подорожал, фитили подорожали, доставка подорожала. Я еле-еле в ноль выхожу. А ведь двое детей. Вадим — он сам знаешь, он старается, но в логистике сейчас непросто, рейсы режут.
— Бедненькая, — сказала тётя Зина.
— Я уж и не помню, когда себе что-то покупала. — Оля посмотрела в тарелку. — Вон сапоги — вторую зиму ношу, подошва треснула.
Мама подняла глаза.
— А ты Наташе скажи. Наташа поможет.
Я отложила вилку.
Оля махнула рукой.
— Мам, ну ты что. Наташка же занятая, у неё своя жизнь. Да и… — она усмехнулась и обвела стол взглядом, проверяя, слушают ли все, — вы же знаете нашу Наташку. Жадная она. Родной сестре копейки лишней не даст.
Тётя Зина хмыкнула в стакан. Дядя Гена покосился от телевизора. Лиза подняла голову от тарелки и посмотрела на меня. Я не смотрела ни на кого. Я смотрела на солонку. Солонка была белая, в виде гусёнка, мама купила её в девяносто восьмом году в Феодосии. На ней была щербинка с правого бока.
Мама вздохнула. Длинно, по-старушечьи.
— Вот и я ей говорю. Сестра — не чужой человек. А она будто чужая стала. Замкнулась. Деньги считает. Не та Наташка, какой была. Я уже и плачу иногда — что я не так сделала, что у меня дочка такая выросла.
Тётя Зина положила руку маме на запястье.
— Валь, не переживай. Это сейчас у всех так. Молодые все жадные.
Я смотрела на солонку. На щербинку.
Я знала эту щербинку наизусть. В этой щербинке была вся моя жизнь.
Тут есть момент, который я запомнила точно. Я не вскочила. Я не закричала. Я не заплакала. Я даже не покраснела. Я просто почувствовала, как внутри меня что-то очень аккуратно и очень окончательно встало на место — как когда правильно вставляешь ключ в незнакомый замок, и он входит без сопротивления.
Я полезла в сумку, висевшую на спинке стула. Достала телефон. Разблокировала. Открыла приложение банка. Зашла в историю операций. Поставила фильтр: получатель — Ольга В.
Параллельно открыла мессенджер. Нашла чат с сестрой. Я никогда его не чистила. Я вообще ничего не чищу — у меня бухгалтерская привычка, всё лежит.
Я положила телефон рядом с тарелкой экраном вверх.
— Мам, — сказала я. — Можно я тоже скажу?
Мама удивилась. Я редко прошу слова. Обычно я просто молчу.
— Скажи, доченька.
— Оль, ты сказала, что я жадная и копейки тебе не даю.
— Наташ, ну ты не обижайся, я же по-сестрински. — Оля заулыбалась, но улыбка пошла криво. — Это ж шутка.
— Это не шутка. Это при тёте Зине и дяде Гене. И при моей дочери. И при маме. Это не шутка.
— Наташ… — мама напряглась.
— Подожди, мам. Я сейчас.
Я взяла телефон. Прокрутила.
— Январь две тысячи двадцать третьего. Перевод Ольге — пятнадцать тысяч. Сообщение: «На садик Тимуру, оплатишь, как сможешь, я не тороплю». Не вернула.
Оля побледнела на полтона. Тётя Зина перестала жевать.
— Февраль две тысячи двадцать третьего. Восемь тысяч. «На сапоги Соне, мама сказала, у тебя совсем плохо». Не вернула.
— Наташ…
— Подожди. Март двадцать третьего. Двадцать две тысячи. «На стоматолога Вадиму, срочно, он не сможет работать». Не вернула.
Мама положила вилку.
— Май двадцать третьего. Шесть тысяч. «На день рождения Тимуру, мама сказала, что ты не успела к зарплате». Не вернула.
— Наташ, ну прекрати уже, мы за столом…
— Я не за столом. Я по делу. Сентябрь двадцать третьего. Тридцать тысяч. Сообщение: «Олюнь, это последний раз, у меня самой Лизе портфель не куплен». Ответ от тебя: «Спасибо, родная, ты ангел, я отдам с заказа на свечи». Не отдала. Декабрь двадцать третьего. Двенадцать тысяч. «На ёлку детям и подарки». Не вернула.
Я подняла глаза. На меня смотрели все. Лиза смотрела не отрываясь, и в её глазах было что-то такое взрослое, что я на секунду чуть не сбилась.
— Двадцать четвёртый год. Январь — десять. Февраль — пять. Март — восемнадцать на лекарства Соне, ты сказала, аллергия. Май — сорок тысяч одним переводом, ты сказала, налоговая, штраф за свечной ИП, надо срочно закрыть, иначе блокировка. Июль — восемь, тебе не хватало на лагерь Тимуру. Октябрь — четырнадцать, тебе на куртку и сапоги, потому что — цитирую — «зима близко, а у меня жопа голая». Декабрь двадцать четвёртого — двадцать пять, на новогодний стол и подарки маме и детям, потому что я, цитирую, «всё равно куплю маме, так лучше через тебя».
— Наташа!
Это уже мама.
— Подожди, мам. Я не закончила. Двадцать пятый год. Февраль — двенадцать. Апрель — семь. Июнь — двадцать на ремонт у вас в ванной, кран. Август — шесть, лагерь. Октябрь — пятнадцать, школьная форма обоим. Декабрь — тридцать, потому что — цитирую — «ну Новый год же».
Я положила телефон.
— Итого за три года, я считала вчера вечером, на всякий случай: триста восемьдесят шесть тысяч переводами. Это не считая того, что я покупала маме — лекарства, оптику, путёвку в санаторий два года назад за двадцать одну тысячу. Это не считая тортов с черносливом — их в среднем три-четыре в год, по одна восемьсот штука. Это не считая, что я возила Тимура на МРТ в платную клинику, потому что — цитирую тебя, Оля — «по полису ждать полгода». МРТ стоил восемь четыреста, и я заплатила его сама, без перевода, потому что мы ехали из клиники, и я просто отдала на кассе.
Я замолчала. В комнате стояла такая тишина, что было слышно, как у соседей внизу работает стиральная машина.
Оля смотрела в тарелку. На щеках у неё горели два пятна.
— Наташ, ты при всех… — начала она шёпотом.
— Ты тоже при всех.
Тётя Зина первая нашла, что сказать.
— Валь, — она повернулась к маме. — Валь, а ты знала?
Мама не ответила. Она сидела очень прямо и смотрела в стол.
— Знала, — сказала я за неё. — Половина просьб шла через маму. «Олечке тяжело, помоги». «Олечка не хочет тебя беспокоить, но я знаю, у неё совсем плохо». Это её слова. Я могу промотать, если надо. У меня есть и переписка с мамой.
— Не надо, — быстро сказала мама. — Не надо, Наташ.
— Хорошо. Не буду.
Оля подняла глаза. В них было то, чего я ждала, — встречный ход.
— Наташ. А ты что, считала? Всё это время? Записывала?
— Я не записывала. Я бухгалтер. У меня само записывается.
— Это подло.
— Подло — это говорить, что я жадная, и заставлять маму плакать на меня перед роднёй.
— Я не заставляла…
— Заставляла. Каждый раз, когда у тебя «совсем труба», ты звонишь маме первой. Потому что знаешь, что мама позвонит мне. Потому что мне ты позвонить уже сама не можешь — стыдно. А через маму — не стыдно. Через маму это уже не просьба. Это её материнская тревога. Я отказать материнской тревоге не умею. Ты это знаешь. Ты на этом ездишь три года.
— Я не ездила!
— Оль. Май прошлого года. Сорок тысяч. На штраф налоговой. Я тебе сказала: «Дай реквизиты, я переведу напрямую в налоговую». Ты сказала: «Не получится, там через мой кабинет». Я перевела тебе. Через две недели я случайно увидела у тебя в инстаграме сторис — ты с детьми в Сочи. Я ничего не сказала. Я подумала: может, у Вадима премия. Может, мне показалось. Я не хочу так думать о сестре.
Оля открыла рот. Закрыла.
Дядя Гена выключил футбол. Я только сейчас заметила, что он его выключил.
Мама заплакала. Тихо, без всхлипов, просто закрыла лицо ладонями и сидела.
Я хотела встать и подойти, как всегда. Я не встала.
— Мам, — сказала я через стол. — Я не злюсь на тебя. Я просто больше так не могу. Ты говоришь мне, что я жадная, перед людьми. А я отдаю по сто тридцать тысяч в год сестре, которая ездит в Сочи на эти деньги. Я живу на остальные. Я и Лиза.
— Наташенька, я не знала, что в Сочи…
— Ты много чего не знала. Но ты знала, что я не жадная. Ты это точно знала.
Мама молчала.
— Я больше не буду переводить Оле. Ни рубля. Если у тебя, мам, что-то понадобится — лекарства, врач, окно поменять, — ты звонишь мне напрямую. Без Оли. Я приеду, куплю, оплачу. Это остаётся. Это не меняется.
Я посмотрела на сестру.
— Тебе я не помогаю с сегодняшнего дня. Если тебе нужно — Вадиму на стоматолога, на свечи, на садик, на куртку, — ты идёшь к Вадиму. Или работаешь. Свечи у тебя по полторы тысячи. Двадцать штук в месяц — это тридцать. Сорок — это шестьдесят. Ты можешь. Ты просто не хотела, пока была я.
Оля заплакала тоже. Но по-другому. Громко, навзрыд, как Сонька, когда падает на детской площадке.
— Ты меня позоришь, — сказала она сквозь слёзы. — Ты меня перед всеми позоришь.
— Нет, — сказала я. — Это ты меня позорила. Три года. А я тебя просто посчитала.
Я допила компот. Встала. Сняла с вешалки куртку.
— Лиз, идём.
Лиза встала сразу, как будто ждала. Она аккуратно сложила салфетку и положила её рядом с тарелкой — она у меня такая, всегда складывает.
— Тёть Зина, дядь Ген, до свидания. Извините за сцену.
— Наташ… — тётя Зина привстала, — Наташ, ты не уходи так. Поешь хоть.
— Я поем дома.
— Торт оставь.
— Торт ваш. Я его принесла.
Мама не вставала. Она сидела с красными мокрыми глазами и смотрела на меня снизу.
— Наташенька.
— Мам, я тебя люблю. Позвоню вечером.
Я наклонилась, поцеловала её в висок. От неё пахло пирогом и старостью. У меня сжалось горло, но я уже была в коридоре.
Оля что-то сказала мне в спину. Я не разобрала. Я не оборачивалась.
В машине Лиза долго молчала. Я выехала со двора, проехала перекрёсток, встала на светофоре у супермаркета.
— Мам, — сказала Лиза. — А ты правда всё это переводила?
— Правда.
— Зачем?
Я подумала.
— Я думала, что это и есть быть хорошей сестрой.
— А теперь?
— Теперь думаю, что это было быть удобной.
Лиза кивнула. Серьёзно, без улыбки. Загорелся зелёный, я поехала.
— Мам.
— Что?
— А мы теперь к бабушке не поедем больше?
— Поедем. Только без Оли. И без тортов с черносливом. Бабушке я буду печь сама. Она моя мама.
— А я могу с тобой печь?
— Можешь.
Лиза откинулась на сиденье и посмотрела в окно. По стеклу побежала редкая морось — днём обещали без осадков, но синоптики опять промахнулись.
Вечером мама позвонила. Я сидела на кухне, чистила картошку. Лиза в комнате делала уроки.
— Наташ.
— Да, мам.
— Прости меня.
Я положила нож.
— За что, мам?
— За «жадная». Я повторяла за Олей. Она мне это в уши лила год. «Наташка скупая, Наташка считает». А я — старая дура — верила. Думала: ну, может, и правда зачерствела от работы. Я ни разу не спросила тебя, сколько ты ей даёшь. Я не спрашивала, потому что мне было удобно не знать.
Я молчала.
— Наташ. Я тебя обидела. Сильно. Я не знаю, как это исправить.
— Никак, мам. Просто больше не повторяй за ней.
— Не буду.
— И если она будет звонить тебе и говорить, что ей плохо, — пожалуйста, не звони мне. Скажи ей, чтобы звонила сама. Если позвонит сама — я подумаю. Если через тебя — не подумаю.
— Хорошо.
Помолчали.
— Наташ. А ты приедешь в воскресенье? Я борщ хочу.
— Приеду. С Лизой.
— И торт не покупай. Я сама напеку.
— Хорошо, мам.
Я положила трубку. Дочистила картошку. Поставила вариться.
Оля написала через два дня. Длинное сообщение, на четыре экрана. Я прочитала по диагонали — про то, что я не понимаю, как ей тяжело, что у неё дети, что я зациклилась на деньгах, что родная сестра дороже денег, что мама из-за меня уже на давление жалуется.
Я не ответила.
Через неделю она написала Лизе в детский мессенджер — Лиза показала мне сразу, не открывая. «Лизонька, передай маме, что тётя Оля очень переживает». Я зашла в Лизин аккаунт и заблокировала Олин номер. Лиза сама попросила.
Через месяц Оля выложила пост в инстаграме — про то, как важно прощать близких и не считать деньги, потому что деньги уходят, а семья остаётся. Под постом было сорок семь лайков. Я не лайкала. Я вообще на неё не подписана уже.
Мама в воскресенье испекла шарлотку. Шарлотка была вкусная, с кислыми яблоками. Мы с Лизой ели её на кухне, и мама смотрела на нас и улыбалась.
— Хорошо, — сказала она. — Хорошо, что вы пришли.
— Мы всегда придём, мам.
Она кивнула и налила мне чаю.
Денег я Оле больше не переводила. Ни рубля. Через полгода узнала от тёти Зины, что Оля устроилась продавцом в магазин «Светоч» — это магазин товаров для дома на нашей улице. Работает посменно. Свечи делает по выходным. Сапоги, говорят, новые.
Я не злорадствовала. Я просто посчитала: триста восемьдесят шесть тысяч за три года — это сто двадцать восемь в год. Это, если разделить на двенадцать, чуть меньше одиннадцати тысяч в месяц. На эти одиннадцать тысяч я теперь оплачиваю Лизе английский с носителем — две тысячи занятие, четыре раза, плюс мне самой остаётся на хорошую обувь раз в сезон. Я купила сапоги в октябре. Первые за четыре года не с распродажи.
Они стоят шесть восемьсот. Кожаные. На толстой подошве.
Я ношу их каждый день.