Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

На ярмарку - Глава восьмая

Весна вступает в свои права. Зорин налаживает кожевенное дело, Марья Игнатьевна печёт пряники на заказ — они живут рядом, но всё ещё порознь, каждый в своей комнате. Отношения становятся ровнее, теплее, но оба избегают говорить о будущем. В конце апреля Зорин получает письмо от сына: Николай пишет, что мать больна и просит отца приехать проститься (не смертельно, просто хворает, но тревожно). Зорин мечется, не зная, как поступить. Марья Игнатьевна сама говорит ему: «Поезжай. Если не поедешь — будешь всю жизнь жалеть. А я подожду». Он уезжает в Сосновск на три дня. Возвращается — и застаёт её за тем же столом, с тем же самоваром, как будто он и не уезжал. Все главы Март в Петровске выдался слякотный, с мокрым снегом, который падал крупными хлопьями и тут же таял, превращая улицы в чёрное, скользкое месиво. По ночам подмораживало, и к утру лужи покрывались хрупкой ледяной коркой, которую солнце, если выглядывало, пробивало к полудню. Текло с крыш, журчало в водосточных трубах, и в этом н

Весна вступает в свои права. Зорин налаживает кожевенное дело, Марья Игнатьевна печёт пряники на заказ — они живут рядом, но всё ещё порознь, каждый в своей комнате. Отношения становятся ровнее, теплее, но оба избегают говорить о будущем. В конце апреля Зорин получает письмо от сына: Николай пишет, что мать больна и просит отца приехать проститься (не смертельно, просто хворает, но тревожно). Зорин мечется, не зная, как поступить. Марья Игнатьевна сама говорит ему: «Поезжай. Если не поедешь — будешь всю жизнь жалеть. А я подожду». Он уезжает в Сосновск на три дня. Возвращается — и застаёт её за тем же столом, с тем же самоваром, как будто он и не уезжал.

Все главы

Март в Петровске выдался слякотный, с мокрым снегом, который падал крупными хлопьями и тут же таял, превращая улицы в чёрное, скользкое месиво. По ночам подмораживало, и к утру лужи покрывались хрупкой ледяной коркой, которую солнце, если выглядывало, пробивало к полудню. Текло с крыш, журчало в водосточных трубах, и в этом нестройном шуме уже угадывалось дыхание весны — терпеливое, упрямое, как сама жизнь.

Зорин поднимался затемно. Его заводик, который он переименовал в «Кожевенное дело П. Зорина» — скромная вывеска, сколоченная из двух досок, — работал с рассвета до вечера. Дело понемногу налаживалось: старые сосновские поставщики, узнав, где он, возобновили заказы, прибавились новые, петровские, и к концу марта завод уже давал небольшой, но верный доход. Зорин сам стоял у чанов, сам проверял выделку, и мастера, нанятые им, — двое рязанских мужиков, угрюмых и молчаливых, — уважали его за то, что он не брезговал никакой работой.

Возвращался он домой к вечеру, усталый, пропахший квасцами и дёгтем, и первым делом заходил к Марье Игнатьевне. Она уже ждала — самовар шипел на столе, пахло свежими пряниками, которые она пекла на продажу. За эти два месяца они привыкли друг к другу — привыкли так, как привыкают люди, которые долго жили порознь, но всегда чувствовали друг друга издалека. Она уже не вздрагивала, когда он входил, не прятала глаза, не плакала по ночам. Только иногда, когда он слишком долго задерживался на заводе, подходила к окну и стояла, глядя на дорогу, — и он видел её силуэт ещё издали.

Но жили они по-прежнему в разных комнатах. Ни он, ни она не заговаривали о том, чтобы соединиться. Может быть, боялись сглазить, может быть, каждый ждал шага от другого. Зорин иногда думал об этом по ночам, лёжа на своей железной кровати, и не находил ответа. «Венчаться нам нельзя, — размышлял он, — разведённый я, к тому же старообрядцы не венчают вторым браком. А жить так — грех ли? Или уже не грех, когда стары?» Он не знал. И не решался спросить у неё.

Она тоже не заговаривала. Только однажды, в середине апреля, когда они сидели на крыльце — солнце уже пригревало по-настоящему, и сосульки на крыше звенели, падая, — она вдруг сказала:

— Петя, а тебе не жалко, что ты всё бросил? Не жалеешь?

Он посмотрел на неё, на её лицо, освещённое весенним, ещё бледным солнцем, и ответил:

— Жалею только о том, что не сделал этого раньше. Лет на двадцать.

Она улыбнулась — в первый раз за долгое время беззаботно, по-молодому, и он подумал: «Вот за этим я и приехал. За этой улыбкой».

В конце апреля, на Фоминой неделе, пришло письмо. Зорин получил его на заводе — мальчишка-рассыльный прибежал с городской почты. Конверт был сосновский, почерк — Николая. Зорин распечатал, читал долго, и лицо его становилось всё мрачнее. Мастера, заметив это, отвернулись к своим чанам, не мешали.

Письмо было коротким, сухим, но в каждой строчке чувствовалась тревога:

«Папаша, матушка занемогла сильно. Доктор сказал — сердце, и велел беречься, а она не слушается, всё плачет и вас поминает. Приезжайте, хоть на день. Я, грешным делом, думал, что вы мне не отец, но теперь вижу — не по правде это. Приезжайте, пока не поздно».

Зорин перечитал дважды. «Пока не поздно» — что это значит? Неужели Марфа при смерти? Он знал, что она была нездорова последние годы — сердце шалило, но чтобы так… Он сложил письмо, сунул за пазуху и до вечера проработал молча, не сказав ни слова мастеровым.

Домой вернулся позже обычного. Марья Игнатьевна уже зажгла лампу, и в окне её комнаты горел ровный, жёлтый свет. Он постоял на улице, собираясь с мыслями, потом вошёл. Она взглянула на него и сразу поняла: что-то случилось.

— Письмо от Коли, — сказал он, садясь к столу. — Марфа заболела. Сердце. Просит приехать.

Она помолчала, потом спросила тихо:

— И что ты? Поедешь?

— Не знаю, — ответил он, глядя в сторону. — Боюсь. Если поеду — может быть, не пустят обратно? Сын, жена, дом — затянут, и не вырвешься. А если не поеду — что ж я за человек? Двадцать пять лет прожил, а в болезни брошу?

Она встала, подошла к печи, взяла кочергу, поправила угли — делала всё медленно, будто обдумывая каждое движение. Потом повернулась к нему и сказала твёрдо:

— Поезжай, Петя. Нельзя не поехать. Если не поедешь — будешь всю жизнь жалеть. И себя казнить, и меня заодно. А я… я подожду.

— Подождёшь? — он поднял на неё глаза, и в них была такая надежда и такая неуверенность, что у неё кольнуло сердце.

— А куда я денусь? — сказала она. — Ждала двадцать пять лет, подожду и ещё сколько надо. Только ты вернись, слышишь? Вернись.

Он встал, подошёл к ней, обнял. Она уткнулась ему в грудь, и он почувствовал, как её плечи вздрагивают — но не от слёз, от сдерживаемого волнения.

— Вернусь, — сказал он. — Клянусь.

На другой день он собрался. Вещей было немного — сменное бельё, тёплая поддёвка, документы. Марья Игнатьевна сунула ему в узелок краюху хлеба, десяток пряников, фляжку с квасом. На станцию он поехал на извозчике, она не пошла провожать — стояла у калитки, кутаясь в платок, и смотрела вслед, пока телега не скрылась за поворотом.

В Сосновск Зорин приехал к вечеру. Город встретил его знакомыми запахами, кривыми улочками, тем же самым низким небом. Он не пошёл в дом — зачем? — сразу направился к Марфе Тихоновне в особняк. Дверь открыла кухарка, старая Аграфена, ахнула, всплеснула руками и побежала докладывать. Он снял пальто, прошёл в гостиную — ту самую, где полгода назад сидел с Марфой в последний раз.

Она лежала на кушетке, укрытая шерстяным одеялом, с подушкой под спиной. Увидев его, она не заплакала, не обрадовалась — только прикрыла глаза и долго молчала. Лицо её было жёлтое, осунувшееся, под глазами залегли тёмные круги, но взгляд оставался жёстким, привычным.

— Пришёл, — сказала она наконец. — А я уж думала, не придёшь.

— Как ты, Марфа? — спросил он, садясь на стул у кушетки.

— Плохо, — ответила она. — Сердце болит. Врач сказал — покой нужен. А какой покой, когда сын пьёт, завод разваливается, а мужа с б… с чужой бабой по уездам ищут?

Она хотела сказать «с блядью», но сдержалась. Зорин промолчал. Он смотрел на её руки — сухие, с вздувшимися венами, — и думал о том, как быстро стареют люди, когда им больно.

Николай пришёл к ужину — заспанный, помятый, с красными глазами. Увидев отца, он остановился в дверях, потом шагнул, неловко, и сказал:

— Папаша… простите меня. Я тогда… на ярмарке… дураком был.

— Ладно, — ответил Зорин. — Было — прошло.

Они поужинали втроём — Марфа Тихоновна не встала, ей подали в гостиную. Ели молча, и Зорин чувствовал, что между ним и этой семьёй уже нет ничего, кроме привычки и жалости. Он не был им нужен — им нужно было его имя, его деньги, его присутствие для порядка. А без него — обходились.

На второй день он помог сыну разобраться с заказчиками, написал несколько писем поставщикам, кое-что подсказал по выделке. На третий — Марфе стало лучше, она уже сидела в кресле и даже пыталась вязать. Зорин понял, что опасность миновала, и что ему пора.

— Марфа, — сказал он ей под вечер. — Я уезжаю завтра.

Она посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом и ответила:

— Я знала. Ты теперь не мой. Ты её. — И отвернулась к стене.

Утром он уехал. Николай провожал его на станцию, молчал, только когда подошёл поезд, спросил:

— А вы к нам… когда теперь?

— Не знаю, Коля, — ответил Зорин. — Если позовёте. Если нужен буду.

— Будете, — сказал сын и, помявшись, добавил: — Простите меня. Ещё раз.

Зорин сел в вагон, долго смотрел в окно, пока перрон не скрылся из виду. Дорога обратно показалась короче. Он думал о Марье Игнатьевне — о том, как она стоит у калитки, кутается в платок, ждёт. И сердце его замирало от мысли, что она там, что она его ждёт, что не бросила, не забыла.

В Петровск он приехал в сумерках. Не заходя на завод, не переодеваясь, пошёл прямо к ней. В окне её комнаты горел свет. Он отворил калитку, поднялся на крыльцо, постучал. Дверь отворилась сразу — будто она стояла за ней и ждала.

— Вернулся, — сказала она. Не спросила — сказала.

— Вернулся, — ответил он.

Она посторонилась, впустила его. На столе шипел самовар, пряники лежали горкой, и пахло в комнате так же, как полгода назад — уютом, домом, теплом. И Зорин понял, что вернулся не в Петровск, не в эту каморку — вернулся домой. Потому что дом там, где ждут. И где ты сам ждёшь — каждую минуту, каждый час, несмотря ни на что.

Он сел к столу, она налила ему чаю. Молчали. За окном темнело, и где-то далеко, на колокольне, пробили часы — восемь, девять, десять… Зорин считал удары и думал о том, что жизнь, наверное, всё-таки удалась. Пусть поздно, пусть через боль, пусть с ошибками. Но удалась. Потому что есть этот чай, этот самовар, эти руки, которые наливают ему чашку. И больше ничего не надо.

Продолжение тут

Кому понравилось ставьте лайки, а поделиться впечатлениями можно в комментариях
Рекомендую еще рассказ, к прочтению :