Начало:
Предыдущая :
Первое причастие Валентины
Прошло ещё полгода. Валентина приехала в монастырь не летом, а в начале Великого поста. Была она без яркой кофты — в тёмном платье, без серег, с бледным лицом.
— Матушка, — позвала она Марию шёпотом, — я исповедоваться хочу. Но боюсь. Грехов много. И ваш отец... мы живём в грехе. Не венчаны. Он не разведён по-церковному, а гражданский развод уже есть. Я не знаю, как мне быть.
Мария отвела её к игуменье. Старая монахиня долго слушала, потом сказала:
— Валентина, ты хочешь жить по совести или по букве?
— По совести, — заплакала та.
— Тогда так: твоя совесть тебя мучает — это уже покаяние. Господь не бюрократ. Иди на исповедь к отцу Иоанну. Скажи всё как есть. А после — если благословит — причащайся. А с отцом её... — игуменья посмотрела на Марию, — мы потом подумаем. Бог не спешит, Он любит.
Валентина исповедовалась три часа. Выходила из храма красная, опухшая от слёз, но с лицом, которое впервые за долгое время не кривилось от страха.
— Ну что? — спросила Мария.
— Поплакала. Помолилась. Сказал, чтобы я не бросала его. Сказал, что любовь — тоже путь к Богу, если она чистая. А я... я люблю не для греха. Я люблю, чтобы он не умер.
— Это и есть чистая, — тихо сказала Мария.
На первой седмице Великого поста Валентина причастилась. Рыдала на амвоне так, что сёстры зажимали рты платками. Игуменья не выгоняла. А Мария стояла в углу, смотрела и вдруг поняла: мама простила. Потому что мама в раю, а рай — это когда не держишь зла.
После службы Валентина обняла Марию:
— Я теперь буду к вам ездить. Можно?
— Приезжай. Мы молимся за всех.
— И за меня?
— И за тебя.
Валентина уехала, оставив на столе банку мёда и вышитое полотенце — с голубями и надписью: «Спаси и сохрани».
Мария повесила полотенце в келье. Напротив иконы.
Сергей, монастырь и Пасха
На Пасху случилось чудо. Не громкое — тихое, как утренний снег в апреле. Сергей позвонил сам:
— Надь... мы к тебе приедем. Вся семья. Я, Ира (ну, новая моя) и её сын. Мальчишке семь лет. Димкой звать. Не прогонишь?
— Никого не прогоняем, — ответила Мария. — Только предупреди: служба длинная, ночи стоять.
— А мы постоим.
Приехали на троллейбусе — хмурый Сергей в чистой рубашке, бледная Ира с испуганными глазами и чёрный от любопытства Димка в кепке, которую ему явно насильно надели.
— Тётя — монахиня? — спросил мальчик, уставившись на апостольник.
— Тётя — инокиня, — поправила Мария. — Но можешь звать Надей. Для тебя — Надя.
Димка шмыгнул носом и подарил ей пластикового зайца — очевидно, из киндера. Мария поставила зайца под икону, рядом с Валентининым полотенцем.
Ночную службу Сергей стоял как вкопанный. Не крестился, не кланялся, но и не уходил. Димка спал на скамейке, укрытый Ириной кофтой. А Ира сама тихонько плакала — когда пели «Христос воскресе».
— Ты чего? — спросил её Сергей.
— Не знаю. Сердце щемит. Хорошо тут. Как дома, которого у меня никогда не было.
Мария услышала и взяла Иру за руку. Так и стояли до конца — три женщины, два мужчины (один из которых спал) и один воскресший Христос.
За пасхальной трапезой Сергей разговорился:
— Я курить бросил. Ту неделю, как к тебе в прошлый раз приезжал. Думал: чего я злой? Деньги есть, баба есть, пацан растёт. А счастья нет. И понял: меня злость ела. На тебя — что ты святая. На отца — что он меня не научил жить. На себя — что я ничему не научился.
— И как теперь? — спросила Мария.
— А теперь — не знаю. Но легче. Ира говорит, что я добрее стал. Димка меня слушается. И вы тут... ну, есть вы. И как-то не один я.
Он помолчал, полез в карман:
— Вот. Просфору купил в церковной лавке. Своими деньгами. Прими. Как... ну, не жертву, а так. Память.
Мария взяла просфору, поцеловала. Спрятала в нагрудный карман.
— Это лучший подарок, Серёжа.
— Не называй меня Серёжей, — буркнул он, но уже беззлобно. — Ладно... называй. Только при посторонних — Сергей. А то засмеют.
Димка проснулся, потребовал кулич. Ира испекла свой — на удивление пышный, с сахарной глазурью. Бабушка, которая уже плохо видела, понюхала и сказала:
— Правильный кулич. Духовный.
Все засмеялись. Даже Сергей улыбнулся — впервые за много лет, как сказала потом Мария игуменье.
Старая монахиня лишь покивала:
— Вот тебе и Пасха. Мёртвые оживают. А живые — воскресают.
Приезд отца (финал)
Через год, на Троицу, у монастырских ворот остановилась машина. Из неё вышел отец — уже без клюки, загорелый, в светлой рубашке. С ним Валентина — в простом платье, с узелком.
— А я, дочка, к тебе, — сказал он глухо. — Не знаю, пустишь или нет.
Мария смотрела и не верила. Перед ней стоял тот самый человек, который три года назад требовал снять обет. Который проклинал её молитвы. Который развёлся с умершей женой и жил с новой.
А сейчас он мял в руках кепку и смотрел в землю, как нашкодивший мальчишка.
— Пущу, папа. Заходи.
Валентина отстала, пошла к игуменье — поговорить о своём, женском. А отец с Марией сели на лавочку у колодца.
— Вот, — он вытащил из кармана нательный крест, старый, потёртый. — Твоей матери был. Я его хранил. Думал, выброшу. А потом понял — не могу. Она всё равно со мной. И ты со мной. И вы все — даже этот... Сергей. Я дурак, Надя. Большой дурак. Думал, если покричу — станет легче. А стало только хуже. А когда Валентина причаститься сходила... она пришла и говорит: «Я теперь за тебя Богу отвечаю». И меня как током ударило. Понял: я живу, а зачем — не знаю. Чтоб суп жрать и телевизор смотреть? А хочется... хочется чтоб вы простили. Не Бог даже — Он простит, наверное. А вы — люди.
Мария молчала. Потом сняла с себя чётки и протянула отцу:
— Возьми. Не молиться даже. Просто держать в кармане. И вспоминать, что у тебя есть дочь, которая не бросила. И есть дочь, которая приезжает раз в неделю (Анна). И есть сын, который бросил курить и привёз кулич. И есть бабушка, которой девяносто три, и она гоняет коров быстрее послушниц.
Отец взял чётки. Сжал в кулаке.
— А Валентина? — спросил он.
— А Валентина — дар тебе. Прими его как послушание. Люби её до конца. Не предавай. Не кричи. Это и будет твоя молитва.
Он заплакал. Сухо, без всхлипов, как плачут старые мужики, которые всю жизнь учились не плакать — и наконец разучились сдерживаться.
Мария обняла его. Высокая инокиня в чёрном и седой сутулый отец. Вороны летали над колокольней. Где-то бабушка кричала: «Коровы, куда!»
— Папа, — прошептала Мария, — ты прощён. Всё. От начала до конца. Просто живи теперь не для себя. Хотя бы чуть-чуть — для нас.
Отец кивнул. Не сказал ничего. Но встал, перекрестился на церковный купол и пошёл искать Валентину.
Вечером они вместе стояли на вечерне. Все — отец, Валентина, Сергей с Ирой и Димкой, Анна с мужем, Мария. Бабушка сидела в первом ряду и шептала:
— Вот и вся родня. Под одной крышей. Кто бы мог подумать?
А после службы игуменья вышла на паперть и благословила всех:
— Мира вам, родные. И помните: монастырь — это не стены. Это люди. Которые умеют прощать. Даже когда очень больно.
Мария стояла в стороне, смотрела на свою семью — шумную, грешную, неидеальную — и улыбалась. Потому что где двое или трое собраны во имя Его, там Он посреди них. Даже если один из них — бывший злой старик, а другая — крашеная блондинка с большими серьгами, которая теперь ходит в церковь.
Христос воскресе.
И всякое дыхание — пусть даже самое уставшее — да хвалит Господа.
Конец.
Эпилог. Две недели спустя (и два года)
Пахло сеном, мёдом и поздними яблоками. На монастырском подворье шла суета: готовились к престольному празднику. Бабушке уже исполнилось девяносто пять, но она по-прежнему вставала в пять утра.
— Коровы без меня пропадут, — ворчала она, натягивая застиранный платок. — У них, у бессовестных, характер. Как у людей.
Мария помогала ей обуться. Бабушкины ноги уже плохо слушались, но дух был бодрый — хоть на войну.
— Бабуль, может, сегодня не пойдёшь? Отдохни.
— Отдыхают в раю. А тут коровы.
И пошла, опираясь на клюшку. За ней — молодая послушница с ведром. Мария покачала головой и пошла в храм — убирать после утренней службы.
Там уже суетилась Валентина.
Да, Валентина приезжала каждую субботу. Жила с отцом, пекла пирожки для сестёр, мыла полы в приделе и тихонько пела псалмы — те, что выучила за последние два года. Отец Иоанн благословил её на послушание чтеца: у неё оказался удивительный голос — низкий, грудной, от которого плакали даже скептичные монахини.
— Матушка, — сказала Валентина, вытирая подсвечник, — отец ваш вчера опять спрашивал: «Когда вы все приедете?» Скучает. Анна была в четверг, Сергей с Ирой приезжали на выходные — он варенье варил. Представляете? Сергей — варенье!
Мария улыбнулась. Брат действительно изменился. Бросил пить окончательно, записался на курсы электромонтёров, Ира родила девочку — назвали Надеждой. В честь неё, инокини Марии. Мальчик Димка ходил в воскресную школу при их городском храме и сам научился креститься — правда, левой рукой, но батюшка сказал: «Пока левая, потом правая догонит».
Анна приезжала каждую неделю — не на пять минут, а на весь день. Помогала убирать в гостинице для паломников, подружилась с игуменьей. Даже муж её — тот самый, который «вечно занят» — привёз однажды дрова и починил крышу на скотном дворе. Сказал: «Неудобно как-то — зять, а от дела бегаю. Тесть вон, старый уже, а помогает, чем может».
Отец...
Отец жил теперь тихо. Болезни отступили — врачи говорили «чудесная ремиссия». Он не ходил в церковь — было стыдно. Но каждое утро надевал тот самый нательный крест, что когда-то хотел выбросить. И трижды шептал: «Господи, помилуй». Больше ничего — не умел. Но Валентина говорила, что это чище любой молитвы.
— Он вас всех любит, — сказала она Марии. — Просто не умеет словами. Он варенье варит. Для вас. Для внуков. Для Димки. Для маленькой Надежды. Для бабушки вашей — отдельно, без косточек.
— Я знаю, — кивнула Мария. — Я чувствую.
---
В день престольного праздника случилось то, чего никто не ждал.
Отец приехал.
Сам, без звонка, с авоськой — в ней банки с солёными огурцами (его гордость), рушник от Валентины и старый ладан — купленный неизвестно где. Он долго стоял у ворот, пока Димка (которого взяли с собой) не крикнул:
— Дедушка, ты чего? Заходи!
И он зашёл.
В храме было полно народа. Сёстры, паломники, приезжие. Игуменья служила сама — по благословению владыки. Отец встал в уголке, у колонны. Не крестился, не кланялся. Просто стоял и смотрел на иконостас. На свою дочь в чёрном — она читала на клиросе. На Валентину — та плакала в первом ряду. На бабушку — та сидела на скамеечке и кивала в такт пению.
После службы Мария подошла к нему:
— Ты пришёл, папа.
— Пришёл. — Он шмыгнул носом. — Долго собирался. Думал, прогоните.
— Никого не прогоняем.
— Знаю. Твоя игуменья говорила: «Бог ждёт. Не выгоняет».
Он помолчал, потом вытащил из кармана чётки — те самые, которые Мария дала ему на Троицу. Потёртые, с узелком из нитки, завязанным на скорую руку.
— На, верни. Я своё уже... ну, понял. Тебе нужнее.
— Оставь себе, — сказала Мария. — Они тебя помнят.
Отец убрал чётки. Взял её за руку — сухую, узловатую, старую.
— Дочка. Я жить хочу. Не доживать — жить. С вами. С ней. — он кивнул на Валентину. — Ты как? Простишь меня, дурака?
— Давно простила, папа. Давно.
Она поцеловала его в щёку — колючую, небритую. И повела на трапезу.
Бабушка уже сидела во главе стола и командовала:
— Несите кутью! Где кутья? А то все помрут, а кутьи не увидят!
Все засмеялись. Даже отец — робко, краем губ, но это была улыбка. Димка тут же уселся ему на колени и зашептал:
— Дедушка, а ты мне лук на зиму покажешь солить? Мама говорит, ты мастер.
— Покажу, — ответил отец. — Приезжай в октябре. Всё покажу.
Сергей подошёл с бокалом (с квасом, конечно) и стукнулся:
— Давай, батя. За мир. За то, что живы.
— За живы, — ответил отец.
И выпил до дна.
Мария стояла в дверях трапезной и смотрела. Чёрная ряса, спокойное лицо, маленький крест на груди. Вокруг гудели голоса — свои, родные, шумные. Где-то плакала Надежда-младшая — её пронесли в руках, показать «тёте-монахине». Бабушка спорила с игуменьей, кто первый будет резать пирог. Валентина вытирала слёзы фартуком.
А за окном пахло поздними яблоками и сеном. И коровы, наконец угомонившись, жевали свою жвачку за околицей.
«Господи, — подумала Мария, — как же это просто. Как не надо было ничего доказывать. Как надо было просто — стоять. Ждать. Молиться. И не закрывать дверь.
А Ты открыл. Потихоньку, по одному человеку. Сначала бабушку прислал. Потом Валентину. Потом Анну. Сергея. А потом и его — самого упрямого, самого больного, самого... родного.
Спасибо Тебе. За всё. За коров, которые лезут в кусты. За бабушку, которой девяносто пять и которая гоняет их быстрее нас. За этот шум, за слёзы, за просфоры в карманах и банки с солёными огурцами.
За то, что мы — есть».
Она перекрестилась на икону, что висела в красном углу трапезной, и шагнула в объятия своей шумной, грешной, любимой семьи.
Потому что жизнь — она и есть любовь. Даже когда очень больно. Даже когда очень долго.
Особенно тогда.
Конец всей повести.
В реальной истории всё складывается совсем иначе.
Постриг уже состоялся, и теперь ты просто исполняешь послушание. Думать о том, что станется с родными, нужно было до того, как принял постриг.
Если болен отец — он обязан примириться с сыном, с дочерью, с женой (если она, скажем, есть). Точно же касается и больной матери — я сейчас о себе.
Мою дочь никто не отпускает в мир. И всё же существуют другие обители, где порядки выглядят по-другому. Вот на примере таких монастырей я и написала эту повесть.