Серафима стояла под его окном третий день подряд и говорила в стекло, будто он мог не слышать.
— Савельич. Савельич, открой. У Харитона плохо, он с утра не встаёт.
Гурий Савельевич Тулупов сидел за столом и смотрел в кружку. В кружке был чай — вчерашний, холодный, с разводом от заварки по дну. Рядом стояла бутылка. Почти пустая — «почти» он заметил только сейчас и почему-то удивился: когда успел?
За окном декабрь гнал позёмку вдоль заборов. Серафима притопывала в валенках. Он слышал каждый её шаг.
Он поднялся. Это само по себе потребовало усилия — не потому, что был пьян, а потому, что давно уже не видел смысла вставать быстро. Прошёл в коридор, глянул в треснутое зеркало у вешалки. На него смотрел незнакомый мужчина: небритый, с серым лицом, с чёрными тенями под глазами и пустым взглядом — таким, каким смотрят на стену, а не на себя.
Гурий отвернулся. Взял шапку. Открыл дверь.
Серафима была невысокая, крепкая, с обветренными щеками и глазами такими синими, что зимой они казались кусочками неба. Она посмотрела на него без жалости и без укора — просто посмотрела.
— Чемоданчик возьми, — сказала она. — Харитону лет восемьдесят, не меньше.
Он взял чемоданчик.
Верхний Юг стоял в стороне от районного центра — обычное вологодское село: деревянные дома вдоль одной улицы, магазин, клуб с облупившейся краской, ФАП — фельдшерско-акушерский пункт — в кирпичном здании, которое было ещё крепким, только требовало покраски снаружи и новых труб изнутри. Вокруг — деревни и хутора, разбросанные по холмам вдоль реки Юг: Захарово в трёх километрах, Малые Горки чуть дальше, Вёшки совсем у леса. Все вместе — человек триста, может, четыреста. Пожилые в основном: молодёжь уехала, кто в Великий Устюг, кто в Вологду, кто вовсе в Москву.
Ближайшая центральная районная больница была в райцентре, почти за семью десятками километров. По хорошей дороге — полтора часа. По плохой, которой здесь была всякая дорога, — два с половиной. В апреле, в распутицу, бывало, что и вовсе не проехать: грунтовку развозило так, что «Газель» скорой помощи садилась по мосты и стояла до просыхания.
Гурий Савельевич Тулупов работал в этом ФАПе двадцать два года. Приехал молодым, с молодой женой Устиньей, думал — временно, пока не найдётся место в городе. Место не нашлось, да и искать перестал: прикипел. Устинья прикипела. Они стали здешними.
Устинья умерла в марте. Рак поджелудочной — быстрый и жестокий, семь месяцев от диагноза до конца. Гурий делал всё, что мог: возил её в Вологду, звонил знакомым врачам, читал ночами статьи, которые почти не понимал, потому что он фельдшер, а не онколог. Ничего не помогло. Она умерла в марте, в пять утра, когда он сидел рядом и держал её за руку, и в один момент рука стала другой — не её.
После этого что-то в нём сломалось. Не сразу — сначала он держался. Хоронил её, принимал соседей, кивал на слова утешения. Апрель отработал почти нормально. В мае начал пить. Сначала немного, по вечерам, «чтобы уснуть». Потом — чуть больше. К осени — уже по-настоящему: запои на три-четыре дня, дверь на замОк, телефон в стол.
Он знал, что делает. Он не мог остановиться.
ФАП закрылся вместе с ним. Люди стучались — он не открывал. Звонили в райбольницу, объясняли: фельдшер пьёт, пришлите кого-нибудь. Берта Аркадьевна Нешатова, главврач, присылала фельдшериц на подмену, когда могла, — те выдавали таблетки по списку, жались от чужой избы и уезжали с облегчением. Гурия это не трогало.
Трогала только одна вещь: огород.
Устинья сажала там всё сама — картошку, морковь, укроп, смородиновые кусты у забора. Руки у неё были крепкие, быстрые, она умела разговаривать с землёй без лишних слов: просто делала, и земля слушалась. После смерти огород стоял нетронутым всё лето. Бурьян поднялся по пояс. Гурий не мог на него смотреть и не мог не смотреть — как на ссадину, которую всё время задеваешь.
У Харитона Ефимовича Свистунова и правда было плохо.
Старик лежал на кровати, серый, с влажным лбом, держась рукой за грудь, и при виде Гурия сказал только одно:
— Явился, Савельич.
Не с упрёком — просто констатировал.
Гурий открыл чемоданчик. Застёжка медная, с характерным щелчком — Устинья смеялась над этим чемоданчиком всегда: «Уже антиквариат, Гурий, может, хватит с ним ходить». Он привык к этому смеху. Теперь в тишине щелчок звучал громче.
Давление у Харитона было сто восемьдесят на сто десять. Пульс частый, слабый, неровный. Гурий слушал через стетоскоп — в левом наушнике давно сипело, надо было поменять, всё никак. Нитроглицерин под язык, аспирин, покой. И сразу — звонок в скорую.
— Скорую? — спросила Клавдия, жена Харитона, маленькая женщина, смотревшая на мужа с тихим ужасом.
— Уже вызываем, — сказал Гурий. — И пока они едут, будем держать давление и смотреть за пульсом. Дорога сегодня держится, должны добраться.
Он просидел у Харитона почти три часа — до приезда бригады. Давление упало до приемлемого, боль отпустила. Старик задремал — лицо разгладилось, дышать стал ровнее. Врач из скорой осмотрел его и всё равно забрал в районную больницу: с сердцем не шутят.
Клавдия поставила перед Гурием кружку чая и тарелку с пирогом. Он не хотел есть. Съел всё.
— Спасибо, Савельич, — сказала Клавдия тихо. — Уж мы думали, что...
— Всё нормально, — перебил он. — Завтра загляну.
Домой шёл пешком через весь посёлок. Декабрьский воздух был острый, пах снегом и дымом. Где-то лаяла собака. Горели окна в домах — тёплые, жёлтые прямоугольники. Он думал: вот, значит, не разучился ещё. Руки помнят. Голова помнит.
Вечером снова выпил. Немного. Всего немного.
Игнат ХолоднЫх пришёл в январе — без предупреждения, как всегда. Игнат был бригадиром в местном хозяйстве, здоровый мужик лет сорока пяти, с руками, привыкшими к технике. Гурий знал его двадцать лет.
— У тебя трактор завёлся? — спросил Игнат с порога.
— Я не езжу на тракторе.
— Знаю. Но ты же разбираешься. Подойди, посмотри. У меня карбюратор — не пойму, что с ним.
Это был, конечно, предлог. Гурий понял. Игнат тоже понял, что он понял, и они оба сделали вид, что нет.
Полчаса провозились с трактором в холодном гараже. Карбюратор на самом деле барахлил — Гурий нашёл засор, прочистил, как умел. Потом сидели в гараже на перевёрнутых ящиках, грели руки о кружку с кипятком из термоса.
— Давно не видел тебя, — сказал Игнат без обиняков.
— Я никуда не выходил.
— Вижу. — Игнат помолчал. — Слушай, Савельич. Я тебе ничего говорить не буду, ты и сам умный. Но Клавдия вчера мне сказала, что ты к Харитону ходил. Три часа сидел.
Гурий молчал.
— Он живой, — продолжал Игнат. — Это важно. Ты его вытащил. — Ещё помолчал. — У нас больше некому.
Это было сказано без давления. Просто факт, как погода или расстояние до города. У них больше некому.
Гурий поставил кружку. Посмотрел на свои руки — грязные от мазута, старые, с утолщёнными суставами.
— Я знаю, — сказал он.
Больше они к этому не возвращались. Игнат помог довезти дрова, которые у Гурия кончались. Договорились, что весной займутся забором — у Гурия подгнили столбы. Расстались почти по-домашнему.
Ту ночь Гурий не пил.
В феврале у Сёмки ПрЯхина случился аппендицит.
Сёмке было двенадцать. Сын Натальи Пряхиной — одинокой женщины, работавшей кассиром в магазине. Прибежала она поздним вечером, в девятом часу, сразу ко двору к Гурию — ФАП давно закрылся.
— Савельич! Живот у него! Уже пять часов! Температура тридцать восемь с половиной!
Гурий открыл дверь. Наталья смотрела на него с тем особым выражением, которое он видел у людей, когда они не уверены, застанут ли врача в здравом уме. Он заметил этот взгляд. Стало стыдно — острым, горячим стыдом, как ожог.
— Веди.
Сёмка лежал на диване, бледный, с подтянутыми коленями. Живот при пальпации — болезненность в правой подвздошной области, симптом Щёткина-Блюмберга положительный. Никаких сомнений: аппендицит, и скорее всего уже не в начальной стадии.
— Скорую, — сказал Гурий. — Прямо сейчас. И ехать немедленно, как они приедут. Дорога пока держит.
Наталья дрожащими руками набирала номер. Гурий сидел рядом с Сёмкой, говорил ему: спокойно, дыши, держись. Мальчик смотрел на него снизу вверх — серьёзно, без слёз, как смотрят дети, когда очень напуганы и стараются не показать.
— Дядь Гурий, — сказал он тихо. — Это плохо?
— Бывает хуже, — сказал Гурий. — Главное — успели.
Скорая приехала через два часа — хорошее время для этих мест. Гурий проводил их до машины, передал свои записи медику. Наталья схватила его за руку и сжала — ничего не сказала, только сжала.
Сёмку прооперировали в райбольнице следующим утром. Всё прошло хорошо.
Гурий узнал об этом по телефону от Берты Аркадьевны. Главврач говорила сухо, по-деловому, но в конце добавила:
— Ты вовремя определил. Если бы ещё пару часов — перитонит. Слышишь, Тулупов?
— Слышу.
— Ты мне нужен живой. Не мёртвый и не в таком состоянии, в каком ты сейчас. Живой и работающий. Понял?
— Понял, Берта Аркадьевна.
Она повесила трубку. Он долго сидел с телефоном в руке.
Бутылку в тот вечер не открыл. Открыл на следующий. Но уже меньше.
Март пришёл с оттепелью, а за оттепелью — снова с морозом. Дорогу на Захарово развезло, потом схватило льдом, потом снова развезло — обычная вологодская весна, непредсказуемая и безжалостная к технике.
Агния КорОбова жила в Захарово. Ей было двадцать восемь, первый ребёнок, срок подходил в начале апреля. Гурий наблюдал её с осени — беременность протекала нормально, он говорил ей: езжай в райбольницу заранее, за неделю до срока, пока дорога не совсем встала. Агния кивала и тянула: муж на вахте, мать приедет только к дате, куда ехать одной, кто присмотрит за хозяйством.
В ночь с девятого на десятое апреля схватки начались раньше срока.
Серафима позвонила Гурию в половине второго ночи.
— Савельич. У Агнии начинается. Воды отошли. Я у неё.
Он сел на кровати. В темноте. Несколько секунд просто сидел и пытался понять, пил ли вечером. Нет. Бутылку он не открывал: уснул рано, провалился в тяжёлый сон без сновидений. Значит, голова ясная. Руки дрожат от страха, но не от хмеля.
— Дорога? — спросил он.
— Никакая. Я пешком шла. Машина не пройдёт.
— Скорую вызови.
— Уже вызвала. Они говорят — попробуем, но не гарантируют, дорогу развезло на въезде в Захарово. Два часа в лучшем случае.
Два часа — это много. Это очень много.
— Еду, — сказал он.
Он не думал в тот момент о том, что устал, что руки дрожат, что последние полгода он был не тем Гурием Тулуповым, которого знало это село. Он думал: сумка, фонарик, стерильные перчатки — есть ли ещё, надо проверить, — жгуты, ножницы, зажим для пуповины, пелёнки. Он думал инструментами. Он думал как фельдшер.
Сумка собралась за десять минут. Три километра до Захарово он прошёл пешком, в темноте, с фонариком, по раскисшей дороге, в которой сапоги чавкали и проваливались чуть не по щиколотку. Апрельский воздух был холодный и пах талым снегом и землёй. Где-то в лесу закричала птица и умолкла.
Он не думал об Устинье. Потом, уже много позже, он поймёт, что именно тогда, в ту ночь, её не было рядом — был только он, дорога и работа. Это случилось первый раз за год.
В доме у Агнии горел свет во всех комнатах. Серафима открыла дверь раньше, чем он постучал, — видела фонарик в окно.
Агния лежала в кровати. Схватки шли часто — Гурий засёк время: минуты через три. Она дышала правильно, не кричала, смотрела на него широко открытыми глазами.
— Гурий Савельевич, — сказала она. — Хорошо, что вы.
— Потерпи. Посмотрю.
Он осмотрел её. Раскрытие шло хорошо, ребёнок лежал правильно. Это было уже немало — плохое предлежание в таких условиях означало бы катастрофу, которую он не мог бы разрешить без операции. Но всё шло как надо. Природа делала своё.
— Серафима, кипяти воду. Чистые полотенца — все, что есть. Свет над кроватью — вот этот перенеси. — Он говорил ровно, негромко, как всегда говорил на вызовах, когда важно было, чтобы люди не паниковали.
Серафима делала всё быстро, без лишних слов. Хорошая женщина, думал он краем сознания. Надёжная.
Роды шли почти три часа.
Он работал. Следил за сердцебиением ребёнка — стетоскоп прикладывал к животу Агнии, считал. Следил за её давлением. Разговаривал с ней: дышать вот так, сейчас не тужиться, сейчас — да. Руки у него не дрожали. Это его удивило — он ожидал дрожи, ожидал, что тело подведёт, что скажется всё прожитое за этот год. Но руки держали. Двадцать два года — это двадцать два года; они помнили лучше, чем он.
В четыре часа двадцать минут ребёнок родился. Мальчик, три килограмма двести, с хорошим криком. Гурий принял его, зажал пуповину, перерезал, завернул в пелёнку. Передал Серафиме.
Агния плакала. Тихо, без надрыва — просто текли слёзы.
— Всё хорошо? — спросила она.
— Всё хорошо, — сказал он.
Скорая добралась до Захарово в половине шестого. Фельдшер из бригады, молодой парень с усталым лицом, осмотрел Агнию и ребёнка, посмотрел на Гурия.
— Вы принимали?
— Я.
— Чисто сработано. — Он покачал головой. — В таких условиях...
— Нормальные условия, — сказал Гурий.
Агнию с ребёнком забрали в райбольницу — на всякий случай, для наблюдения. Она уезжала и махала ему рукой из окна машины. Он стоял у ворот.
Серафима вышла следом. Они стояли рядом и смотрели на рассвет, который уже начинался над лесом — серый, потом розовый, потом почти золотой. Апрельский, ранний, холодный.
— Ты нужен, Савельич, — сказала она просто. Не в качестве аргумента. Просто сказала — как погода, как факт.
Он ничего не ответил. Но что-то внутри, что держалось сжатым весь этот год, — чуть-чуть разжалось.
Домой он вернулся в седьмом часу. Умылся. Поставил чайник. Сел за стол.
Бутылка стояла на полке — початая, с четвертью содержимого. Он смотрел на неё долго. Потом встал, взял её, вылил остатки в раковину, поставил пустую у двери.
Это не было решением навсегда. Он знал это. Он видел достаточно людей с зависимостью, чтобы не питать иллюзий о том, как это работает: один поступок — и всё, человек стал другим. Нет. Это было одним днём. Одним утром.
Но он вылил. И это считалось.
В восемь часов он открыл ФАП.
Ключ повернулся туго — замОк заржавел за зиму. Внутри было холодно, пахло пылью и нежилым. На подоконнике лежал слой пыли, в котором можно было написать пальцем. Он нашёл тряпку. Нашёл ведро. Принёс воды и начал мыть.
Этим утром никто не пришёл на приём — никто не знал, что ФАП открылся. Но он вымыл пол, протёр окна, вытер стол, повесил на дверь бумажку с расписанием приёма — написал от руки, потому что принтер давно не работал. Будни с девяти до двенадцати и с четырнадцати до шестнадцати.
Позвонил Берте Аркадьевне в девять тридцать.
— ФАП открываю с сегодняшнего дня, — сказал он. — Мне нужны перевязочный материал, глюкометр, нормальный фонендоскоп. Левый наушник у моего не работает.
В трубке была тишина секунды три. Потом Берта Аркадьевна сказала:
— Пришлю с ближайшей оказией. Во вторник Нефёдов едет в вашу сторону, с ним и передам.
— Хорошо.
— Тулупов.
— Да.
— Роды у Коробовой — я уже знаю. Молодец.
Она снова повесила трубку, не дожидаясь ответа. Берта Аркадьевна вообще не любила долгих разговоров.
В конце апреля земля просохла достаточно, чтобы взяться за огород.
Гурий вышел с лопатой в субботу с утра. Постоял у грядок — бурьян за год вырос знатный, работы было часа на три, не меньше. Он надел старые рабочие рукавицы, которые лежали в сарае ещё с прошлого лета, и начал.
Копал медленно. Земля была тяжёлая, влажная после таяния — хорошая земля, живая. Под лопатой ворочались дождевые черви. Где-то за домом пела синица. Он думал об Устинье — не с той острой, парализующей болью, с которой думал весь прошлый год, а по-другому: как думают о человеке, которого любили, у кого всему научились. Она умела держать лопату правильно — говорила, что нужно беречь спину, не горбиться. Он пробовал держать правильно. Получалось хуже, чем у неё.
Серафима проходила мимо с сумкой — почту разносила. Остановилась у забора.
— Поднялся, Савельич?
— Поднялся.
— Смородину обрежь, вон та ветка совсем засохла.
— Знаю.
— Ладно. — Она пошла дальше, потом обернулась. — Завтра к Харитону зайди, он опять на погоду жалуется.
— Зайду.
Он перекопал все три грядки. Смородину обрезал. Стоял потом, оперевшись на лопату, и смотрел на то, что получилось: ровные, перевёрнутые пласты земли, кусты в порядке, пространство — как бы готовое, ожидающее. Устинья посадила бы морковь у северного забора и укроп вдоль тропинки.
Он пойдёт завтра в магазин за семенами.
Май пришёл с теплом — настоящим, не обманным. Зазеленели берёзы вдоль реки Юг. На улице появились дети. В ФАП потянулись люди — кто с давлением, кто за справкой, кто просто с накопившимися за зиму вопросами. Гурий принимал. Делал перевязки, мерил давление, выписывал направления, звонил в райбольницу, когда нужна была консультация.
Он ни разу больше не пил. Пока.
Было трудно. Не каждый день, но бывало — особенно вечерами, когда дом затихал и становилось совсем тихо. Тогда он выходил на крыльцо и сидел, пока не становилось лучше. Или шёл в огород — что-то поправить, проверить. Или звонил Игнату — просто поговорить. Игнат не удивлялся звонкам.
В середине мая приехала Агния с сыном. Зашла в ФАП с ребёнком — здоровым, кругленьким, с пустышкой во рту.
— Вот, — сказала она. — Хотела показать.
Гурий взял мальчика — осторожно, как берут чужих младенцев. Мальчик посмотрел на него серьёзными тёмными глазами.
— Как назвали? — спросил Гурий.
— Кирилл, — сказала Агния. — Муж хотел. Но я думала — может, Гурий? В честь... — Она замолчала, покраснела чуть-чуть.
— Не надо, — сказал он. — Кирилл хорошее имя.
Она смотрела на него — с той теплотой, которую трудно выдержать, если не привык к ней. Он не привык. Отвёл взгляд.
— Здоров ребёнок, — сказал он. — Привозите на месячный осмотр.
После того, как она ушла, он долго сидел за столом, не двигаясь. Потом поднялся, взял со шкафа старый чемоданчик — тот самый, с медной застёжкой, — открыл его, проверил содержимое. Всё на месте. Нитроглицерин, бинты, стетоскоп с новым левым наушником — Нефёдов привёз ещё в апреле.
Он закрыл чемоданчик. Застёжка щёлкнула — привычно, как всегда.
Сегодня вечером нужно было зайти к Харитону. Потом — выписать Наталье Пряхиной витамины, она просила. Потом — позвонить в райбольницу насчёт прививок: план на второй квартал ещё не закрыт.
Работы было много. Это было хорошо.
Дел хватало на каждый день, и каждый день становился немного легче — не потому что боль уходила, а потому что рядом с болью появлялось ещё что-то. Запах земли на огородных перчатках. Голос Серафимы через забор. Щелчок застёжки на чемоданчике. Мальчик Кирилл, который смотрел серьёзными тёмными глазами.
Устинья осталась в нём. Осталась в огороде, в рядках молодой моркови у северного забора, в укропе вдоль тропинки — он посадил именно так, как она делала. Осталась в том, как он теперь держал лопату: прямее, берегя спину. Осталась в памяти — тёплой, живой, не такой, что жжёт, а такой, что греет, если позволить.
Он не знал, будет ли ещё трудно. Скорее всего, будет. Он был достаточно взрослым, чтобы не обещать себе лёгкого.
Но в то майское утро он вышел на крыльцо, посмотрел на зелёные берёзы над рекой Юг, услышал, как где-то в деревне тарахтит трактор — Игнатов, наверное, — и почувствовал что-то, что не сразу опознал. Что-то простое. Обыкновенное.
Желание идти.
Он взял чемоданчик, закрыл дверь на ключ — и пошёл.