Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Mojjet

Давно ли: Москва слезам не верит

Суровое утверждение про недоверчивую Москву памятно сейчас, в основном, из-за одноимённого фильма Владимира Меньшова, но появилось оно, конечно, намного раньше 1979 года. Скажем, у Ильи Эренбурга ещё в 1933 году вышел роман с точно таким же названием (и он был не один такой остроумный). Или вот читаем рассказ завзятого декадента Фёдора Сологуба «Два Готика» — и там отец сердито кричит плачущему сыну: «Москва слезам не верит!» ...Короче говоря, не такая уж это новинка. Общепринятая версия довольно скучно объясняет, что жестокая присказка появилась в те баснословные времена, когда Москва, наконец-то, возвысилась (а значит, и принялась обкладывать всех и вся непосильными податями и вообще — распоряжаться по-свойски), туда зачастили жалобщики из подвластных ей городов со слёзными челобитными — и столица уже тогда этим слезам не собиралась верить. Надо заметить, что, по большому счёту, современные представления на сей счёт — нечто вроде краткого пересказа того, что ещё в 1899 году писал в к
Оглавление

Суровое утверждение про недоверчивую Москву памятно сейчас, в основном, из-за одноимённого фильма Владимира Меньшова, но появилось оно, конечно, намного раньше 1979 года.

Скажем, у Ильи Эренбурга ещё в 1933 году вышел роман с точно таким же названием (и он был не один такой остроумный).

Или вот читаем рассказ завзятого декадента Фёдора Сологуба «Два Готика» — и там отец сердито кричит плачущему сыну: «Москва слезам не верит!»

...Короче говоря, не такая уж это новинка. Общепринятая версия довольно скучно объясняет, что жестокая присказка появилась в те баснословные времена, когда Москва, наконец-то, возвысилась (а значит, и принялась обкладывать всех и вся непосильными податями и вообще — распоряжаться по-свойски), туда зачастили жалобщики из подвластных ей городов со слёзными челобитными — и столица уже тогда этим слезам не собиралась верить.

Надо заметить, что, по большому счёту, современные представления на сей счёт — нечто вроде краткого пересказа того, что ещё в 1899 году писал в книге «Крылатые слова» этнограф и фольклорист Cергей Максимов:

В Москве, где очень многое по другому и всё своебычно, потому собственно шла правда от церкви Петра и Павла, что вблизи её находился страшный Преображенский приказ, особенно памятный народу с тех самых пор, как стрельцы рассердили Петра, вооружили его против Москвы и он задумал с ней в конец рассориться и навсегда разойтись. Здесь были застенки и дыбы в несчётном количестве; производились бесчисленные пытки и казни и применялись и получали дальнейшее развитие все разнообразные способы допытывания правды. Собственно же «московская правда» давно уже была во всей тогдашней Руси на худом счету. Она обращена была даже в насмешливое слово и понималась, как укор и попрёк с тех времен, как Москва стала забирать в свои руки всю Русь и мало-помалу становилась главою государства. Любопытным и сомневавшимся советовали искать этой правды «московской» особенно в Пскове, где она сумела выразиться во всём неприглядном безобразии. Псков помог князю московскому под Новгородом, — псковичи пожаловались ему на московских послов, обижавших людей по дороге, отнимая у проезжих лошадей и имущества и требуя грубо поминок не по силе, — великий князь взглянул на жалобу грозно, подивился и гораздо больше поверил своим боярам. После падения Новгорода, Псков объявил полную покорность, а из Москвы посылались нарочно такие наместники, из которых на каждого приходилось жаловаться. Избранных челобитчиков великий князь принимал, но вскоре велел отдавать под стражу. Они думали покорностью смягчить Москву, авось там смилуются и сжалятся: вышли за город навстречу князя Василья, прибывшего во Псков, поклонились ему до земли, а он лучших людей велел схватить и увезти в Москву. Триста саней потянулось по московской дороге под стражей. Князь выехал из Пскова, по словам летописи, без крови, с великою победою, но москвичи, оставленные править городом, не разбирали средств увеличивать свои доходы. Они подстрекали ябедников на богатых людей, брали взятки и посулы и раззоряли. Добро, нажитое в прежние времена независимости торговлею и промыслами, теперь переходило в руки московских дьяков. Лучшие люди бросали домы и убегали в чужие земли; иногородние покинули Псков все до единого. Один за все вольные города русские челобитьем к потомству пожаловался на московскую правду псковский летописец такими глубокого смысла словами: «О, славнейший граде Пскове-Великий! Почто бо сетуеши и плачеши? И отвеща прекрасный град Псков: прилетел бо на мя многокрылый орел, исполнь львовых когтей, и взя от мене три кедра ливанова, и красоту мою, и богатство, и чада моя восхити. И землю пусту сотвориша, и град наш разориша, и люди моя плениша, и торжища моя раскопаша, а иные торжища коневьим калом заметаша, а отец и братий наша разведоша», и т. д. С этих пор создались и убереглись исторические поговорки, что «Москва слезам не верит», её не разжалобишь («не расквелешь»), она «по чужим бедам не плачет» и прочие живучие поговорки, которые примешиваются ко всякому подходящему случаю в обиходной жизни.

Может быть, так оно всё и было... Но гораздо интереснее посмотреть, в каких контекстах и у каких писателей и поэтов прошлого употреблялась эта крылатая фраза.

рИИсунок
рИИсунок

Ты не верь слезам

Николай Лесков, «Воительница»

Так-таки оно всё на моё вышло. Написала она письмо, в котором, уж бог её знает, всё объяснила, должно быть, — ответа нет. Придёт, плачет-плачет — ответа нет.  

«Поеду, — говорит, — сама; слугою у него буду».  

Опять я подумала — и это одобряю. Она, думаю, хорошенькая, пусть хоть попервоначалу какое время и погневается, а как она на глазах будет, авось опять дух, во тьме приходящий, спутает; может, и забудется. Ночная кукушка, знаешь, дневную всегда перекукует.  

«Ступай, — говорю, — всё ж муж, не полюбовник, всё скорей смилуется».  

«А где б, — говорит, — мне, Домна Платоновна, денег на дорогу достать?»  

«А своих-то, — спрашиваю, — аль уж ничего нет?»  

«Ни грошика, — говорит, — нет; я уж и Дисленьше должна».  

«Ну, матушка, денег доставать здесь остро».  

«Взгляните, — говорит, — на мои слёзы».  

«Что ж, — говорю, — дружок, слёзы? — слёзы слезами, и мне даже самой очень тебя жаль, да только Москва слезам не верит, говорит пословица. Под них денег не дадут».  

Она плачет, я это тоже с нею сижу, да так промеж себя и разговариваем, а в комнату ко мне шасть вдруг этот полковник...

Даниил Мордовцев, «Москва слезам не верит»

Пока шло вече, все женское население Хлынова молилось по церквам. Женщинам справедливо казалось, что настал для их родного города «страшный суд». Раз Хлынову посчастливилось избежать этого «суда». Но тогда было далеко не то, что теперь надвигалось. Тогда войско московское сравнительно было ничтожно. Теперь, как видно было со стен, шли на Хлынов, говоря языком того времени, «тьми темь».  

Горячо молились женщины. Никогда еще молитва их не была так пламенна. Но и молиться долго не приходилось. Всех ждала спешная работа — воду кипятить и смолу топить, чтоб кипятком и горячею смолою обливать нападающих, когда полезут на стену. На стену, для защиты же от нападающих, втаскивались тяжёлые бревна, сносились камни.  

К полудню соединенные рати всех девяти враждебных Хлынову областей обложили город, точно так, как соединённые силы греков обложили когда-то Трою. И в самом деле судьба Хлынова напоминает судьбу горькой Трои. Там все области греческие со своими царями и героями нагрянули на маленькую Трою. Здесь — девять областей или земель со своими воеводами да старшими московскими вождями, князем Щенятевым и боярином Морозовым, охватили маленький Хлынов мёртвым кольцом. Там Кассандра пророчески оплакивала неминучую гибель родного города. Здесь — своя Кассандра... Она тоже оплакивает неминучую гибель родного гнезда. Там жрец Лаокоон, предостерегавший троянцев не верить «данаям, дающим дары», был удавлен гигантскими змеями. Здесь — благочестивый скитник Елизарушка, этот хлыновский Лаокоон, твердивший на вечах Хлынова, что «Москва слезам не верит», — где он? Может быть, и он уже удавлен в Москве, но не змеями, а виселицей?

Дмитрий Мамин-Сибиряк, «Золото»

Когда гости нагрузились в достаточной мере, баушка Маремьяна выпроводила их довольно бесцеремонно. Что же, будет, посидели, выпили — надо и честь знать, да и дома ждут. Яша с трудом уселся в седло, а Мыльников занёс уже половину своего пьяного тела на лошадиный круп, но вернулся, отвёл в сторону Акинфия Назарыча и таинственно проговорил:  

— Уж я всё устрою, шурин... всё!.. У меня, брат, Родивон Потапыч не отвертится... Я его приструню. А ты, Акинфий Назарыч, соблаговоли мне как-нибудь выросточек: у тебя их много, а я сапожки сошью. Ух, у меня ловко моя Окся орудует...  

— Хорошо, хорошо... — соглашался «молодой». — Две кожи подарю. Сам привезу.  

Гостей едва выпроводили. Феня горько плакала. Что-то там будет, когда воротится домой грозный тятенька?.. А эти пьянчуги только её срамят... И зачем приезжали, подумаешь: у обоих умок-то ребячий.  

— Перестань убиваться-то, — ласково уговаривал жену Акинфий Назарыч. — Москва слезам не верит... Хорошая-то родня по хорошим, а наше уж такое с тобой счастье.

Николай Лесков, «Заячий ремиз»

Станового же должность отцу моему нравилась, потому что, знаете, он и сечёт и с саблюкой ездит, и всё у него как бы подобно до полкового.  

А архиерей отвечал:  

— Что ж такого: если твой сын захочет быть светским, то и это мне не будет трудно: я попрошу вице-губернатора, и его запишут в приказные, а потом он может и на станового выйти. Так он даже может быть и стражем и далее может сам произвести поколение стражей, а всё не то, что пограничники, ибо становой злодиев и конокрадов преследует. Это необходимость.  

Это помирило все недоумения моего отца, который всё-таки не ожидал такого обширного доброжелательства со стороны владыки и, не зная, что ему на это ответить, вдруг бросился ему на перси, а той простёр свои богоучреждённые руки, и они обнялись и смешали друг с другом свои радостные слёзы, а я же, злосчастный, о котором всё условили, прокрался тихо из дверей и, изшед в сени, спрятался в тёмном угле и, обняв любимого пса Горилку, целовал его в морду, а сам плакался горько.

Но, как говорится — Москва слезам не верит, то и я со своими слезами не помог себе, и по сём враз же мне повелено было принять благословение у родителей и ехать в город вместе с самим владыкою, или, наипаче сказать, не с ним, а с его посошником, сидевшим в подвесной будке за архиерейской каретой.

Фёдор Сологуб, «Два Готика»

— Говори, зачем ты уходил?

Готик сел на кровать и заплакал.

— Ничего я не знаю, — тихо и горестно сказал он.

Отец схватил Готика за плечи, и сердито тряхнул.

— Нет, ты отвечай, — крикнул он. — Москва слезам не верит.

Сергей Семёнов, «Из жизни Макарки»

Макарке было трудно приноровиться к делу сразу, и он не мог, как другие, ни вставить шпульку, ни снять её. Они выходили у него какие-то неуклюжие.

Когда шпульки наматывались, их снимали и ставили на боронку. Боронки брали ткачи. Нужно было, чтобы боронки всегда были полные, иначе ткачи сердились и ругались. Макарка никак не мог загнать боронок, и ткачам приходилось его ждать.

— Ну, привыкай, привыкай, — сказал Макарке скуластый, с прямым пробором ткач. — Сперва немного пообождём, а там и того... не обессудь... Вот так будем подгонять... — И он всей пятерней схватил Макарку за волосы; у Макарки сразу же брызнули слезы.  

— Плачешь? — сказал, подходя к Макарке, Митяйка. — Москва слезам не верит. Плачь, не плачь, а делать дело нужно.  

А дело все не выходило.

Максим Горький, «В людях»

Мои обязанности в мастерской были несложны. Утром, когда ещё все спят, я должен был приготовить мастерам самовар, а пока они пили чай в кухне, мы с Павлом прибирали мастерскую, отделяли для красок желтки от белков, затем я отправлялся в лавку. Вечером меня заставляли растирать краски и «присматриваться» к мастерству. Сначала я «присматривался» с большим интересом, но скоро понял, что почти все, занятые этим раздробленным на куски мастерством, не любят его и страдают мучительной скукой.   

Вечера мои были свободны, я рассказывал людям о жизни на пароходе, рассказывал разные истории из книг и, незаметно для себя, занял в мастерской какое-то особенное место — рассказчика и чтеца.   

Я скоро понял, что все эти люди видели и знают меньше меня; почти каждый из них с детства был посажен в тесную клетку мастерства и с той поры сидит в ней. Из всей мастерской только Жихарев был в Москве, о которой он говорил внушительно и хмуро:   

— Москва слезам не верит, там гляди в оба!   

Все остальные бывали только в Шуе, Владимире; когда говорили о Казани, меня спрашивали:   

— А русских много там? И церкви есть?   

Пермь для них была в Сибири; они не верили, что Сибирь — за Уралом.

Василий Розанов, «Апокалипсис нашего времени»

«Москва слезам не верит» — и делает очень глупо. Оттого она бедна. Нужно именно верить, и — не слезам, а — вообще, всегда, до тех пор пока получил обман: финикияне в незапамятную древность, в начале истории, приучились верить и образовали простую бумажку, знак особый, который писали, делали и т. д. Он был условен: и кто давал его — получал «доверие», и это называлось — кредитом. Заведшие это, «доверчивые» люди, но определённо доверчивые, и вместе — не по болтовне или «дружеской беседе», а — деловым образом и для облегчения жизни, стали первыми в мире по богатству. Не чета русским. Которые даже в столь позднее время — всё нищают, обманывают и — тем всё более разоряются.

Георгий Гребенщиков, «Чураевы»

За гладью озера лежала степь, а на степи был конусообразный холмик, а за степью догорала красная заря с единственным над самым горизонтом облачком. И вот отражённая в воде полоска степи с холмиком образовала одно лезвие и рукоятку, отразив в воде другое лезвие. А облако, висевшее над остриём меча и отражённое в пурпурной глади озера, казалось тёмным, надвое рассечённым и наполнившим озеро кровью сердцем.

Это было так зловеще, и величественно, и прекрасно, что Василий вновь не стал верить в явь происходящего.

Но вот у стога раздались грубые слова Андрея Саватеича:

Москва слезам не верит!.. А нам садиться за него в острог — тоже не дело!

Василий вновь закрыл глаза, но и закрытыми глазами видел исполинский меч и кровь, затопившую небо и землю... Он не видел лишь Державшего тот меч, но знал, что Он был тут же над землей и если Он не мог быть видимым, то только по великой слепоте человеческой. Василий снова погрузился в обморок, как в сон. И будто из другого мира услыхал слова отчаяния склонившейся над ним Надежды:

— За что же, Господи? За что?!

Но сон, сплетаясь с явью, продолжался.

Владимир Зазубрин, «Щепка»

В следующей пятерке был поп. Он не владел собой. Еле тащил толстое тело на коротких ножках и тонко дребезжал:

— Святый боже, святый крепкий…

Глаза у него лезли из орбит. Срубов вспомнил, как мать стряпала из теста жаворонков, вставляла им из изюма глаза. Голова попа походила на голову жаворонка, вынутого из печи с глазами-изюминками, надувшимися от жару. Отец Василий упал на колени:

— Братцы, родимые, не погубите…

А для Срубова он уже не человек — тесто, жаворонок из теста. Нисколько не жаль такого. Сердце затвердело злобой. Четко бросил сквозь зубы:

— Перестань ныть, божья дудка. Москва слезам не верит.

Его грубая твердость толчок и другим чекистам. Мудыня крутил цигарку:

— Дать ему пинка в корму — замолчит.

Сергей Клычков, «Чертухинский балакирь»

Подарила Феклуша сестре при расставании свой голубой сарафан, потому что  поехала по-городскому, и Маша долго проплакала навзрыд у ворот, припавши к  ним головою. Спиридон рядом стоял, глядел на середину плёса, поглаживал бороду, изредка взглядывая строго на Машу, и, видно, тоже был мало чем доволен.  

Когда же замолк за берёзовой рощей большой колоколец, он подошёл к Маше и силком оторвал её от воротной колоды:  

— Будет, Машух... Глаза так выльешь: Москва слезам не верит!  

Пришла Маша сразу в себя от строгого голоса отца и от его насмешливых слов. На лице Спиридона так и плавал, кажется, ладанный туман... Немудрено: прокоптел человек!  

— Работа не волк, в лес не убежит... а надо... надо работать. Я те там мешков натаскал, подсыпай только!  

— Спасиба, батюшка, — покорно ответила Маша и вытерла подолом  последние слёзы.

Эльза Триоле, «Земляничка»

Земляничка обогнула Страстной монастырь, вышла на бульвар и завернула в переулок.

Переулок, сначала освещённый, вдруг поворачивал крутым коленом, и тут фонари исчезали. На внешнем углу колена тихонько стояла церковь. В глубине внутреннего угла ничего не было видно. Дальше переулок выпрямлялся и снова был освещён.

Там шёл милиционер, неся в одной руке узел, а другой ведя окровавленного оборванца. Кровь текла откуда-то из-за уха, промочила рукав и с пальцев капала на землю.

— Иди, иди... — подталкивал милиционер.

— Да я не-ж раненый, — упирался оборванец.

У тёмного поворота, в глубине внутреннего угла, напротив тихой церкви оборванец свалился и слезливо завыл. Рядом вырос белый холмик: милиционер поставил узел с краденым на землю. Потом нагнулась сама неясная тень милиционера.

— Иди, Москва слезам не верит.

Снова застучали шаги, и оба исчезли за поворотом.

Алексей Чапыгин, «Разин Степан»

Холопи слоняются в Кремле с раннего утра до позднего вечера: то дворня
больших бояр ездит на украшенных серебром, жемчугами и золочёной медью лошадях — ей настрого приказано «ждать, пока вверху у государя боярин!». Бояре ушли к царю на поклон. Холопи голодны, а уйти не можно, от безделья и скуки придираются к прохожим и меж себя бьются на кулаки.

Дальше, к Спасским воротам, каменные со многими ступенями выпятились на
площадь высокие лестницы приказов, начиная с Поместного и
Разбойного. Перед лестницами козлы, отполированные животами преступников, перепачканные кровью и человеческим навозом. Между лестницами у стен приказов виселицы с помостами. На козлах что ни час меняются истерзанные кнутом люди, замаранные до глаз собственной кровью. Часто меняются перед козлами дьяки и палачи.

Все так привыкли в царской Москве к нещадному бою, что говорят: «Москва
слезам не верит!
» — и мало кто глядит на палачей, а дьяков, читающих
приговоры, никто не слушает.

Марина Цветаева, «Повесть о Сонечке»

Мое же, скромное:   

Глаза карие, цвета конского каштана, с чем-то золотым на дне, темно-карие с — на дне — янтарём: не балтийским: восточным: красным. Почти чёрные, с — на дне — красным золотом, которое временами всплывало: янтарь — растапливался: глаза с — на дне — топлёным, потопленным янтарем.   

Ещё скажу: глаза немножко жмурые: слишком много было ресниц, казалось — они ей мешали глядеть, но так же мало мешали нам их, глаза, видеть, как лучи мешают видеть звезду. И ещё одно: даже когда они плакали — эти глаза смеялись. Поэтому их слезам не верили. Москва слезам не верит. Та Москва — тем слезам — не поверила. Поверила я одна.   

Ей, вообще, не доверяли. О ней, вообще, на мои бьющие по всем площадям восторги, отзывались... сдержанно, да и сдержанно-то — из почтения ко мне, сдерживая явный суд и осуждение.   

— Да, очень талантливая... Да, но знаете, актриса только на свои роли: на самоё себя. Ведь она себя играет, значит — не играет вовсе. Она — просто живёт. Ведь Сонечка в комнате — и Сонечка на сцене...

Николай Шпанов, «Ученик чародея»

Спрогис долго вытрясал и раскуривал потухшую трубку, переживая
только что законченный разговор с районом, проворчал в раздувшиеся
щёткой усы:

— Удивительно!.. Кое-кто не хочет понять, что нельзя, обманывая
партию, кормить народ обещаниями. Самые пышные слова не заменяют хлеба
и сапог. Это было хорошо в притче: питать пять тысяч человек пятью
хлебами. А мы обещали сытно накормить и хорошо одеть людей — так
извольте иметь не пять пар сапог и не пять хлебов, а пять тысяч.
Правильно говорит пословица «
Москва слезам не верит». И незачем им
верить. Для народа у нас не должно быть «объективных причин». Раз мы
взялись руководить — хлеб и сапоги на стол! Я не могу и не собираюсь
ссылаться на «объективность» обстоятельств.

Илья Эренбург, «Война»

Вот узнала Москва ещё одно испытание. За неё теперь идут страшные бои. Если пройти по московским улицам, ничего не заметишь: они выглядят, как всегда. Те же переполненные трамваи и троллейбусы, те же театральные афиши на стенах, те же женщины с кошёлками. Но лица стали другими: глаза печальней и строже, реже улыбки. Есть старая поговорка: «Москва слезам не верит». Москва верит только делу — не словам, не жестам, даже не слезам.

Анатолий Даров, «Блокада»

О чем говорят в очередях? Вот очередные слухи и сплетни:

…Маршалы Кулик и Шапошников сброшены с десантными армиями на помощь Ленинграду. Но скептики утверждают, что Кулик попал в болото и сидит, похваливая его, а Шапошников не поспеет и к шапошному разбору… Прилетел в Ленинград Сталин. Ворошилов требовал от него немедленной помощи, или сдать город, чтобы не губить ни его, ни жителей. Сталин
отказал. «Ты — кавказский ишак», — сказал Ворошилов и дал ему по морде. За это незадачливого маршала и отставили от командования… Есть на Васильевском острове старушка, точно предсказывающая, какие улицы и когда будут бомбить или обстреливать. Но скептики замечают, что этой старушке верят обычно тоже только старушки. По всем линиям острова, как
говорится, туда-сюда и обратно тихонько влекутся они с узелками, крестясь и охая… После блокады всем жителям обязательно выдадут жалованье, считая каждый месяц блокады за год… Скоро прибавят норму выдачи хлеба — не вечно же можно жить на 250 граммов в день… Скоро сбросят с самолётов сотни тысяч тонн витаминных концентратов, рыбьего жира и глюкозы… А самое главное: все-все говорят! — что к Новому году блокада будет прорвана — и запируем на просторе!

Но Москва слезам не верит, а Питер — слухам.

— Как женщина я считаю, что всё это бабьи сплетни, — заявила Тамара, и Дмитрий с ней согласился.

Сергей Петров, «Аввакум в Пустозерске»

Несёт по мелколесью грозной Русью,

персты да руки рубит топорок…

Нет, не согнусь пред Никоновой гнусью!

Брысь, ироды! Вот Бог, а вот порог!

Свербит душа. Дым ест глаза мне. Веред

пошёл по телу, и скорбит нутро.

Челом царю? — Москва слезам не верит!

И брызжет чёрной яростью перо.

Олег Чухонцев, «В воскресный день...»

В воскресный день в начале сентября,

когда недели две до листопада,

весь город валит валом на поля,

в руке мешок, а на плече лопата.

Вот здесь, вблизи просёлочных дорог,

невдалеке от заводских окраин ―

дави на штык да жми на черенок,

поскольку ты кормилец и хозяин.

Копай, копай, да слушай стук лопат,

да думай, думай ― тайно или явно:

Москва слезам не верит — это факт,

а уж районный город — и подавно.

Евгений Евтушенко, «Римские цены»

Рим напокажет и навертит,

а сам останется незрим.

Коли Москва слезам не верит, —

не верит даже крови Рим.

Владимир Высоцкий, «Романс»

Итак, я оставляю позади,

Под этим серым неприглядным небом,

Дурман фиалок, наготу гвоздик

И слезы вперемешку с талым снегом.

Москва слезам не верит и слезинкам,

И не намерен больше я рыдать, —

Спешу навстречу новым поединкам —

И, как всегда, намерен побеждать!

Валентин Катаев, «Алмазный мой венец»

Помнится, в то утро королевич привел с собой какого-то полудеревенского
паренька, доморощенного стихотворца, одного из своих многочисленных поклонников-приживал, страстно в него влюблённых.

Кто-нибудь из них повсюду таскался за королевичем, с обожанием заглядывал ему в глаза, как верный пёс, и всё время канючил, прося позволения прочитать свои стихотворения.

Королевич обращался с ними грубо и насмешливо, не стесняясь в выражениях:

— Ну чего ты за мной ходишь? Может быть, ты воображаешь себя замечательным талантом-самородком вроде Алексея Кольцова или Никитина? Так можешь успокоиться: ты полная бездарность, твоими стихами можно только подтираться, и то поцарапаешь задницу. Ну? Не пускай сопли и не рыдай. Москва слезам не верит. Поворачивай лучше оглобли и возвращайся в деревню землю пахать, вместо того чтобы тут гнить.
Всё равно ни черта из тебя не получится, можешь мне поверить. Хоть, по крайней мере, не мелькай перед глазами, ступай в угол и молчи в тряпочку. Тоже мне гений! Знаешь, сколько ты мне стоишь? И на кой черт я тебя, дурака, пою-кормлю. Жалкий прихлебале!

В те годы развелось великое множество подражателей королевичу, приезжавших из деревни в Москву за славой. Им казалось, что слава королевича лёгкая, дешёвая. Королевич их презирал, но всё же ему льстило такое поклонение.