— Тань, ну тебе же не трудно, — сказала Вера Павловна, ставя перед ней третье ведро. — Перекрутишь, банок тридцать выйдет. Зимой все спасибо скажут.
Таня вытерла руки о фартук и улыбнулась. Внутри что-то щёлкнуло, как крышка на закрутке — туго, окончательно.
— А вишню кто собирал? — спросила.
— Так дерево-то общее, — удивилась свекровь. И ушла в дом, шлёпая тапками по веранде.
Два ведра у крыльца. Третье теперь. Вишня тёмная, переспелая, в трещинах — если сегодня не перекрутить, завтра потечёт. Косточки выбивать шпилькой, по одной, как делала ещё Танина мать. К вечеру пальцы будут в бордовых полукружьях, и отмываться это не станет дня три.
Зазвонил телефон. Муж.
— Тань, ты не знаешь, где моя голубая рубашка? Та, в которую я на рыбалку.
— В шкафу, вторая полка.
— Я смотрел, нету.
— Значит, в стирке. Посмотри в корзине.
— А когда постираешь?
Таня молчала секунды три. За окном свекровь развешивала на верёвке полотенца — медленно, обстоятельно, как человек, у которого впереди весь день и ни одного ведра.
— Сегодня, Серёж. Постираю сегодня.
Положила трубку. Список, который она составила себе утром — «для себя»: записаться к стоматологу, дойти до пункта выдачи за нитками, позвонить однокласснице, — лежал на подоконнике. Ни одной строчки не вычеркнуто. Зато вишни прибавилось.
Кто-то решил за неё, что её время — это общий ресурс. Как то дерево.
—
Дочь приехала в субботу. Лена, двадцать пять, работает аналитиком на удалёнке, считать умеет так, что Таня иногда пугается.
Села на крыльцо рядом, отодвинула ведро ногой.
— Мам. Сколько ты этой вишни за лето крутишь?
— Ну… банок шестьдесят. Семьдесят.
— А раздаёшь кому?
Таня начала перечислять. Свекрови — само собой. Деверю Косте с женой — им же некогда, оба работают. Тётке Серёжиной, Нине, — та одна, жалко. Соседям по даче, потому что неудобно мимо.
Лена достала телефон. Не из вредности — просто привычка всё переводить в таблицу.
— Смотри. Ведро вишни перекрутить — это часа три с косточками. Шестьдесят банок — это где-то восемнадцать вёдер за лето, грубо. Полста часов. Только вишня. А огурцы? А кабачковая икра, которую бабушка Вера «своим» раздаёт?
— Лен, ну что ты считаешь.
— Считаю. — Она не подняла глаз. — Десять лет ты с Дашкой Костиной сидела каждое лето, пока они в Турцию. Это сколько? Месяца по полтора в год. За десять лет — год. Год твоей жизни, мам. Бесплатно. Нянька в городе — тридцать в месяц минимум.
Цифры сложились в столбик и оглушили.
Таня сидела и смотрела на свои руки — в бордовых полукружьях, как всегда к июлю. Год жизни. Она прокрутила в голове: а что взамен? Что она сама в прошлом году хоть раз сделала только для себя? Не вспомнила. Этюдник, который покупала ещё до Серёжи, лежал на чердаке под старым ватником. Она даже не помнила, какие там краски — высохли, наверное, все.
— И что мне теперь, — тихо сказала. — Счёт им выставить?
— Не счёт. Правила.
—
Семейный сбор был на следующие выходные — Костин день рождения, вся родня на даче, шашлык, стол под яблоней. Таня дождалась, пока разольют чай и затихнет.
— Я хочу сказать, — начала. Голос дрогнул на первом слове, и она разозлилась на себя, и от злости стало ровнее. — С этого лета я заготовки на всех больше не делаю. Бесплатно — нет. Кому надо — могу крутить, двести рублей банка, своя вишня. С Дашей сидеть — тоже могу, но это работа, и за неё платят.
За столом стало тихо. Костя усмехнулся. Жена его, Оля, переглянулась с кем-то.
Вера Павловна отставила чашку.
— Танечка. — Уменьшительное в её устах всегда означало, что сейчас будет нож. — Мы же семья. Семья деньги друг с друга не берёт. Это… это что вообще такое? Родная кровь — это святое.
— Святое, — повторила Таня.
— Святое! А ты на нём ценник вешаешь!
И тут была её правда. Маленькая, но была: за этим столом действительно никто никому не выставлял счетов. Серёжа возил Веру Павловну по больницам и не считал бензин. Костя чинил всем машины даром. В этой семье правда не принято было мерить помощь деньгами — и Таня это знала, и от этого её собственные слова на секунду показались ей самой чужими, холодными, как ценник на яблоке из своего сада.
Но считали только её. Машину Костя чинил раз в год. А она крутила каждое лето.
— Серёж, — Таня повернулась к мужу. — Скажи что-нибудь.
Серёжа смотрел в тарелку.
— Мам, Тань… ну давайте потом, а? Костин день рождения же.
Вот и весь Серёжа. Всю жизнь — «давайте потом», и потом не наступало никогда.
—
Чай допили в тишине. Таня пошла в дом за вторым тортом — дешёвым, бисквитным, из «Пятёрочки» по акции, потому что на хороший в этой семье скидывались только когда повод чужой.
В сенях остановилась. Из открытого окна кухни слышно было Олю и Нину.
— …возомнила о себе, — это Оля. — Аналитикова дочка надоумила, не иначе. Ценник, надо же.
— Совсем оборзела, — поддакнула Нина. Та самая Нина, одинокая, которой Таня каждую осень носила по десять банок. — Я ж ей как родной. А она.
Таня стояла с тортом в руках. Бисквит проседал под пальцами.
Десять лет банок. «Как родной».
Вернулась к столу. Поставила торт. Села.
—
Костя, разогретый, решил дожать.
— Тань, ну ты чего, в самом деле. Вишню перекрутить — да это любая дура сделает. Чего ты из этого профессию-то делаешь.
— Любая, — согласилась Таня. — Хочешь — покажу. Вон ведро стоит, нетронутое. Косточки шпилькой, банки стерилизовать над паром, крышки закатать. К ночи управишься, если с обеда сядешь.
Костя засмеялся. Огляделся — ждал, что засмеются с ним.
— Да ну тебя.
— А чего? Любая дура же. Садись, Костя. Я рядом постою, подскажу.
Костя перестал смеяться. Повертел в руках салфетку. Сказал, что ему машину надо к понедельнику доделать, встал, ушёл к мангалу. Спина у него была обиженная.
За столом кто-то хмыкнул — негромко, но все услышали.
—
Дальше родня рассортировалась сама.
Оля с Костей уехали рано и потом две недели не звонили — обиделись насмерть, как обижаются на того, кто перестал быть удобным. Нина исчезла совсем; банок этой осенью ей никто не понёс.
А вот деверева тёща, тихая Зоя Петровна, которую Таня и за родню-то толком не считала, подошла к ней у машины. Помялась.
— Тань, а почём вишня-то? Я бы взяла банок пять. Я ж понимаю — труд. Мне всю жизнь свекровь даром заготовки делала, а спасибо сказать — язык не поворачивался. Стыдно теперь.
Впервые за десять лет кто-то в этой семье сказал «труд».
—
Свекровь не сдалась и не повержена. Это была не та история, где кто-то падает с трона.
Вера Павловна просто перестала с Таней разговаривать напрямую — теперь всё через Серёжу: «передай своей, что банки от прошлого года я возвращаю, мне чужого не надо». Возвращать не стала, конечно. Обида у неё была настоящая, не показная: она правда не понимала, за что. Всю жизнь так жили — общим котлом, и вдруг кто-то вынул свою ложку. Ей было семьдесят, и в её мире Таня предала что-то важное.
И в этом был горький осадок. Потому что Вера Павловна была по-своему права: семья не считает. Просто в этой семье не считали только Танины часы — и пока Таня не достала калькулятор, всем было хорошо. Всем, кроме неё.
Серёжа метался между матерью и женой, и от этого стал ещё тише. Спал на даче в отдельной комнате. На прямой вопрос «ты на чьей стороне» ответил, что «не хочет вставать ни на чью», и это и был ответ.
Лена сказала: «Мам, ты всё правильно сделала». Таня кивнула. Правильно. Только почему-то не радостно.
—
В августе она достала с чердака этюдник.
Краски, как и думала, ссохлись — три тюбика выкинула сразу. Но картон уцелел, и две кисти, и складной стульчик. Заказала на маркетплейсе новый набор, подешевле, для начала.
В субботу, пока на даче было пусто — Серёжа увёз мать в поликлинику, — Таня дошла до края участка, где за забором начиналось поле и старая ветла над канавой. Села. Развела краски на крышке от банки — другой палитры не нашлось, а эта была под рукой.
Ветла выходила плохо. Кривовато, по-детски, рука отвыкла за двадцать лет.
Таня обмакнула кисть и провела вторую линию.