Она лизнула мне перчатку. Тёплым шершавым языком, прямо через брезент. Я почувствовал это так отчётливо, будто между нами не было ничего, ни ткани, ни металла, ни шести часов до старта.
Меня зовут Виктор Краснов. Мне было двадцать семь лет, и я работал инженером-испытателем на полигоне Тюра-Там. В ноябре пятьдесят седьмого мне поручили подготовку биологического контейнера для объекта «Спутник-2». Биологический контейнер. Так это называлось в документах. А на деле это был гроб. Маленький, алюминиевый, обшитый теплоизоляцией. Гроб для собаки, которая не сделала мне ничего плохого.
Лайку привезли из Москвы в октябре. Настоящее имя у неё было другое, кажется, Кудрявка. Маленькая дворняга, килограммов шесть, с тёмными умными глазами и привычкой наклонять голову набок, когда к ней обращались. Её отобрали из приюта. Бездомных брали специально: они выносливее породистых, привыкли к голоду, холоду, тесноте. Идеальные кандидаты на смерть.
Я не должен был к ней привязываться. Нам говорили это прямо. Олег Газенко, руководитель биологической программы, собрал нас перед началом работы и сказал: «Это эксперимент. Не заводите с животными отношений. Это мешает точности». Но попробуйте не завести отношений с существом, которое радуется вам каждое утро. Которое виляет хвостом, когда вы входите в лабораторию. Которое засыпает у вас на руках после изматывающих тестов в центрифуге.
Знаете, что мне не давало покоя больше всего? Не сам запуск. Не техническая сторона. А одна цифра. Контейнер был рассчитан на семь суток жизнеобеспечения. Семь суток еды, воды, кислорода. Но системы спуска не существовало. Никакой. Спутник не мог вернуться на Землю. Это решили ещё на стадии проектирования, за месяцы до того, как Лайка появилась на полигоне.
Семь суток. Потом кислород закончится, и она задохнётся на орбите в полном одиночестве.
Но и это оказалось враньём.
В начале ноября, за три дня до старта, я проверял систему терморегуляции капсулы. Она не работала как надо. Я написал рапорт. Показал Газенко. Он прочитал, снял очки, потёр переносицу.
— Исправить успеем?
— Нет, — сказал я. — Не успеем. Нужно минимум две недели.
— У нас три дня.
Две недели и три дня. Между этими числами лежала жизнь Лайки. Но дату старта назначил Хрущёв. Третьего ноября, к сороковой годовщине Октябрьской революции. Праздник. Подарок стране и миру. Вторая победа над американцами в космосе после первого спутника в октябре.
Я спросил: «Что будет с температурой в капсуле без терморегуляции?»
Газенко ответил не сразу. Потом тихо: «Поднимется до сорока и выше. Через несколько часов после выхода на орбиту».
Не семь суток. Часы. Она проживёт часы.
Второго ноября, за сутки до старта, Лайку поместили в капсулу для финальной подготовки. Я закреплял датчики на её теле. Три штуки: пульс, давление, частота дыхания. Она не сопротивлялась. Привыкла. За месяцы тренировок её столько раз помещали в тесные контейнеры, подключали к приборам, крутили на центрифуге, что она принимала это как часть жизни. Доверяла нам.
Вот это слово я ненавижу больше всего. Доверяла.
Рядом работал мой напарник, Саша Серяпин. Руки у него дрожали. Я видел, но ничего не сказал. У меня самого пальцы не слушались, когда я затягивал последний ремень.
Третьего ноября, в пять тридцать утра по местному времени, я стоял у открытого люка капсулы. Лайка сидела внутри, закреплённая ремнями, облепленная датчиками. Она смотрела на меня. Голову набок, как всегда. Глаза спокойные. Хвост чуть подрагивал.
Я протянул руку, чтобы проверить крепление последнего датчика. И тогда она это сделала. Потянулась ко мне и лизнула перчатку. Медленно. Один раз.
На полигоне стоял мороз, градусов пятнадцать. Но через брезент я почувствовал тепло её языка. Это невозможно физически. Я знаю. Но я почувствовал.
Я закрыл люк. Повернул запорный механизм. Четыре оборота по часовой стрелке, как в инструкции. Проверил герметичность. Доложил по форме: «Биологический контейнер к пуску готов».
А потом отошёл за угол монтажного корпуса и минут пять стоял, упершись лбом в бетонную стену. Не плакал. Инженеры не плачут на полигоне. Просто стоял и дышал.
Старт прошёл штатно. Ракета Р-7 с доработанным вторым блоком ушла в пять тридцать вечера по московскому времени. Мы следили по телеметрии. Пульс Лайки при перегрузках подскочил до двухсот шестидесяти ударов в минуту. Втрое выше нормы. Потом, на орбите, начал снижаться. Сто два удара через час. Она успокоилась. Привыкла. Снова доверилась.
А потом температура поползла вверх. Как я и предупреждал.
Телеметрия шла ещё несколько витков. Пульс рос. Дыхание учащалось. На пятом часу полёта данные стали хаотичными. На седьмом прекратились.
Официально ТАСС сообщило, что Лайка прожила на орбите неделю и была безболезненно усыплена специальной инъекцией в пище. Это была ложь. Никакой инъекции не было. Она погибла от перегрева и стресса через пять-семь часов после старта. Но правду рассекретили только в две тысячи втором году, через сорок пять лет. Сорок пять лет лжи, чтобы никому не стало стыдно.
После запуска нас собрали. Поздравляли. Жали руки. Кто-то принёс спирт. Пили за успех. За космос. За державу.
Я пил вместе со всеми. Что мне оставалось?
Но ночью, в бараке, я лежал на койке и думал. Четыреста восемьдесят километров надо мной, в пустоте, в раскалённой капсуле, кружился маленький труп с датчиками на рёбрах. Кружился и будет кружиться ещё пять месяцев, пока спутник не сгорит в атмосфере. Ни могилы. Ни памятника. Просто вспышка, и всё.
Годы шли. Мы запускали других собак. Белку и Стрелку вернули живыми в шестидесятом. Ликование было невероятное. Газенко давал интервью, улыбался. А я смотрел на него и вспоминал, как он тёр переносицу в ноябре пятьдесят седьмого, когда я показал ему рапорт о терморегуляции.
Много позже, уже в двухтысячных, Олег Георгиевич сказал публично: «Чем больше проходит времени, тем больше я сожалею. Мы не должны были этого делать. Работа с животными — это источник страдания для всех нас. Мы обращались с ней слишком жестоко и даже не получили достаточных научных результатов, чтобы это оправдать.»
Он произнёс это в две тысячи первом году. Ему было восемьдесят три. Сорок четыре года ему понадобилось, чтобы сказать то, что я чувствовал в то утро у люка.
Но вот какая штука. Я закрыл тот люк. Не Газенко. Не Хрущёв. Не безликая система. Я. Виктор Краснов, двадцати семи лет, инженер-испытатель. Мои руки повернули запорный механизм. Четыре оборота. Я мог отказаться. Мог сломать замок. Мог написать рапорт об отказе и пойти под трибунал. Не пошёл. Выполнил приказ. Как все.
Мне восемьдесят семь. Я живу в Подмосковье, в маленькой квартире. На подоконнике стоит фотография: Лайка в капсуле, снятая за день до старта. Официальный снимок, его печатали во всех газетах мира. Но я смотрю не на капсулу. Я смотрю на её глаза.
На правой руке у меня давно нет чувствительности, нервы сдали. Но иногда, в пять утра, когда не спится, я подношу руку к лицу и мне кажется, что сквозь кожу проступает то самое тепло. Шершавый тёплый язык через брезентовую перчатку.
Она не знала, что умрёт. Она доверяла человеку, который закрывал люк. А человек знал всё и всё равно закрыл.
Скажите мне: если ради великого дела нужно предать того, кто тебе верит, это всё ещё великое дело? Или это просто удобное название для трусости?