Все персонажи, события, названия организаций и места, описанные в данном рассказе, являются полностью вымышленными и созданы исключительно в художественных целях. Любое сходство с реальными людьми, живыми или умершими, реальными событиями, действующими или существовавшими организациями и учреждениями — случайно и непреднамеренно. Рассказ представляет собой художественное произведение. Курение и алкоголь ВРЕДЯТ вашему здоровью!
— Ты даже не смотришь на меня, когда я говорю.
Он стоял у окна спиной к ней и следил за тем, как дворник счищает с асфальта слежавшийся мартовский снег. В этом механическом движении лопаты было куда больше участия, чем во всём разговоре за последние сорок минут.
— Я смотрю на тебя достаточно часто, чтобы понять: ты опять накручиваешь себя на пустом месте, — ответил он, не оборачиваясь.
Она сжала кружку с остывшим чаем так, что побелели костяшки, и почувствовала, как керамическое тепло уходит сквозь ладони в никуда, растворяясь в пропитанном недосказанностью воздухе их съёмной квартиры на семнадцатом этаже панельной башни.
— На пустом месте, — повторила она с той особенной интонацией, какая появляется у людей, решивших дойти до самого дна в попытке докопаться до истины. — Ты вчера полчаса объяснял курьеру, как проще объехать перекопанный двор. Нарисовал ему схему на салфетке. Вышел на лестничную клетку, чтобы он не замёрз, пока ждёт лифт. Улыбался ему так, словно он твой старый друг.
Он медленно развернулся, и его лицо попало в полосу жёлтого света от лампочки под вытяжкой, обнажая глубокие тени под глазами и плотно сжатые челюсти, делавшие его похожим на боксёра в перерыве между раундами, когда секундант пытается остановить кровь, а сам боксёр уже понимает, что бой проигран.
— Ты серьёзно сравниваешь себя с курьером, который просто делал свою работу? — в его голосе проступила та металлическая усталость, что возникает у людей, вынужденных годами оправдываться за то, чего они не совершали, но почти поверивших в собственную виновность.
— Я сравниваю не себя. Я сравниваю твоё отношение, — она поднялась, и табурет проехал по линолеуму с противным скрипом, похожим на звук тормозов автомобиля, не успевающего остановиться перед переходом. — Ты был добрее с чужими людьми, чем со мной. Всегда был добрее с чужими. Я устала делать вид, что это нормально.
Он ничего не ответил, продолжая стоять, прислонившись плечом к оконной раме, и его молчание оказалось хуже любого крика. Крик можно отразить ответным криком, а с молчанием приходится сражаться в одиночку, как с туманом, который заползает в лёгкие и не даёт дышать.
Кухонные часы отсчитали пять секунд, показавшихся им обоим пятью отдельными вечностями, наполненными всеми невысказанными претензиями, накопившимися за четыре года совместной жизни, словно пыль за батареей, которую никто никогда не протирает.
— Знаешь, что самое смешное? — она горько усмехнулась, и в этой усмешке было больше поражения, чем злости. — Я ведь действительно думала, что ты просто такой человек: закрытый, рациональный до скрежета зубовного. Я придумала целую теорию, оправдывавшую твою холодность. Рассказывала подругам, что ты просто не умеешь выражать чувства, но внутри у тебя вулкан. Представляешь, вулкан, который я когда-нибудь увижу.
Он потёр переносицу двумя пальцами — жест, за годы ставший сигналом того, что разговор зашёл на территорию, откуда нет возврата.
— Ты хочешь, чтобы я начал оправдываться, перечислять всё, что я для тебя сделал, но это бессмысленно. Ты уже вынесла приговор и ждёшь формального признания вины, которое никогда тебя не устроит. Тебе нужно не признание, тебе нужен другой человек, которого я не могу из себя изобразить, как бы сильно ни старался.
Каждое его слово падало в пространство между ними с той глухой окончательностью, с какой осенние листья ложатся на мокрый асфальт. Она почувствовала, как внутри что-то надломилось — не с грохотом рушащегося здания, а с тихим хрустом ветки под тяжестью налипшего снега, когда ещё секунду назад она держалась, а потом перестала.
— Ты знаешь, я долго не могла понять, почему мне так больно, — она говорила спокойно, почти монотонно, и это спокойствие было страшнее истерик. — Дело не в том, что ты кричал или унижал. Ты никогда этого не делал. Ты был идеальным по всем формальным признакам, и это самое жуткое. Придраться не к чему, а внутри ты просто отсутствовал. Вежливый сосед по квартире, исправно платящий свою часть аренды и никогда не забывающий купить молоко.
Он оттолкнулся от подоконника и сделал два шага к столу, остановившись на той самой границе, что отделяла его личное пространство от её, выверенной до миллиметра.
— Ты никогда не задумывалась, почему чужим я могу улыбаться легко, а с тобой каждое проявление эмоций превращается в экзамен, который я проваливаю снова и снова? — в его интонации прорезалось что-то похожее на давно забытую искренность, пробивавшуюся сквозь броню сдержанности, словно трава сквозь трещины в бетоне. — Чужие не ждут от меня того, чего я не могу им дать. Они принимают то, что я предлагаю, и говорят спасибо. А ты всегда ждёшь чего-то большего, того, чего у меня просто нет в наличии, как нет у человека третьей почки. Я не знаю, где взять это для тебя. Правда не знаю.
Часы продолжали отсчитывать секунды, и каждая уносила их всё дальше от того момента, когда ещё можно было остановиться и сделать вид, что это просто трудный период, который нужно переждать, как грозу под козырьком подъезда. Но оба уже понимали, что солнца не будет.
Она подошла к вешалке в прихожей, сняла пальто, провисевшее там три зимы, и принялась застёгивать пуговицы медленными, почти ритуальными движениями.
— Я ухожу, — сказала она, и впервые за весь вечер её голос прозвучал без дрожи, без той мучительной интонации, что превращает расставание в торг, где обе стороны пытаются выторговать себе чуть больше правоты.
Он стоял в дверном проёме, загораживая путь, хотя она не собиралась прорываться с боем. Именно это отсутствие желания сражаться испугало его сильнее любых слов.
— Ты уходишь навсегда или чтобы я побежал за тобой? — спросил он с той усталой прямотой, что была его единственным оружием.
Она замерла с наполовину застёгнутой пуговицей, и в этом стоп-кадре было что-то от старой чёрно-белой фотографии, где незнакомые люди смотрят в объектив с выражением лиц, которое невозможно расшифровать спустя столетие.
— Я ухожу, потому что больше не могу, — ответила она, и это было самое честное из всего, что она говорила ему за последние два года.
Он посторонился, пропуская её к двери, без лишнего драматизма, без попытки схватить за руку. Время для этих слов прошло, как проходит срок годности у лекарства, ещё вчера способного спасти жизнь.
Дверь закрылась с тем мягким щелчком, который она слышала тысячи раз, но теперь этот звук означал, что пространство квартиры перестало быть их общим и стало просто квадратными метрами, которые он будет арендовать один.
Лифт не работал, как обычно по вторникам, и ей пришлось спускаться пешком, на каждом пролёте останавливаясь, чтобы убедиться, что никто не бежит следом, перепрыгивая через ступеньки.
На улице её встретил промозглый мартовский ветер, забиравшийся под пальто и выстуживавший последние островки тепла. Она бросила в той квартире четыре года жизни, две невыплаченные кредитки, совместно купленный телевизор и кота по кличке Сартр, которого они завели на втором году отношений, наивно полагая, что общая ответственность укрепит их связь.
Она достала телефон и набрала номер единственной подруги, у которой можно было переночевать на диване без объяснений. Три длинных гудка, механический голос сообщил, что абонент недоступен. Она нажала отбой, чувствуя, как холод поднимается от мокрого асфальта сквозь подошвы ботинок, купленных в прошлом году на совместные деньги.
Она остановилась под козырьком круглосуточной аптеки, светящейся зелёным крестом в пелене начинающегося дождя, и попыталась вспомнить, когда именно всё пошло не так. Память отказывалась вычленять конкретный эпизод, подсовывая мозаику из разрозненных воспоминаний: вот он забыл про годовщину, а она сделала вид, что не обиделась; вот он ушёл спать, не дослушав про проблемы на работе; вот купил на день рождения не то кольцо, которое она хотела, а дешёвый аналог.
По отдельности каждый эпизод можно было объяснить, списать на усталость и обстоятельства. Но вместе они складывались в приговор, не требующий дополнительных доказательств. Единственной, кто отказывался замечать очевидное, была она сама, добровольно носившая розовые очки, треснувшие ровно в тот момент, когда он улыбался незнакомому курьеру, рисующему схему объезда на обороте чека.
Она зашла в аптеку просто согреться. Фармацевт за стойкой, пожилая женщина с крашеными в рыжий волосами, посмотрела на неё с профессиональным равнодушием, которое вырабатывается у людей, ежедневно видящих десятки незнакомцев с их болями и рецептами на антидепрессанты.
— Вам что-то подсказать? — спросила фармацевт голосом, в котором не было ни участия, ни осуждения, лишь та самая формальная вежливость, о которой они говорили на кухне полчаса назад.
— Нет, спасибо, я просто погреюсь.
Она простояла у витрины пять минут, разглядывая витамины, обещавшие укрепить нервную систему, а потом вышла обратно под дождь, барабанивший по жестяному козырьку с монотонностью метронома.
На другой стороне улицы горели окна их квартиры на семнадцатом этаже, и она видела его силуэт за стеклом. По этому силуэту невозможно было определить, что он чувствует: облегчение, тоску или вообще ничего. Расстояние и дождь превращали любые детали в размытые пятна, как старая акварель, залитая водой.
Она отвернулась и пошла к автобусной остановке, с которой можно было уехать в любой конец города, потому что через этот перекрёсток проходили маршруты, связывавшие спальные районы с центром и междугородними трассами, уходящими за кольцевую туда, где заканчивались городские огни и начинался лес, тёмный и равнодушный ко всем человеческим драмам.
Год спустя она сидела в очереди в коридоре отделения миграционной службы, ожидая вызова к окошку для замены паспорта по возрасту, и листала ленту новостей в телефоне, машинально проматывая фотографии чужих детей, которых она никогда не узнает по именам.
Электронное табло высветило номер её талона. Она поднялась с продавленного пластикового стула, на котором до неё пересидели десятки людей со своими документами и надеждами, что бюрократическая машина сработает без сбоев. Инспектор за стеклом, молодая женщина с аккуратным пучком и усталыми глазами, приняла документы, сверила фотографию, что-то впечатала и велела ждать. Она снова села, ощущая себя персонажем пьесы абсурда, где единственное действие — бесконечное ожидание под люминесцентными лампами.
Через два ряда от неё сидел мужчина в тёмно-синей куртке, которого она узнала не по лицу, а по посадке головы и характерному жесту, которым он тёр переносицу, читая что-то в телефоне. Сердце остановилось на мгновение, а потом забилось с удвоенной частотой. Такие совпадения случаются только в плохих романах, но реальность, как выяснилось, не брезгует и ими.
Она опустила глаза в телефон, однако периферийное зрение фиксировало каждое его движение: вот он убрал телефон, вот потянулся, разминая затёкшую шею, вот повернул голову в её сторону и замер.
Он поднялся, обошёл двух подростков с планшетом и сел на свободный стул рядом, соблюдая ту самую дистанцию: достаточно близко, чтобы говорить, не повышая голоса, но достаточно далеко, чтобы случайно не коснуться друг друга.
— Привет, — сказал он, и в этом слове не было ни радости, ни сожаления, лишь констатация факта.
— Привет, — ответила она тем же тоном.
— Паспорт меняешь?
— Да, по возрасту, — она кивнула и почувствовала, как внутри шевельнулось то, что она считала похороненным под спудом новой работы и нового понимания себя, выработанного за этот год: три месяца психотерапевта, ещё три книжек по самопомощи в метро, и ещё полгода просто на то, чтобы научиться засыпать одной в пустой квартире.
— Я тоже, — он усмехнулся краем рта, и она заметила седину на висках, которой не видела год назад или, возможно, просто не замечала, потому что смотрела другими глазами.
Табло высветило его номер. Он поднялся, бросив короткий взгляд, в котором она не смогла прочитать ровным счётом ничего.
— Подожди меня, если не торопишься, я быстро, — сказал он тоном, каким просят соседа придержать дверь лифта.
Она кивнула, хотя не была уверена, что хочет продолжать. Но за прошедший год она научилась не убегать от сложных разговоров, даже если внутри всё сжимается от страха.
Он вернулся минут через десять с такой же бордовой папкой на кнопке, купленной в канцелярском за сто пятьдесят рублей, потому что без папки документы не принимают — негласное правило, знакомое всем, кто сталкивался с отечественной бюрократией.
— Пошли, тут за углом есть кафе, где можно нормально поговорить, а не сидеть под лампами, от которых у меня через полчаса раскалывается голова.
Кафе называлось «Минутка» и располагалось в цокольном этаже сталинского дома. Внутри пахло кофе и выпечкой, а официантка имела такое выражение лица, будто лично присутствовала при всех значимых событиях мировой истории и давно перестала удивляться.
Они заняли столик у окна, выходящего в бетонный колодец двора, где на ржавой пожарной лестнице сушилось чьё-то бельё, и заказали кофе.
— Ты знаешь, я часто вспоминал тот разговор, — начал он, размешивая сахар с интенсивностью, от которой зависела судьба галактик. — Не в том смысле, что жалел о сказанном. Я редко жалею о словах. Я жалею о тех, которые не успеваю сказать вовремя.
Она отхлебнула обжигающе горячий кофе и несколько секунд не могла формулировать ответ, а когда чувствительность вернулась, поняла, что не знает, что сказать. За минувший год она столько раз мысленно возвращалась к тому диалогу, что он стал заезженной пластинкой, из которой не извлечь новой музыки.
— Я понимаю, о чём ты, — произнесла она наконец, и это была правда. Она понимала его лучше, чем ей хотелось бы, и это понимание не приносило облегчения, оно просто добавляло ещё один слой сложности в картину мира, перенасыщенную оттенками серого.
— Я тогда не мог объяснить, почему улыбаюсь курьерам и консьержкам, а тебе не могу, — он отодвинул чашку, и жест этот показался символическим. — Ты была единственным человеком, перед которым я не мог притворяться. Ты требовала от меня настоящести, а я не знал, где её взять. Всю жизнь я только и делал, что играл роли: хорошего сына, ответственного работника, вежливого соседа, клиента, оставляющего чаевые.
Она слушала и чувствовала, как внутри происходит алхимическая реакция. Обида, копившаяся годами, трансформировалась во что-то иное — не в прощение, оно было бы слишком простым исходом для такой запутанной истории, а в новое понимание, не отменявшее боли, но помещавшее её в контекст, где его поведение тоже имело логику.
— Я тебя не оправдываю, — сказала она, и он кивнул, принимая это как принимают счёт в ресторане, оказавшийся выше ожидаемого, но ты всё равно платишь, потому что таковы правила.
— Я и не прошу оправданий, — он откинулся на спинку стула, и стул скрипнул точно так же, как скрипела мебель в их бывшей квартире. — Я просто подумал, что если мы встретились вот так, случайно, в очереди за паспортами, это что-то значит. Какой-то знак, в который я не верю, но который заставил меня подойти.
За окном падал снег, необычайно обильный для середины зимы, и пожарная лестница превращалась в белое кружево, напоминавшее декорацию к немому фильму о потерянной любви.
— Ты прав в одном, — она поставила чашку на блюдце. — Нам нужно было поговорить. Хорошо, что это происходит сейчас, а не через десять лет, когда мы оба окончательно обрастём панцирями.
Он улыбнулся, и в этой улыбке она увидела того самого человека, который рисовал курьеру схему на салфетке, того, кто мог быть заботливым с посторонними, но терялся, когда требовалось проявить заботу к самому близкому. Близость для него была синонимом опасности, а единственной защитой — бегство в холодную рациональность.
— Я долго думал, что проблема в тебе, — он говорил спокойно, как зачитывают диагноз. — Что ты слишком много требуешь, что ты эмоционально ненасытна и никакого запаса моих ресурсов не хватит. А потом, месяцев через пять после твоего ухода, понял: бездна была не в тебе. Бездна была между нами. Мы оба валились в неё с равной скоростью, просто ты кричала, падая, а я молчал, потому что мне казалось, будто молчание — это достойно, а крик — слабость.
Она загнала подступившую к глазам влагу обратно, не желая плакать в этом кафе с официанткой, видевшей столько слёз за карьеру, что они вызывали у неё лишь лёгкое раздражение от необходимости потом вытирать стол.
— Я кричала не потому, что была слабой, — ответила она, и голос не дрогнул, хотя внутри всё ходило ходуном. — Я кричала, потому что надеялась, что ты услышишь.
— Я слышал, — сказал он почти шёпотом, и в этом шёпоте было больше правды, чем во всех их громких ссорах. — Я всё слышал. Каждое слово. Каждую слезинку. Я просто не знал, что с этим делать. У меня не было инструкции, а без инструкции я беспомощен, как ребёнок с отвёрткой против ядерного реактора.
Они замолчали, и молчание вышло другим — не как тогда на кухне, где тишина означала конец, а таким, какое бывает у людей, наконец выговорившихся до конца и просто переваривающих услышанное.
— У тебя кто-то появился? — спросила она нейтрально, хотя ответ мог либо не изменить ничего, либо изменить всё.
— Нет, — он смотрел куда-то в пространство над её плечом. — Был короткий роман через полгода после разрыва. Закончился ровно тем же: она сказала, что я эмоционально отсутствую, что со мной невозможно разговаривать. И знаешь что? Я впервые не стал спорить. Просто согласился, потому что это правда. Я действительно не умею того, что для других является базовой функцией, встроенной с рождения. У меня эта функция не установилась при загрузке, и обновления не помогают.
Она смотрела на него и видела не того самоуверенного мужчину, который четыре года назад пригласил её в ресторан и всю ночь рассказывал о планах открыть бизнес. Она видела человека, вдруг осознавшего, что камень потому и камень, что не умеет чувствовать.
— Знаешь, что самое ироничное? — она обхватила пустую чашку ладонями, пытаясь согреться. — Я ведь тоже думала, что проблема во мне. Что я слишком многого хочу. Что нормальные женщины радуются тому, что мужчина не пьёт, не бьёт и приносит зарплату. А мне подавай душевные разговоры и эмоциональную включённость. Я ненавидела себя за эти желания, пока не поняла: хотеть тепла от близкого — не эгоизм. Это как хотеть пить. И если умираешь от обезвоживания посреди океана, проблема не в тебе, а в том, что вода солёная.
Он выслушал, не перебивая, и когда она закончила, в его глазах промелькнуло что-то, чего она не видела за четыре года: осознание собственной неполноценности, с которым можно либо смириться, либо сломаться.
— Ты права, — произнёс он с трудом. — Во всём права. И от этого только хуже, потому что я не могу исправить то, что сломано на уровне прошивки. Это не лечится разговорами, с этим можно только жить.
Официантка принесла счёт, положив его на край стола, и отошла, не дожидаясь реакции. Он взял бумажку, но она остановила его жестом более резким, чем хотелось бы.
— Я заплачу за себя сама.
Он не стал спорить, лишь убрал бумажник в карман с той покорностью судьбе, которая когда-то бесила её больше всего, а теперь вызывала лишь усталую усмешку, потому что она наконец перестала принимать её на свой счёт.
Они вышли на улицу, где снегопад уже закончился, уступив место пронзительному январскому солнцу, отражавшемуся от свежего снега с такой интенсивностью, что приходилось щуриться.
— Ты в какую сторону?
— Мне к метро, а тебе?
— Тоже к метро, но в другую.
Они постояли ещё тридцать секунд под скрип снега и шум двигателей, а потом разошлись каждый в свою сторону. Снег, падавший с крыш, заметал их следы с одинаковым равнодушием, не делая различий между отпечатками мужских и женских ботинок.
Она шла к метро и думала, что через полчаса будет дома, сварит себе суп из пакетика и, может быть, даже погуляет с собакой, которую подобрала год назад под козырьком автобусной остановки — дрожащего щенка, смотревшего с той голодной надеждой, какая бывает только у бездомных и у людей, потерявших всё, но ещё не разучившихся верить.
Он шёл в противоположную сторону и думал о квартальном отчёте, который нужно сдать до пяти, и о начальнике, который не верит в личные обстоятельства, потому что бизнес не терпит простоев, а акционерам плевать на экзистенциальные кризисы менеджеров среднего звена.
Спустя три года она получила повышение и переехала в собственную квартиру, купленную в ипотеку на двадцать пять лет. Собака, названная Сартр в память о коте, оставшемся в той съёмной квартире, встречала её с порога с безоговорочной радостью. Мужчины появлялись и исчезали, оставляя после себя лёгкий осадок разочарования и забытый гель для душа на полке в ванной.
Он за эти три года сменил две работы, один город и три съёмные квартиры, переезжая каждый раз, когда стены пропитывались воспоминаниями, которые он не умел перерабатывать. Он больше не пытался строить отношения, приняв одиночество как неизбежную плату за неумение быть близким. Перестать пытаться оказалось легче, чем продолжать биться головой о стену.
Им обоим было за сорок, когда они встретились в третий раз, в аэропорту, в зоне вылета. Она сидела с ноутбуком на коленях, пытаясь закончить презентацию, а он стоял в очереди за кофе, который стоил в три раза дороже, чем в городе.
Она заметила его первой, но не окликнула. Пальцы вдруг стали ватными, а строчки на экране поплыли. Он получил свой кофе, повернулся, и увидел её, сгорбившуюся над ноутбуком с тем выражением сосредоточенной отстранённости, которое помнил по их совместным вечерам.
Он подошёл не сразу. Сначала выпил полстакана, обжигаясь и матерясь сквозь зубы. Потом проверил телефон. А потом сделал те несколько шагов, что отделяли его от третьего акта этой затянувшейся пьесы, финал которой был неясен ни одному из исполнителей.
— Можно? — спросил он, указывая на свободное кресло.
Она подняла глаза, и в них он увидел не радость и не раздражение, а спокойное любопытство учёного, наблюдающего за лабораторной мышью, которая в очередной раз пробежала лабиринт.
— Садись, — сказала она, закрывая ноутбук, потому что стало очевидно: презентация сегодня не допишется, и клиент подождёт ещё один день.
Он сел, поставил стакан с кофе на подлокотник между ними, и этот жест установил ту самую границу — видимую, осязаемую, но преодолимую, если бы кто-то из них решился протянуть руку.
— Куда летишь? — спросил он.
— В командировку. Пара дней, подписание договора, отель, обратно. А ты?
— К родителям. Отец болеет. Давно не виделись. Решил, что пора.
Они говорили о нейтральных вещах ещё минут пятнадцать — о работе, о городах, о погоде, которая в этом году сошла с ума, — а потом объявили посадку на её рейс, и она поднялась, собирая ноутбук и сумку.
— Ну, мне пора.
Он встал вместе с ней, и секунду они стояли лицом к лицу, ближе, чем за все три года.
— Если хочешь, можем как-нибудь выпить кофе, когда я вернусь, — сказала она, и это не было приглашением вернуться в прошлое, это было просто констатацией того факта, что два взрослых человека могут иногда встречаться и говорить о чём-то, не расковыривая старые раны.
— Не думаю, что это хорошая идея, — ответил он, и в его голосе не было ни грусти, ни облегчения, только та самая честность, которую он наконец научился проявлять не только с чужими. — Мы уже пробовали. У нас не получается. Никак не получается.
Она кивнула, принимая этот ответ так же, как он когда-то принял её решение заплатить за кофе самой. Без споров. Без обид. Без надежды на продолжение.
— Тогда прощай.
— Прощай.
Она пошла к выходу на посадку, и её спина была прямой, а шаг уверенным, и он смотрел ей вслед, понимая, что она справилась, она выплыла, она стала той женщиной, которой всегда хотела быть, и его отсутствие в её жизни было не трагедией, а необходимым условием для этого превращения.
Он допил остывший кофе, смял стаканчик и выбросил его в урну, а потом пошёл к своему выходу, думая о том, что у каждого человека есть свой потолок способности к близости, и его потолок оказался слишком низким для неё, а поднимать его — всё равно что пытаться вырасти на десять сантиметров после тридцати: можно встать на цыпочки, можно надеть ботинки на платформе, но это всё равно будешь ты, просто на ходулях, и рано или поздно ты с них упадёшь, потому что нельзя вечно притворяться тем, кем ты не являешься.
Самолёт набрал высоту, пробил облака и вышел в зону солнечного света, который всегда есть над тучами, просто с земли его не видно, и она смотрела в иллюминатор на бесконечное ватное поле, расстилавшееся внизу, и думала, что жизнь — это череда потерь, с которыми ты либо учишься жить, либо ломаешься под их тяжестью, и каждый выбирает свой путь, и никто не вправе судить другого за этот выбор, потому что никому не дано знать, какой вес приходится нести чужому человеку и какие мышцы у него атрофированы от рождения, а какие накачаны сверх меры в попытке компенсировать врождённый изъян.
А внизу, под облаками, город жил своей жизнью, и в одной из квартир на семнадцатом этаже панельной башни новые жильцы переклеивали обои и выбрасывали старые вещи, найденные на антресолях, и среди этих вещей была салфетка с нарисованной шариковой ручкой схемой объезда, которую курьер так и не использовал, потому что к тому моменту, когда он добрался до перекопанного двора, рабочие уже засыпали траншею и восстановили движение, и схема стала не нужна, как становятся не нужны многие вещи, ещё вчера казавшиеся жизненно важными.