Дверь я открыла коленом. В одной руке пакет с батоном и молоком, в другой сумка со сменой. Нога в чулке гудела так, что хотелось сесть прямо в прихожей на пол.
Мне 52.
А на столе опять Серёжин рюкзак.
Поперёк клеёнки. Чёрный, пузатый, снизу в песке. Рядом мои квитанции за свет, батон ещё тёплый, ручка, которой я обычно цифры сверяю. Я даже куртку не сняла.
Стою и смотрю на эту чёрную тушу, как на администратора в плохом настроении. Только Ольге Павловне я за четырнадцать лет отвечать научилась. А дома, выходит, нет.
Двадцать два года сыну. И двадцать два года я всё подвигала молча. Машинки, кеды, кружки, зарядки, потом уже рюкзаки. Всё не его трогала, а своё убирала с края.
Чтоб не ныл. Чтоб не обиделся. Чтоб дома было тихо. Тишина у нас, между прочим, дорогая. Я за неё полжизни доплачивала.
Прошлой зимой было почти то же самое. Я после ночной в халате стояла, хлеб резала. Глаза в кучу, голова ватная.
Он вышел, вывалил на стол какие-то бумаги, провод, наушники, телефон. Доску мне локтем сдвинул.
— Серёж...
Он зевнул, даже не глядя:
— Ма, не нуди с утра.
Я хлеб с доской взяла и переставила на подоконник. Там и дорезала. Молча. Нож ходит, а я как через стекло.
Сегодня он стоял у раковины, пил воду из кружки. Телефон в руке. Как будто это не он занял весь стол, а я тут лишняя со своими квитанциями и батоном.
Я сумку поставила к стене и сказала:
— Убери это с моего стола.
Он обернулся.
— Чего?
— Рюкзак. Убери. Сейчас.
Он хмыкнул.
— Я потом.
— Нет. Сейчас.
Тут и началось. Без оркестра, зато по-нашему.
— Тебе мешает, что ли? — Да. — Стол не твой один. — И не твой.
Он поставил кружку прямо на мой чек.
— Раньше не мешало.
Я квитанции ладонью собрала в стопку. Разгладила. Словно они виноваты.
— Раньше я дура была. Сейчас убери.
Из комнаты вышел отец. В майке, с пультом. Постоял, посмотрел на нас, почесал живот.
— Парень со смены пришёл.
Я на него даже не повернулась.
— А я с курорта, что ли?
Серёжа сразу оживился. У него это быстро: только что был уставший, а тут уже обиженный.
— Во. Хоть человек понимает.
— Человек пусть свой пульт понимает, — сказала я. — А ты убери.
Папка наш плечом дёрнул и ушел обратно к телевизору. Очень семейная поддержка. Как пакет по акции. Вроде есть, а ручки оторвались.
Серёжа смотрит уже зло.
— Пашке бы ты не сказала. (это он про младщего)
— Пашка тут не ест, не спит и рюкзаком стол не занимает.
— А, ну понятно. Я под рукой.
— Да. Под рукой. И на голове уже.
Он дёрнул рюкзак за лямку.
— Я, значит, мешаю?
— Сейчас мне мешает вот это. На моём столе.
Слово вылетело — «моём». Я сама его услышала. Нормально, да. В пятьдесят два года только дошло, что в моей квартире может быть хоть один мой метр.
Он рюкзак сорвал так, что замок звякнул о край. Зацепил табурет, стукнул дверцей шкафа.
— Не трону больше. Успокойся.
— И хорошо.
Сказала и стою. Руки ледяные. Батон так и лежит в пакете. А у меня пальцы сами тянутся: то ли за ним, то ли за сыном. Будто надо срочно всё зашить обратно, пока не расползлось.
Я вместо этого взяла тряпку и вытерла стол. Там, где уже пусто. Один раз. Потом ещё раз. На клеёнке и так чисто, а я тру.
Серёжа ушёл в комнату. Дверь не хлопнул. Это хуже. Хлопок хоть честный. А это молчание, как в магазине перед открытием: свет уже горит, ценники ровно, а людей нет.
Вечером он вышел за едой. Не сел. Стоя съел макароны из кастрюли, прямо у мойки. Рюкзак держал под коленом, будто я сейчас его отниму и сдам в списание.
Анатолий, муж мой, в тарелку смотрел. Я тоже. Дружная у нас, конечно, смена.
Через два дня утром я собиралась на работу. В прихожей темно, семь без десяти. Серёжин рюкзак висел уже не на столе, на ручке входной двери. Лямка мокрая, на обоях серый след.
Ботинки его посреди прохода. Я перешагнула, чтоб не снести всё к чёрту, и пошла за шарфом.
Он в это время ел стоя. Тихо. Даже ложкой не звякал.
Раньше бы крикнул: — Ма, хлеб есть? Или: — Ты вечером во сколько?
А тут сам достал, сам отрезал, сам убрал нож в сушилку не туда, конечно, но сам. Я в дверях на секунду встала.
Он спиной ко мне. Широкий уже, взрослый. Не малыш давно. И не мужик ещё, если честно. Так. Временный жилец с обидой.
Я чуть не сказала: «Серёж, котлеты в холодильнике». Уже рот открыла. Потом закрыла и пошла обуваться.
Теперь у меня стол свободный. Батон кладу как хочу. Квитанции лежат ровно. Кружка стоит посередине, не на краю.
А дома тише. Как после выкладки перед открытием: всё стоит ровно, а радости никакой.
Сегодня утром перед сменой я поставила кружку в середину стола и провела ладонью по клеёнке. Пусто. Гладко. Только из комнаты ни звука.
Вы бы ещё раз промолчали или тоже сказали бы: убери со стола?