Звон у нас особенный. Не тот, что у мелкой меди, и не тот, что у двугривенного. Когда я высыпаю на зелёное сукно мешочек со свежей чеканкой, монеты ложатся глухо, тяжело, как будто кто-то роняет тёплые сливы в ладонь.
Я кассир Государственного банка. Имя моё в этой истории не важно, скажу только, что служу здесь двенадцатый год и до нынешней осени думал, что про деньги знаю всё.
В ноябре девяносто седьмого я перестал так думать.
К окошку подошёл мужик в армяке, держал в кулаке смятую кредитку. Двадцать пять рублей. Стоял он перед сукном так, будто перед поповым налоем. Я отсчитал ему золотом: один империал в пятнадцать рублей и десятирублёвую. Положил поперёк сукна.
Он взял империал, поднёс к лицу, понюхал. Потом положил в зубы.
Я уже видел это в тот день третий или четвёртый раз. Видел и купца в чуйке. Видел и молодую барыньку в перчатках, которая, отвернувшись и закрывшись веером, всё-таки прижала ребро монеты к мелким зубам.
– Ты, отец, не сомневайся, – сказал я мужику. – Государственный банк фальши не даёт.
Он посмотрел на меня без обиды и без доверия.
– Сам, барин, на зуб попробуй, – ответил он. – Бумаги-то у меня и так лежали. А это вот что такое?
Это был хороший вопрос.
Двенадцать лет назад, когда я только пришёл в кассу младшим помощником, золото в обращении почти не ходило. Лежало в кладовых, выписывалось в счетах, поминалось в отчётах, но в руки народу попадало редко. Народ держал бумагу. Кредитку рублёвую, трёшку, синенькую, красненькую. Курс ходил вверх и вниз, словно лодка на канале, и каждый приказчик помнил наизусть, сколько за бумажный рубль дают серебром.
Сергея Юльевича я видел всего дважды, и оба раза издали. Высокий, нескладный, говорил негромко. У нас в банке его называли по-разному, кто с почтением, кто сквозь зубы. Я ничего не говорил. Министру финансов не моё дело давать оценку. Моё дело сидеть в окошке и считать.
Считать пришлось всю осень.
Указ о чеканке нового империала вышел третьего января. Помню, я тогда подумал: золотая монета достоинством в пятнадцать рублей, тяжёлая, с государем на лицевой стороне. До этого империал был десятирублёвый. Тот же по весу, та же доля чистого золота, но теперь на нём чеканят пятнадцать. И всё.
В наших разговорах за прилавком это назвали девальвацией. Народ потом сказал короче.
– Барин, – переспросил у меня в августе какой-то отставной унтер, – империал теперь пятнадцать стоит? А раньше был десять. Чего ж он, тяжелее стал?
Я объяснял по бумажке, как нам велено. Что монета прежняя, что государь повелел установить новый счёт, что бумажный рубль теперь твёрд и обменивается на золото в любой кассе банка беспрепятственно. Унтер слушал, кивал, потом сказал:
– Стало быть, рубль наш стал на треть полегче.
Я промолчал. По бумажке такого ответа не было.
С двадцать девятого августа касса наша была обязана разменивать кредитные билеты на золотую монету без задержки и без вопросов. Никаких справок, никаких прошений. Подаёшь бумажку, получаешь жёлтый кружок. Первый день у нас стояла очередь, какой я не помню с похорон.
Большинство, получив, тут же опускали монету в кошелёк и уходили. Но каждый десятый или пятнадцатый делал то же самое, что мужик в армяке.
Ставил монету между зубов.
Я долго не понимал, чего они ищут. Подделку? У нас в банке подделок не бывает, это всякий знает. Чистоту золота? Зуб тут плохой судья. Помню, один питерский ювелир, заглянувший к нам по знакомству, смеялся: золото мягкое, верно, но и свинец под позолотой мягкий, и зуб не отличит. А мужики кусали.
Кусали и не только мужики.
К концу той недели подошёл мальчишка лет шестнадцати, в чистом сюртуке, по виду приказчик от приличного дома. Подал бумажку, получил пять золотых. Высыпал в карман, как горох, и ушёл, насвистывая. Я долго смотрел ему вслед. Этому уже не надо было пробовать. Он родился в то время, когда деньги перестали быть тревогой.
А следом подошёл старший его, по всему видать хозяин. Получил десятку, положил между зубов, тихо хмыкнул и спрятал.
Две монеты. Один лавочный двор. Разные люди.
Только к зиме я понял, что они проверяют не металл.
Они проверяют, что это вообще происходит.
Двенадцать лет бумаги. Двенадцать лет привычки прятать кредитку под половицу, под икону, в книгу. Двенадцать лет считать, что золото, оно у казны, у банка, у барина, у заграницы, но не у тебя. И вдруг тебе через окошко его дают. Твёрдый, тёплый, тяжёлый. И велят: бери, носи, плати.
Зуб тут не ради металла. Зуб ради того, чтобы убедиться, что не снится.
Я это понял, когда сам в первый раз принёс домой свой ноябрьский остаток жалованья золотом. Положил червонец на ладонь, посмотрел на профиль государя, на год чеканки. Девяносто седьмой. И, никому не сказав, тоже прижал ребро к зубу.
Ничего особенного не услышал. Ничего, чего бы я не знал и так. Но почему-то стало спокойнее.
В кассе у меня тогда лежал ещё один знак нового времени. Полуимпериал. Семь рублей пятьдесят копеек. Странная монета, на ладони непривычная, какая-то лишняя. Купцы её брали неохотно, размен из неё неудобный, а в народе её прозвали «полтинной империалкой» и всё равно норовили обменять на десятку.
Через неделю после того мужика в армяке к моему окну подошёл старик. По выправке отставной офицер, по платью человек небогатый. Подал три красные кредитки, попросил золотом. Я отсчитал.
Он взял монеты, повертел в пальцах. Не нюхал, не кусал. Просто смотрел.
– Чеканки нынешнего года? – спросил.
– Так точно. Девяносто седьмого.
Он кивнул так, как кивают, когда долго о чём-то думают и наконец решают.
– У меня в шкатулке лежит ещё прежний николаевский империал. Отцовский. Тот был десять.
Он помолчал, положил новые монеты в кошелёк.
– А этот пятнадцать. Тот же кусок, считай. Только цифру другую набили.
Я хотел сказать что-то по бумажке. Про твёрдый рубль, про связь с европейскими валютами, про то, что мы теперь, как в Англии и в Германии. Но старик уже отходил от сукна.
– Не сомневайтесь, – сказал я ему в спину, как мужику. – Государственный банк фальши не даёт.
Он остановился, не оборачиваясь.
– Я и не сомневаюсь, барин. Я считаю.
И ушёл.
Вечером я запирал кассу последним. Сторож гасил лампы по галерее, шаги его уходили в дальний конец, и в зале становилось так тихо, что слышно было, как остывает чугунная решётка.
Сукно подо мной осталось пустым, только короткий блеск двух или трёх крошек воска от свечи, которую кто-то задел рукавом, когда тянулся к окошку.
Я сидел в кассе ещё долго после закрытия.
Считал.