Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Не сидится

Три года жила в коммуналке в центре Петербурга: соседи, споры, и почему я плачу, когда вспоминаю

Комната досталась мне случайно — как и всё лучшее в жизни. Подруга уезжала в Москву, торопилась, передала контакт хозяйки без особых предисловий: «Там коммуналка, но центр, и дёшево». Центр и дёшево — два слова, от которых двадцатичетырёхлетний человек в Петербурге теряет способность задавать уточняющие вопросы. Я позвонила в тот же вечер. Хозяйка, Валентина Ивановна, говорила по телефону кратко и по делу: восемнадцать метров, пятый этаж без лифта, три соседа, плата двенадцать тысяч в месяц плюс коммуналка. «Приходите смотреть. Только сразу скажу — у нас тут живые люди, не музей». Я приехала на следующий день. Дом на Петроградской стороне, доходник начала прошлого века. Лестница с чугунными перилами, по которым можно было прочитать всю историю города: где-то краска облезла до металла, где-то нарос слой за слоем — белый, зелёный, снова белый. На третьем этаже кто-то давно прибил к стене полку с геранью, герань давно умерла, но полка осталась. Дверь квартиры — высокая, с советским глазко
Оглавление

Комната досталась мне случайно — как и всё лучшее в жизни.

Подруга уезжала в Москву, торопилась, передала контакт хозяйки без особых предисловий: «Там коммуналка, но центр, и дёшево». Центр и дёшево — два слова, от которых двадцатичетырёхлетний человек в Петербурге теряет способность задавать уточняющие вопросы. Я позвонила в тот же вечер.

Хозяйка, Валентина Ивановна, говорила по телефону кратко и по делу: восемнадцать метров, пятый этаж без лифта, три соседа, плата двенадцать тысяч в месяц плюс коммуналка. «Приходите смотреть. Только сразу скажу — у нас тут живые люди, не музей».

Я приехала на следующий день.

Парадная

Дом на Петроградской стороне, доходник начала прошлого века. Лестница с чугунными перилами, по которым можно было прочитать всю историю города: где-то краска облезла до металла, где-то нарос слой за слоем — белый, зелёный, снова белый. На третьем этаже кто-то давно прибил к стене полку с геранью, герань давно умерла, но полка осталась.

Дверь квартиры — высокая, с советским глазком и тремя звонками. Под каждым — бумажка. «Морозовым — 1 звонок». «Хасанову — 2 звонка». «Тане» — просто «Тане», без фамилии, три коротких.

Я позвонила хозяйке. Открыла женщина лет семидесяти в халате и с видом человека, у которого очень мало времени, но она всё равно сделает тебе одолжение.

— Заходите. Тапки вот.

Коридор был длиной примерно с железнодорожный вагон. Вдоль стен — шкафы, полки, чьи-то велосипеды, связки газет, картонные коробки с надписями «ЗИМА», «НЕ ТРОГАТЬ», «ВИТЯ 1997». Под потолком — лампочка на шнуре.

— Ну как? — спросила Валентина Ивановна.

— Беру, — сказала я.

Соседи

Нас было четверо. Потом пятеро. Потом снова четверо — но это позже.

Валентина Ивановна занимала самую большую комнату, угловую, с двумя окнами на улицу. Прожила в этой квартире пятьдесят три года. Помнила, когда в коридоре стояла чужая мебель, когда семей было семь, когда по утрам выстраивалась очередь в туалет. Говорила об этом без ностальгии — как о факте погоды.

Рядом с ней жил Гриша. Двадцать шесть лет, аспирант физфака, тихий настолько, что первые две недели я думала, что комната пустая. Его присутствие обозначалось только запахом кофе по утрам и иногда — очень тихой музыкой сквозь стену. Гриша готовил диссертацию про что-то, связанное с квантовыми состояниями, и на вопросы о работе отвечал так, что вопросы заканчивались.

Напротив моей комнаты жила семья Морозовых — Костя, его жена Лена и их сын Артём, которому было три года и который кричал примерно так же часто, как дышал. Костя работал на стройке, Лена — в детском саду, и оба приходили домой с таким лицом, что лишний раз не хотелось попадаться.

И был Хасанов. Рустам. Он приехал из Узбекистана два года назад, работал в кафе на Невском, учил русский по телевизору и каждую пятницу готовил что-то такое, от чего весь коридор наполнялся запахом специй, и все невольно оказывались на кухне.

Кухня

Кухня в коммуналке — это не просто место, где готовят. Это государство внутри государства со своей конституцией, своими территориями и своим судом.

У каждого была своя полка в шкафу. Своя конфорка — не юридически, но фактически: Валентина Ивановна всегда занимала левую ближнюю, Рустам — правую дальнюю, мы с Морозовыми как-то органично поделили оставшиеся. Своя посуда в своём шкафчике. Свои тряпки.

Конфликты на кухне были неизбежны — как смена сезонов.

Первый случился через месяц после моего заезда. Лена оставила сковородку с остатками еды на плите на ночь. Валентина Ивановна обнаружила это утром и выразила своё мнение так, что в моей комнате задребезжало стекло. Лена ответила — тоже громко. Костя вышел из комнаты в трусах и с непонимающим лицом. Артём проснулся и добавил своё.

Я лежала и думала: может, надо было снять что-то в спальном районе.

Но потом — примерно через три месяца — произошло то, чего я не ожидала. Лена однажды постучалась ко мне вечером и принесла тарелку с пирогом. Просто так. «Испекла много, возьмите». Никаких объяснений, никакого примирительного контекста. Просто пирог.

Вот так оно и работало. Конфликт — тишина — пирог. Снова конфликт. Снова тишина. Снова что-то вкусное.

Рустам и телевизор

Рустам не понимал, зачем нужны границы на кухне. Не потому что наглый — просто у него дома всё было иначе. Большая семья, один котёл, один стол, все вместе.

Он готовил — и звал всех. Просто приоткрывал дверь в коридор и говорил: «Ашлама готова. Кто хочет?» Первые несколько раз все вежливо отказывались. Потом Гриша однажды пришёл — голодный после ночи за диссертацией. Потом пришла я. Потом Валентина Ивановна, которая сначала поджала губы, но съела две порции.

Морозовы держались дольше всех. Но однажды Артём учуял запах и пришёл сам — маленький, в пижаме, без спроса — и сел рядом с Рустамом. Рустам положил еду. Артём съел. После этого Костя с Леной как-то перестали держать дистанцию.

По пятницам на кухне стало многолюдно.

Рустам смотрел русские сериалы и записывал новые слова в тетрадку. Иногда спрашивал — что значит «авось», что значит «ничего страшного», почему «ладно» может означать одновременно согласие и несогласие. Мы с Гришей объясняли — плохо, противоречиво, потому что сами не очень понимали.

— Русский язык, — сказал Рустам однажды, — это как ашлама. Ингредиентов много, логики нет, но вкусно.

Гриша записал это в блокнот. Сказал, что использует в диссертации. Я так и не знаю, использовал ли.

Валентина Ивановна

Она была главной. Не потому что старшая — хотя и поэтому тоже. А потому что помнила всё.

Помнила, как в этой квартире жила семья инженера, которого забрали в тридцать седьмом, а семья осталась. Помнила блокаду — смутно, была маленькой, но помнила запах и то, как мама прятала хлеб. Помнила, как после войны в квартиру вселили ещё три семьи и стало совсем тесно — но тогда никому не было дела до тесноты, живые и ладно.

С ней было сложно. Она имела мнение обо всём — о том, как я варю макароны, о том, что Рустам слишком громко говорит по телефону, о том, что молодёжь не умеет ничего. Иногда её мнение было нестерпимым.

Но однажды зимой я заболела. По-настоящему — температура под сорок, встать не могу, голова гудит. Валентина Ивановна пришла без стука, поставила на тумбочку стакан с чаем и малиновым вареньем, потрогала лоб ладонью — сухой, прохладной ладонью — и сказала:

— Пей чай и спи.

Я потом думала: это была любовь. Не сентиментальная, не с объятиями — но искреннее желание помочь соседу.

Весна третьего года

В марте третьего года Валентина Ивановна перестала выходить на кухню. Сначала мы думали — недомогает. Потом дочь её позвонила в дверь — Валентина Ивановна никогда не говорила о дочери, а оказывается, была — и они долго разговаривали в комнате.

Рустам первым понял. Сказал тихо, на кухне, глядя в окно: «Плохо ей».

В апреле её не стало. Тихо, ночью, в своей угловой комнате с двумя окнами на улицу.

На похороны пришли мы все — Гриша в единственном пиджаке, Рустам в белой рубашке, Морозовы с Артёмом, который не понимал, но молчал, как будто чувствовал. Дочь смотрела на нас с удивлением — кто эти люди. Мы объяснили. Она кивнула и больше ничего не спросила.

Возвращались пешком. Молчали.

Потом Рустам сказал:

— Она меня однажды учила правильно заваривать чай. Говорила, что я неправильно делаю. Я думал — зачем. А теперь заваривают по её.

Гриша поправил очки. Больше никто ничего не сказал.

Почему я плачу, когда вспоминаю

Я съехала через полгода после этого. Нашла отдельную квартиру — маленькую, свою, без чужих запахов и чужих голосов за стенкой. Первую ночь спала как убитая. На вторую — не могла заснуть от тишины.

Коммуналка — это неудобно. Это один туалет на пятерых в семь утра. Это чужая посуда в раковине. Это чьи-то ночные разговоры по телефону сквозь стену. Это компромиссы, которые тебя никто не спрашивал, хочешь ли ты их.

Но это ещё и то, чего в отдельной квартире не бывает никогда.

Рустам до сих пор иногда пишет — короткими сообщениями, с ошибками, которых становится всё меньше. Гриша защитился, уехал в Новосибирск, мы переписываемся раз в несколько месяцев. Лена однажды прислала фото Артёма — он пошёл в школу. Я смотрела на это фото и думала: я помню его в три года, орущим в три ночи, — и вот.

Валентина Ивановна не пишет. Не напишет.

Но иногда, когда завариваю чай и жду, пока настоится, — делаю это как-то определённым образом. Сама не замечаю. Потом осознаю и понимаю, откуда это.

Вот почему плачу. Не от горя — от того, что это было настоящим. По-настоящему настоящим. Таким, которое не выбираешь, не планируешь и не можешь повторить.

Коммуналка — это не жильё. Это способ жить рядом с людьми, которых ты никогда бы не выбрал сам. И иногда именно эти люди остаются с тобой навсегда в памяти.

А вы жили в коммуналке? Какие воспоминания?