Вещи Раисы Петровны Алина разбирала одна.
Галя уехала ещё с кладбища, сослалась на мужа, на работу, на что-то ещё. Алина не слушала. Она знала: так будет. Так было всегда.
В двухкомнатной хрущёвке на Текстильщиках пахло нафталином и старой бумагой. Тётка хранила всё подряд, квитанции с восьмидесятого года, инструкция к давно сломанной швейной машине «Чайка», открытки от людей, которых Алина никогда не видела. На дне второго ящика лежала фотография. Чёрно-белая, потёртая по краям. Алина и Галя. Алине тут лет девять, не больше. Галя рядом, пухлая, в банте, с улыбкой. Алина смотрит в объектив серьёзно, чуть испуганно. Как будто уже тогда понимала: она здесь не до конца своя.
Алину взяли к Степановым в семидесятом. Мать умерла, скоротечный рак, Алине не было пяти лет. Куда ещё девать ребёнка? Дядя Семён, сестрин муж, посовещался с Раисой Петровной, и взяли. Кормили, одевали, отдали в школу. Но и только. «Спасибо, что не в детдом», эта фраза никогда не произносилась вслух. Она просто висела, в каждом разговоре, за каждым ужином, когда Раиса Петровна наливала Гале горячее молоко с мёдом, а Алине говорила: «Ты уже большая, сама возьми».
Через три года после появления Алины у Степановых родилась Галя. Словно прорвало. С тех пор разделение стало окончательным.
Алина чистила картошку, пока Галя ещё спала. Делала уроки за кухонным столом, пока та смотрела телевизор, «Рубин» стоял в большой комнате, Алину туда не звали. Она не обижалась. Точнее, привыкла.
Они с Максимом открыли кооператив в восемьдесят девятом, продавали строительные краски и замки, пока это ещё было дефицитом. Вышли в плюс только к лету девяностого.
Раиса Петровна пришла в начале сентября, с авоськой и советом.
— Ты бы Галю к себе взяла, — сказала она, ставя сумку. — Всё равно вдвоём там скучаете.
— Мы с Максимом договорились: без родственников в деле.
— Это Максим договорился, — фыркнула Раиса Петровна. Она никогда не произносила имя зятя без паузы. — Сестра ведь. Кровная. А ты... Ты должна нам, Алин. Мы тебя не бросили когда-то.
Алина молчала. Она умела молчать. Выучилась ещё в третьем классе, когда соседская Валентина Ивановна спрашивала прямо в лицо: «Ты Степанова? А, та, что приёмная?»
— Каждый месяц вам привожу, что успеваем купить, — наконец сказала Алина. — И деньги на лекарства. Хватит с нас.
Раиса Петровна взяла авоську и вышла. Шаги по деревянному полу в коридоре, скрип входной двери, тишина.
Позвонил дядя Семён, в семь утра, голос еле держался. Алина уже была на ногах.
Раиса Петровна упала в ванной. «Скорая» приехала быстро, забрала ещё ночью.
Алина добиралась на троллейбусе № 45, в восемь утра он тащился медленно, Алина стояла у окна и смотрела на серый ноябрьский двор. (А это был ноябрь девяностого, путч ещё только маячил впереди, никто ещё не знал, что будет дальше.) Врач встретил её у поста: полный паралич, перспектив мало, нужен постоянный уход.
Галя появилась только к обеду, нарядная, с румянами. Сказала, что задержалась на смене.
Алина предложила ей взять маму домой и ухаживать за ней, пообещала платить, как медсестре.
— Там тоска одна, — ответила Галя, не отрываясь от ногтей. — Ты ведь любишь такие дела. Ты наша незаменимая. Ну вот и ухаживай.
Почти семь лет Раиса Петровна лежала неподвижно. Алина платила Анне Николаевне, медсестре из соседнего дома, нашли через знакомых. Галя приезжала раз в два месяца. Фотографировалась у маминой кровати. Всё.
За поминальным столом Галя вытирала сухие глаза.
— Ну, отмучилась мамочка. И мы с тобой, Алин.
— Мы? — тихо переспросила Алина. В руках она держала ту фотографию — взяла из ящика ещё утром. Картон фотографии был прохладным и чуть шершавым под пальцами. — Ты за эти годы ни разу не купила ей памперсы. Я уж не говорю про большее.
— Ну и что! Сиделка же деньги получала! — Галя повысила голос. — А ты должна. Тебя подобрали, не бросили — не забыла?
— Я помню, — сказала Алина. — Мне было четыре. Я помню почти всё.
На этом разговор закончился. Галя отвернулась к другим гостям.
Через три дня раздался звонок.
— Алин, дай денег. Валера снова без работы. Маминой пенсии теперь не будет...
Алина стояла у окна. Максим во дворе разгружал машину, в девяносто седьмом они работали на себя, с трудом, но работали. Спина у него была сутулая, надёжная. Он никогда не сказал «ты должна». Ни разу. Ни разу за двенадцать лет.
— Нет, Галь. Ни копейки.
В трубке молчание. Потом визг:
— Неблагодарная! Подобрали тебя, а ты...
Алина положила трубку. Спокойно, без грохота. Пластиковая трубка, тёплая от руки, будто живая.
Вышла во двор. Подошла к Максиму. Он оглянулся, увидел её лицо и просто обнял, без слов, без объяснений.
— Всё? — спросил он.
— Всё, — сказала Алина.
Фотографию она потом положила в шкатулку, деревянную, с фигурным замком, купленную на Преображенском рынке. Хранила уже не как напоминание о чужом долге. Как напоминание о своём собственном праве.
Простили бы тётке, которая всю жизнь держала над головой: «спасибо, что не в детдом»? Алина молчала тридцать лет, и сделала всё что могла. Я её понимаю, хотя не знаю, хватило бы у меня столько терпения. Если узнали в этой истории кого-то своего, маму, тётку, сестру, подпишитесь: здесь много таких историй, где справедливость приходит с опозданием, зато приходит насовсем.