Лида сидела на подоконнике и болтала ногами в новых лаковых туфельках, которые бабушка подарила на день рождения. Ей исполнилось целых шесть лет! Солнце било сквозь стекло прямо в глаза, и она щурилась, разглядывая, как во дворе соседский Вадька мучает кота, привязав к хвосту консервную банку. Лида решила выскочить и треснуть Вадьку по башке, чтобы спасти кота, но тут из кухни раздался вопль.
— Ты хоть понимаешь, что ты неблагодарная?! — орал отец.
Лида спрыгнула с подоконника, туфельки цокнули о половицы, и она на цыпочках, как учил дед, когда они ходили на рыбалку — «не спугни, карась чуткий, как девушка на выданье» — прокралась к двери.
Мама стояла у плиты, сжимая в руке половник, которым только что мешала щи, и капли капустного рассола летели на пол при каждом взмахе. Лицо у неё было белое, как мука, которую она рассыпала утром, когда пекла блины. Лида вдруг подумала, что мама сейчас похожа на большую рассерженную гусыню — шея вытянута, глаза горят, и вот-вот кинется щипать.
— Я неблагодарная?! — мать швырнула половник в раковину. — Это я-то, Виталик?! А кто три года сидел на шее у моего отца и в ус не дул, пока я одна горбатилась? Кто, я тебя спрашиваю?!
Лида наморщила лоб. Слово «горбатилась» она представляла себе буквально — как мама становится похожей на бабу Нюру из третьего подъезда, у которой на спине вырос настоящий горб, и та ходит, переваливаясь, как утка, и стонет на лавочке: «Ой, радикулит проклятый, ой, помру скоро».
Лида даже испугалась немного, неужели и у мамы вырастет горб? Но сейчас было не до горбов, потому что отец вдруг как заехала кулаком по столу, что солонка подпрыгнула и покатилась, рассыпая белую дорожку.
— А я, значит, виноват, что твой папаша меня с первого дня возненавидел?! — заорал отец и сорвал с вешалки куртку. — Я для него всегда был никем, поняла? Ни-кем! Примаком, нахлебником, альфонсом хреновым, который пришел на всё готовенькое! Да я лучше в общагу к Ваську уйду, чем ещё один день слушать, какой я ничтожный и никчемный!
Лида не знала, что такое «альфонс». Звучало это слово как-то по-иностранному, вроде тех, что тётя Рая привозила — «баунти», «сникерс», «тампакс». Но по тому, как мама взвилась, стало ясно, что слово это страшное, бранное, похуже «дуры» и «заразы», которые иногда проскакивали в их перепалках.
— Альфонс?! — мать вдруг саркастично рассмеялась. — Да какой из тебя альфонс, Виталик, опомнись! Для альфонса нужно хотя бы симпатичным быть и уметь женщине мозги запудрить, а ты кроме как на диване лежать и в телевизор пялиться, вообще ничего не умеешь! Ты элементарно кран на кухне починить не смог, тестя просил. А сейчас вдруг гордость взыграла, да?!
— Вот, значит, как?! Значит, я ещё и рожей не вышел?!
— Да при чём здесь рожа, Виталик, господи Боже мой! При чём здесь рожа, когда у нас дочь растёт, а от тебя никакого толку!
В этот момент Лида поняла самую суть, самое ядро этой ссоры, и ядро это было горьким, как редька, которую бабушка заставляла есть от простуды, приговаривая: «Горькое лечит, внучка, запомни, сладкое только портит». Папа сейчас уйдёт. Прямо сейчас! Вот он уже натягивает ветровку, и молния противно скрежещет, заедая, и он дёргает её, матерясь сквозь зубы.
Лида рванула с места. Она пронеслась через коридор и вцепилась в отцовскую штанину мёртвой хваткой, как тот самый кот, которого она собиралась спасать от Вадьки.
— Папочка, не уходи! Папочка, пожалуйста, не уходи! Папочка, я тебя люблю, слышишь, люблю, не уходи. Я без тебя не смогу!
Слёзы брызнули мгновенно, будто кто-то повернул кран, который папа так и не починил, и они потекли по щекам, по подбородку, капали на отцовские джинсы, оставляя тёмные пятна. Лида ревела в голос, взахлёб, икая и шмыгая носом, и продолжала кричать, уже почти не разбирая слов, просто выплёскивая из себя весь ужас, всю панику шестилетнего существа, которое вдруг осознало — мир сейчас треснет и половинки раскатятся в разные стороны, и никаким клеем их уже не склеить.
— Папочка, ну пожалуйста! Я буду хорошо себя вести! Я больше никогда-никогда не буду разбрасывать игрушки, честное слово! И кашу буду есть, даже с пенками, слышишь, даже с пенками! И Вадьку больше не буду бить, даже если он кота мучает! Только не уходи, папочка, не уходи-и-и-и!
Отец на секунду замер. Лида почувствовала, как напряглись его ноги, как он перестал дышать. Сердце её подпрыгнуло, потому что ей показалось: сейчас, сейчас он наклонится, поднимет её на руки, прижмёт к себе и скажет: «Ну что ты, дурочка, никуда я не ухожу. Это мы с мамой просто поссорились немножко, бывает, у всех бывает. Пойдём лучше мультики смотреть».
Но он просто отцепил её пальцы от своей штанины один за другим, как отдирают присохший к ране бинт. И, даже не взглянув на неё, даже не кивнув, рванул входную дверь.
Дверь грохнула.
Лида осталась стоять в коридоре, раскинув руки в стороны, как пугало огородное, которое они с дедом прошлой осенью мастерили из старых тряпок и палок. Слёзы всё текли, но кричать она уже не могла, голос пропал.
И тогда мать, которая всё это время стояла молча, привалившись плечом к дверному косяку. заговорила. Голос у неё был тихий, но каждое слово чеканилось, как монетка, которую кидаешь на стол и ждёшь — орёл или решка.
— А ну прекрати это немедленно.
Лида вздрогнула. Она ожидала чего угодно — что мама тоже заплачет, начнёт звонить бабушке, может, даже побежит за отцом на лестничную клетку, как в прошлый раз, когда они поссорились.
Но мама не плакала. Мама смотрела строго, почти зло, и губы у неё были сжаты в тонкую ниточку.
— Я сказала — прекрати унижаться. Слышишь меня? Прекрати немедленно.
— Но я... я не хотела, чтобы он уходил, мамочка... — Лида всхлипнула и размазала сопли рукавом. — Я просто не хотела, чтобы он ушёл... Я хочу, чтобы он нас любил... Чтобы он всегда-всегда нас любил...
Мама медленно, очень медленно, словно каждый шаг давался ей с невероятным трудом, подошла к Лиде и опустилась перед ней на корточки. Вблизи стало видно, что у мамы под глазами залегли тёмные круги, похожие на синяки, а ресницы слиплись от туши, которую она красила утром перед зеркалом, мурлыкая под нос какую-то дурацкую песенку. Лида тогда ещё подумала: «Какая мама красивая, прямо как артистка из телевизора».
— Слушай меня внимательно, Лидия, — сказала мать, взяла её за подбородок и заставила посмотреть себе в глаза. Пальцы у неё были холодные и чуть подрагивали. — Слушай и запоминай, потому что я тебе это говорю один раз и больше повторять не буду. Ты запомнишь сейчас или никогда не поймёшь, и это будет самая большая трагедия в твоей жизни. Не то, что отец ушёл, а то, что ты этого не поняла.
Лида замерла, боясь пошевелиться.
— Любовь не милостыня, дочка, — мать говорила медленно, взвешивая каждое слово, словно отмеривая муку на весах для пирога. — Её нельзя выклянчить, нельзя вымолить, нельзя заработать хорошим поведением и съеденной кашей. Она либо есть, либо её нет. И от тебя это не зависит, понимаешь? Ни капельки не зависит.
— Но я же люблю его... Я люблю папу, — прошептала Лида, и голос у неё был такой жалобный, такой тоненький, что даже самой стало противно.
— Вот и люби, кто тебе мешает? — мама усмехнулась, но усмешка эта была невесёлая, кривая. — Люби сколько влезет. Только помни: то, что ты его любишь, ещё не значит, что он будет любить тебя в ответ. Любовь это не обмен. Это чудо, понимаешь? Подарок небес, которого может и не случиться. Как выигрыш в лотерею. Кому-то везёт, и выпадает счастливый билетик. А кому-то кукиш с маслом.
Лида молчала. Ей вдруг представилась огромная лотерея, прямо как в тире у парка, где они с отцом прошлым летом стреляли по жестяным уткам, и отец выиграл ей плюшевого зайца. Только теперь в этой лотерее разыгрывали не зайцев и мишек, а любовь. Такую разноцветную, переливающуюся, как мыльные пузыри, которые мама покупала в киоске за пять копеек. И кому-то пузырь прилетает прямо в ладони, тёплый, сияющий, а кому-то лопается о землю, оставляя только мокрое пятно и запах мыла.
— Но почему, мама? Почему он нас не любит? Мы же хорошие... Мы же старались...
— Потому что он дурак, дочка. Обыкновенный самовлюблённый дурак, который всю жизнь будет искать виноватых, а на себя ни разу в зеркало не посмотрит. Он и меня-то никогда не любил, я просто была удобной, понимаешь? У-доб-ной. Как тапочки, которые не жмут. Как суп, который всегда горячий. А когда удобство закончилось, когда потребовалось что-то отдавать, а не только брать, всё, слинял наш папочка в закат, только пятки засверкали.
Мама замолчала, и в квартире стало тихо-тихо, только капли из неплотно закрытого крана на кухне мерно били о раковину — кап, кап, кап, словно кто-то отсчитывал секунды новой, другой жизни, которая начиналась прямо сейчас, в этот самый миг.
— Иди умойся, — сказала мать, поднимаясь с корточек и морщась — видно, затекли ноги. — Холодной водой умойся, слышишь? Чтобы никаких красных глаз, никаких соплей. .
Лида послушно побрела в ванную, встала на цыпочки, чтобы дотянуться и открыла кран. Вода была ледяная, обжигала щёки, и от этого становилось легче. Слёзы уже не текли, только внутри остался какой-то странный холодок, словно она проглотила кусочек льда, и он теперь лежал где-то под сердцем, не тая.
В зеркале отражалась заплаканная, взлохмаченная девчонка с красным носом и припухшими глазами. Лида высунула себе язык и тут же одёрнула себя: «Не кривляйся, ты уже взрослая. Тебе сегодня мама сказала что-то очень важное».
Она вернулась в комнату. Мама сидела за столом и писала в старом блокноте, который раньше всегда лежал в тумбочке у телефона. Ручка скрипела, мать хмурилась и зачёркивала написанное, и снова писала, и снова зачёркивала.
— Что ты делаешь? — спросила Лида, забираясь на стул с ногами.
— Подсчитываю, как нам жить дальше, — ответила женщина, не поднимая головы. — Алименты этот козёл будет платить в лучшем случае через суд, да и то кот наплакал. Он же официально нигде не работает, всё в чёрную, по шабашкам. Значит, завтра же иду к Розе Марковне, просить, чтобы дали ещё полставки. Буду мыть лестничные клетки в трёх подъездах, зато какая-никакая копейка. А тебя к бабушке на лето отправлю, в деревню, там хоть прокормишься. Молоко своё, картошка своя, огурцы-помидоры.
— А ты? — Лида вдруг испугалась, что мама останется совсем одна в этой пустой квартире.
— А я справлюсь, — мать наконец подняла голову и посмотрела на Лиду. Глаза у неё были сухие, только в глубине зрачков тлело что-то упрямое, отчаянное.
— Я, дочка, давно уже поняла, то надеяться можно только на себя. Хочешь сделать хорошо, то сделай сама. Одно могу сказать точно: я не позволю, чтобы ты выросла такой же дурой, какой была я, когда в восемнадцать лет выскочила за первого встречного, потому что «ой, любовь, ой, бабочки в животе». Бабочки, они, знаешь ли, быстро дохнут, особенно если их не кормить.
Лида не всё поняла из этой речи — бабочки, алименты, полставки, Роза Марковна из ЖЭКа, у которой бородавка на носу и орущий попугай в клетке. Но что-то в ней осело, впиталось, как вода в сухую губку, и осталось там навсегда.
Вечером они пили чай с печеньками, которые мать испекла ещё в выходные, когда папа был дома, лежал на диване и смотрел футбол, а Лидка крутилась рядом и мешала ему. Он шутливо пихал её ногой и говорил: «Отстань, мелюзга, дай отцу отдохнуть». Теперь диван был пуст.
— Мам, а он вернётся? — спросила девочка.
— Может, и вернётся, — пожала плечами мать. — Они часто возвращаются, когда деньги кончатся, когда друзья-собутыльники надоедят, когда поймут, что никому, кроме нас, они на фиг не нужны. Только ты запомни, Лида: если он вернётся, мы не примем. Нам с тобой не нужен предатель. Помнишь, что я говорила про любовь? Если бы он нас любил, не ушел бы.
Ночью Лида долго не могла уснуть. Она лежала в своей кровати, укрывшись одеялом с головой, и прислушивалась к звукам квартиры. Где-то за стеной у соседей орал телевизор, на улице лаяли собаки, а в комнате матери скрипели пружины. Мама тоже не спала, ворочалась, вздыхала. И Лиде казалось, что она слышит, как мама шепчет что-то одними губами.
И вдруг Лида поняла то, что не могла сформулировать словами, но что ощутила каждой клеточкой своего шестилетнего тела. Она поняла, что сегодняшний день с его криками, слезами, с её унижением, когда она вцепилась в папину штанину и умоляла его остаться, этот день отрезал что-то внутри неё, как ножницами отрезают косичку. Раз, и нету. Вместо этой косички теперь росло что-то колючее, жёсткое, но, может быть, именно это и нужно, чтобы выжить в мире, где любовь оказывается вовсе не наградой за примерное поведение, а случайным подарком, которого можно и не дождаться.
Прошло три дня. Отец не вернулся, не позвонил. Не передал весточку через соседей, которые, завидев мать во дворе, начинали перешёптываться за её спиной, прикрывая рты ладошками, как будто так было менее заметно. Лида пару раз ловила эти взгляды — жалостливые, любопытные, жадные до чужой беды, — и ей хотелось запустить в них камнем или показать язык, но она сдерживалась.
На четвёртый день к ним приехал дед, мамин отец, тот самый, которого отец называл «тестюшка-злыдень» когда пребывал в хорошем настроении, и совсем другими словами, когда настроения не было. Дед был огромный, кряжистый, с седыми усами и руками, похожими на две лопаты. Он вошёл в квартиру, не разуваясь, прямо в сапогах, прошагал на кухню и выложил на стол свёрток с мятыми купюрами, перетянутые аптечной резинкой.
— Тут на первое время, Лена, — сказал он, не глядя на дочь. — Продал телку, и не жалко. Жалко, что ты, дура, связалась с этим проходимцем и столько лет терпела. Но теперь уж что сделано, то сделано. Слезами горю не поможешь, надо жить дальше.
Мать молча кивнула и убрала деньги в буфет, подальше от чужих глаз.
— Ну что, Ленка, — дед тяжело опустился на табуретку, которая жалобно скрипнула под его весом. — Мужик твой кто по сути? Понятно кто — трус и болтун. А ты кто? Ты моя дочь, а я своих детей в обиду не давал и давать не собираюсь, хоть ты и взрослая уже тётка.
И мать стала рассказывать, как уходил ее муж. Дед слушал, кивал, хмурил свои кустистые брови и периодически вставлял короткие реплики:
— Ясно... Сво.лочь... Надеюсь, не ударил?.. Ну хоть тут повезло, а то я бы ему, гниде, ноги переломал... Ладно, проехали, теперь о главном думать надо — как вы без него проживёте и что Лидке от всего этого достанется.
Лида сидела в углу, делая вид, что читает книжку, а на самом деле ловила каждое слово. И когда дед произнёс «что Лидке достанется», она вдруг подумала, что ей уже досталось. Ей достался урок, который не записан ни в одном учебнике, который не расскажут в школе, не покажут по телевизору. Урок о том, что любовь нельзя требовать, как зарплату за отработанную неделю. Что её нельзя заслужить пятёрками по математике и вымытой посудой. Что она или приходит сама, незваная, нежданная, как снег в мае, или не приходит вовсе, и тут уж ничего не поделаешь.
— А знаешь что, батя, — вдруг сказала мать, — я вот что думаю. Я думаю, что это даже к лучшему, что он ушёл сейчас, когда Лиде шесть, а не шестнадцать. Сейчас она это переживёт, переболеет, как ветрянкой, и пойдёт дальше. А в шестнадцать она бы уже наделала глупостей — начала бы искать любовь на стороне, вешаться на шею первому встречному, лишь бы он её «любил», лишь бы говорил ей ласковые слова, лишь бы не бросал. А теперь она уже знает: бросают, и ничего, живут дальше. И любовь это не когда тебя гладят по головке и говорят «хорошая девочка». Это совсем другое.
Дед помолчал, пожевал ус и неожиданно улыбнулся:
— А ты повзрослела, дочка. Раньше я от тебя таких речей не слышал. Всё «Виталик то, Виталик сё, ах какой он замечательный, ах как я его люблю». Тьфу, слушать было тошно. А теперь, гляди-ка, заговорила дело. Значит, не совсем пропащая. Значит, и внучка не пропадёт.
Лида закрыла книжку и тихо выскользнула в прихожую. На вешалке всё ещё висела отцовская старая кепка — клетчатая, выцветшая на солнце, с пятном от краски на козырьке. Раньше, когда папа был дома, эта кепка валялась где попало, и мама вечно бурчала: «Сколько можно, положи вещь на место, достал уже своим свинством». А теперь кепка висела аккуратно, на своём крючочке, и была похожа на музейный экспонат. Такие, как папа идут по жизни налегке, перебегая из одного дома в другой, из одной постели в другую, и везде они ненадолго, везде они чужие, везде они «альфонсы» — вот теперь-то Лида знала, что значит это слово.
Она сняла кепку с крючка, повертела в руках. Пахло от неё отцом — тем самым запахом, который Лидка помнила с младенчества, смесью сигаретного дыма, одеколона «Тройной» и ещё чего-то неуловимого, что не опишешь словами, но что сразу даёт понять: это папа. Она поднесла кепку к лицу, зарылась в неё носом и так стояла минуту, две, три, пока не услышала шаги матери за спиной.
— Положи на место, — сказала мать, но не строго. — Это уже не наше.
Лида аккуратно повесила кепку обратно и повернулась к матери.
— Мам, а можно я завтра пойду с тобой к Розе Марковне? Я тоже хочу помогать. Я могу мести лестницу, у меня получится, я сильная.
Мать посмотрела на неё долгим взглядом, таким долгим, что Лида даже забеспокоилась, не сказала ли она какую-нибудь глупость. Но мама вдруг улыбнулась по-настоящему, не криво, не через силу, а широко и открыто, и около глаз у неё собрались морщинки, которые Лида раньше не замечала.
— Сильная она, — сказала мать и потрепала Лиду по волосам. — Конечно сильная, ты ж в меня и деда. Весь наш род такой — нас жизнь гнёт, а мы не ломаемся. Запомни это, дочка. Когда тебе будет плохо, когда тебе покажется, что ты никому не нужна и никто тебя не любит, вспомни: ты сильная, ты наша, ты справишься. И любовь когда-нибудь придёт, обязательно придёт, только ты её не жди как манну небесную, а просто живи и будь собой. Она сама тебя найдёт, вот увидишь.
Лида кивнула. Она не всё поняла. Куда там, в шесть лет понимать про манну небесную и про то, что любовь тебя найдёт сама. Но что-то главное она ухватила — то самое главное, ради чего мать сказала все эти слова и ради чего дед продал телку и принёс деньги, и ради чего они сейчас стояли вдвоём в тёмной прихожей перед отцовской кепкой, которая уже не была нужна никому.
— А знаешь что, — вдруг сказала мама и решительно сдёрнула кепку с крючка. — Хватит хранить то, что не имеет к нам отношения. Завтра же устроим генеральную уборку, выкинем весь хлам, перемоем полы, перестираем шторы. И начнём новую жизнь.