Галина стояла у раковины и считала капли. Кран подтекал третью неделю, и она каждое утро обещала себе вызвать сантехника. Не вызывала.
Телефон зазвонил в четверть восьмого. Рано для дочери. Лиза обычно звонила по воскресеньям, ближе к обеду, когда просыпалась в своём питерском общежитии и варила кофе в турке, которую увезла из дома.
– Мам, ты одна?
Голос был не сонный. Не воскресный. Галина вытерла руки о полотенце, повесила его на крючок и только потом ответила.
– Одна. Папа на работе. Что случилось?
Пауза длилась три секунды. Галина их сосчитала, потому что кран капал, и каждая капля отмеряла время.
– Мам, он тебя обманывает.
Она не села. Не вздрогнула. Переложила телефон из правой руки в левую и посмотрела на тарелку с кашей, которую не доела. Овсянка уже покрылась плёнкой.
– В каком смысле, Лиза?
– В прямом. Я видела его вчера. В Питере. С женщиной.
Галина открыла рот, закрыла. Потом спросила:
– Папа сейчас в командировке. В Нижнем Новгороде.
– Нет, мам. Не в Нижнем.
Кран капнул. Ещё раз. Ещё.
– Я шла от метро, от «Чернышевской». И увидела его. Он выходил из ресторана. С ней. Она держала его под руку.
Галина перевела взгляд на холодильник. На магнитике из Анапы улыбались они втроём: она, Борис и Лиза, которой тогда было двенадцать. Загорелые, в панамках. Борис держал арбуз.
– Может, ты ошиблась. Похожий человек.
– Мам. На нём была твоя куртка. Синяя, с заплаткой на левом кармане. Которую ты ему зашивала в октябре.
Плёнка на каше стала толще. Галина смотрела на неё и думала, что надо бы выбросить. Или разогреть. Или просто убрать тарелку в раковину.
– Мам, ты слышишь?
– Слышу.
– Ты что-нибудь скажешь?
– Скажу. Потом.
Она нажала отбой и положила телефон на стол экраном вниз. Потом подошла к окну. Во дворе мальчик лет семи катил санки в горку. Полозья скребли по асфальту, потому что снега было мало, и звук стоял такой, будто кто-то царапает стекло изнутри.
Борису пятьдесят шесть. Рост метр семьдесят восемь, залысины от висков, левая бровь рассечена старым шрамом от хоккейной клюшки. Руки большие, с широкими ногтями. Когда нервничает, барабанит указательным пальцем по столу. Когда врёт, смотрит прямо в глаза. Это Галина знала давно. Просто не формулировала.
Они женаты двадцать девять лет. Познакомились на заводе, где она работала в бухгалтерии, а он приходил подписывать наряды. Он приносил ей яблоки из заводского сада. Не мытые, прямо с ветки. Она ела, и сок тёк по подбородку, и ей не было стыдно.
Сейчас яблоки покупались в «Пятёрочке». В пакете. Мытые.
Она убрала тарелку в раковину, включила воду и стала мыть. Каша не отходила. Галина тёрла губкой, и пальцы покраснели от горячей воды, но она не убавляла. Ей нужно было делать что-то руками, иначе мысли заполняли всё пространство разом, как вода в ванне, когда забудешь закрыть слив.
Куртка. Синяя куртка с заплаткой. Она зашивала её двадцать третьего октября, сидя перед телевизором. Шёл какой-то сериал про врачей, и она ещё подумала: нитки подобрала не в тон, но Борис не заметит. Он не замечает таких вещей.
А Лиза заметила. Через два месяца. В другом городе.
Галина выключила воду. Вытерла руки. Пошла в спальню и открыла шкаф. Его половина: рубашки, два свитера, брюки. Пахло его одеколоном, дешёвым, «Брют», который он покупал годами. Синей куртки не было. Он взял её в командировку.
В Нижний Новгород.
Она набрала его номер в одиннадцать. Он ответил после четвёртого гудка. Обычно отвечал после второго.
– Привет, Галь. Всё нормально?
– Нормально. Как у тебя?
Он рассказывал про встречу, про гостиницу, про то, что кормят плохо и кофе слабый. Галина слушала его голос. Тот же голос, которым он говорил ей «доброе утро» каждый день. Тот же голос, которым двадцать девять лет назад сказал: «Выходи за меня, Галка, я серьёзно».
– Борис.
– Что?
– Ты точно в Нижнем?
Он помолчал. Одну секунду. Полторы.
– А где ещё? Конечно, в Нижнем. Ты чего?
– Ничего. Каша осталась, я не доела.
– Ну доешь.
– Ага.
Она положила трубку и села на край кровати. Покрывало было расправлено, подушки стояли ровно. Она всегда заправляла кровать сразу после того, как вставала. Двадцать девять лет подряд. Борис ни разу не заправил.
Что она чувствовала? Не знала. Внутри было пусто, как в кастрюле после того, как выскребешь остатки. Чисто и гулко. Она посидела так минут пять, глядя на стену, где висела фотография с их серебряной свадьбы. Четыре года назад. Борис в костюме, она в бордовом платье, которое покупала три месяца, потому что хотела идеальное. Нашла в «Снежной Королеве», со скидкой. На фотографии он обнимал её за талию, и она улыбалась. И он улыбался. А может, просто оба смотрели в камеру.
Лиза позвонила снова вечером.
– Мам, ты молчишь.
– А что я должна говорить?
– Не знаю. Кричать. Плакать. Что-нибудь.
Галина стояла у плиты и помешивала борщ. На двоих. По привычке варила на двоих, хотя Борис вернётся только в пятницу. Или не вернётся. Или вернётся, но из другого города.
– Лиз, расскажи подробнее.
Дочь помолчала. Было слышно, как на заднем плане кто-то играет на гитаре. Общежитие жило своей жизнью.
– Я шла от метро. Было около семи вечера. Темно уже. И я увидела его возле ресторана «Маркет». Знаешь, на Фурштатской? Хотя откуда тебе знать.
– Не знаю.
– Он стоял с женщиной. Она невысокая, светлые волосы, каре. Пальто бежевое. Они смеялись. Она держала его под руку, а он что-то говорил ей на ухо. И она засмеялась. Он так наклонился, знаешь. Как раньше к тебе наклонялся.
Борщ булькнул. Галина убавила огонь.
– Я остановилась. Просто встала. И он меня не видел. Они пошли по улице, и она прижалась к нему. Не как подруга, мам. Не как коллега.
– Может, это была деловая встреча.
Даже произнося это, Галина слышала, как фальшиво звучат слова. Деловая встреча. На Фурштатской. С наклоном к уху.
– Мам. Он целовал её. В висок. Прямо на улице.
Ложка упала в кастрюлю. Галина вытащила её, обожгла пальцы, сунула руку под холодную воду. Боль была конкретная. Понятная. С ней можно было что-то сделать.
– Ты уверена, что это был он?
– Я подошла ближе. На пятнадцать метров. Мам, я не ошиблась. Это папа. С заплаткой на куртке. С его походкой. С его ботинками, рыжими, которые ты ему на день рождения дарила.
Ботинки. Рыжие. Она выбирала их в ноябре, в торговом центре, два часа ходила между витринами и по итогу взяла те, что были на размер больше, потому что он любил свободную обувь.
– Ладно, Лиз. Я поняла.
– Что ты будешь делать?
– Борщ доварю.
Ночью она не спала. Лежала на своей стороне кровати и смотрела в потолок. Полоска света от фонаря падала на шкаф, и тень от карниза была похожа на трещину. Как будто потолок расходится пополам.
Она перебирала в голове последние месяцы. Командировки. Раньше он ездил раз в два месяца, в Казань или Самару. С сентября стал ездить каждые три недели. И всегда в Нижний. Она не спрашивала зачем. Работа есть работа. Он привозил ей пряники и говорил, что скучал.
Пряники. Она достала телефон и набрала в поисковике «пряники Нижний Новгород». Потом стёрла запрос. Потом набрала снова. Потом выключила телефон.
Что она искала? Доказательства? Опровержения? Нижегородские пряники продаются в любом городе. Даже в Питере. Можно купить на вокзале и сказать: «Вот, тебе привёз».
А можно действительно привезти из Нижнего. И скучать. И целовать другую женщину в висок на Фурштатской.
Она повернулась на бок и прижала колени к груди. Простыня пахла стиральным порошком. Тем самым, который она покупала уже лет десять, потому что Борису нравился запах. Он говорил: «Пахнет как дома». И она покупала, хотя сама давно хотела попробовать другой.
Утро было серое. Январское. Галина встала в шесть, по привычке, хотя торопиться было некуда. В библиотеке, где она работала, сегодня выходной. Она сварила кофе, не растворимый, а в турке, как Лиза учила. Кофе получился горький. Она добавила сахар. Потом ещё.
В девять позвонила Нина, старшая сестра. У Нины был голос, как у директора школы: всегда знала, как верно.
– Галь, чего не звонишь? Я тебе вчера писала.
– Не видела.
– Ты как?
– Нормально.
Нина помолчала. Она умела молчать так, что хотелось рассказать всё, лишь бы заполнить эту тишину.
– Нин, скажи мне. Ты знала?
Теперь молчание стало другим. Тяжёлым.
– Знала что?
– Про Бориса.
– Галь.
– Знала или нет?
Нина вздохнула. Через телефон было слышно, как она села в кресло. Скрипнули пружины.
– Я не знала наверняка. Мне Тамара говорила, что видела его в Шереметьево. Месяца два назад. Он шёл к выходу на посадку. Не в Нижний.
– Куда?
– Она не разглядела. Но рейсы оттуда были на Питер и на Сочи.
Галина допила кофе. Он остыл и стал ещё горше. Она вылила остатки в раковину и посмотрела, как коричневая жидкость утекает в слив.
– Почему ты мне не сказала?
– А что бы я сказала? Тамара могла ошибиться. Похожий человек. Мало ли.
– Мало ли.
– Галь, не передразнивай.
– Я не передразниваю. Я думаю.
Она думала. Тамара видела его в Шереметьево два месяца назад. Лиза видела его в Питере вчера. Командировки в Нижний каждые три недели с сентября. Пряники. Рыжие ботинки. Заплатка на куртке.
И двадцать девять лет. Это тоже было. Яблоки из заводского сада. Лизино 1 слово, «папа», не «мама». Ремонт в ванной, который он делал сам, три месяца, по выходным, и кафель лёг криво, но она сказала: «Красиво». Его рука на её плече, когда хоронили маму. Его молчание, которое иногда было лучше любых слов.
Она решила ждать. Не потому что была терпеливая. Потому что не знала, чего хочет. Выгнать? Простить? Спросить? Каждый вариант вёл куда-то, и ни одно «куда-то» ей не нравилось.
Дни шли. Вторник, среда, четверг. Она ходила в библиотеку, расставляла книги, выдавала читательские билеты, улыбалась пенсионерам, которые приходили за детективами и газетами. Евгений Палыч, постоянный читатель, принёс ей мандарины.
– Галина Сергевна, угощайтесь. Сладкие, абхазские.
Она взяла мандарин, очистила и съела за стойкой. Сок попал на формуляр, и она промокнула пятно салфеткой. Мандарин был кислый. Евгений Палыч соврал. Но по-доброму.
Вечером она приходила домой, варила суп или макароны, ела одна и мыла посуду. Потом садилась в кресло и читала. Не могла читать. Буквы плыли. Она закрывала книгу и смотрела в стену.
В среду вечером она впервые полезла в его ящик. Нижний ящик комода, где он хранил бумаги, старые квитанции, гарантийные талоны на технику, которой уже нет. Руки были спокойные. Она перебирала листы аккуратно, складывала обратно ровной стопкой.
Ничего не нашла. Ни записок, ни чеков из ресторанов, ни билетов. Борис был аккуратный. Или умный. Или и то, и другое.
В четверг она проверила историю его банковской карты. Они пользовались одним приложением, давно, ещё когда подключали семейный тариф. Она открыла его счёт и пролистала операции за декабрь.
Переводы: аренда чего-то за восемнадцать тысяч. Каждый месяц. С октября. Получатель: «ИП Белова С.В.»
Белова. Светлые волосы. Каре. Бежевое пальто.
Она закрыла приложение и положила телефон на комод. Комод был старый, из их первой квартиры. Борис притащил его с рук, покрасил в коричневый и сказал: «Ещё сто лет простоит». Стоит. Двадцать шесть лет уже.
В пятницу он вернулся. Зашёл, как обычно: ботинки у двери, куртку на вешалку, пакет на кухню.
– Привет, Галь. Пряники привёз.
Она посмотрела на пакет. Посмотрела на куртку. Синяя. Заплатка на левом кармане. Нитки не в тон.
– Спасибо.
– Устала? Выглядишь…
– Как?
– Не знаю. Бледная.
Он подошёл и поцеловал её в лоб. Губы были сухие. Он пах не «Брютом». Чем-то другим. Чем-то сладковатым, цветочным, женским.
– Пойду в душ.
Он ушёл. Она стояла на кухне и слушала, как шумит вода за стеной. Потом открыла пакет. Пряники. Печатные. На обороте упаковки: «Произведено в г. Тула».
Не в Нижнем.
Она убрала пряники в шкаф и начала резать хлеб. Нож был тупой, хлеб мялся, корка крошилась. Она резала медленно, глядя на лезвие. Нужно было наточить ещё в ноябре.
Он вышел из душа, в домашних штанах и майке. Сел за стол. Она поставила перед ним тарелку с борщом. Тем самым, который варила три дня назад.
– О, борщ! Соскучился по домашнему.
– Ешь.
Он ел. Она сидела рядом и смотрела, как ложка поднимается и опускается. Как он жуёт хлеб. Как вытирает губы тыльной стороной ладони, а не салфеткой. Двадцать девять лет. Она знала каждое его движение.
– Борис.
Он поднял голову.
– Кто такая Белова?
Ложка замерла на полпути. Он смотрел на неё. Прямо в глаза. Как обычно, когда врал.
– Какая Белова?
– «ИП Белова С.В.» Восемнадцать тысяч в месяц. С октября.
Он положил ложку. Аккуратно. Вытер руки о салфетку. На этот раз о салфетку.
– Галь, это рабочее. Аренда склада для…
– Борис.
Одно слово. Но она произнесла его так, как не произносила ни разу за двадцать девять лет. Тихо. Без злости. Без просьбы. Как точку ставят в конце абзаца.
Он замолчал.
Тишина длилась долго. За окном проехала машина, фары мазнули по потолку. Холодильник загудел и стих. Кран капнул. Дважды.
– Сколько? – спросила она.
Он понял. Не переспросил «сколько чего».
– С августа.
– Кто она?
Он потёр шрам на брови. Привычка из детства, Галина знала.
– Светлана. Коллега. Бывшая коллега. Она переехала в Питер весной.
– И ты стал ездить в Питер. А говорил, что в Нижний.
– Да.
– Пряники тульские.
– Что?
Она кивнула на шкаф.
– Пряники, которые ты привёз. Тульские. Даже не потрудился купить нижегородские.
Он посмотрел на шкаф. Потом на неё. Потом вниз, в тарелку с борщом, в которой ложка лежала как маленький мостик.
– Галь, я не хотел…
– Что ты не хотел, Борис? Не хотел, чтобы я узнала? Или не хотел, чтобы Лиза тебя увидела?
Он поднял голову.
– Лиза?
– Она видела тебя. На Фурштатской. С твоей Светланой. Позавчера.
Что-то в его лице изменилось. Не побледнел, не покраснел. Просто мышцы вокруг рта стали жёстче, как будто он сжал челюсть изнутри.
– Лиза мне не звонила.
– Она звонила мне.
Он встал из-за стола. Прошёлся по кухне. Четыре шага в одну сторону, четыре в другую. Кухня была маленькая, шесть с половиной метров, как во всех хрущёвках. Он дошёл до окна, развернулся, дошёл до двери.
– Я объясню.
– Объясни.
– Мне было…
Он остановился. Посмотрел на магнитик из Анапы.
– Мне было пусто, Галь. Я не знаю, как по-другому сказать. Пусто.
Она кивнула. Не потому что согласилась. Потому что знала это слово. Пусто. Она сама его чувствовала. Каждый вечер, когда он засыпал первый, а она лежала и слушала его дыхание, и не могла вспомнить, когда в последний раз они разговаривали по-настоящему. Не про кран. Не про Лизу. Не про деньги.
– Мне тоже было пусто, Борис. Я не ездила в другой город из-за этого.
– Я знаю.
– Знаешь. И всё равно.
Он сел обратно за стол. Борщ остыл. Плёнка на поверхности была точно такая же, как на каше в то утро, когда Лиза позвонила.
Она не выгнала его в тот вечер. И не простила. Она просто встала, убрала тарелки, вымыла их и повесила полотенце на крючок. Как каждый вечер. Потом ушла в спальню, легла на свою сторону и отвернулась к стене.
Он лёг через час. На свою сторону. Между ними было сорок сантиметров матраса, и эти сорок сантиметров стали шире, чем расстояние от Москвы до Петербурга.
Она не плакала. Она лежала и думала про яблоки. Немытые, с ветки, с каплями. Про его руку на плече, когда хоронили маму. Про кафель в ванной, который лёг криво. Про двадцать девять лет, в которых было всё: и хорошее, и ровное, и никакое. И вот теперь это.
Утром она встала в шесть. Он ещё спал. Она посмотрела на него: залысины, шрам на брови, рот приоткрыт. Лицо во сне было другим, моложе и мягче, и на секунду она увидела того, заводского, с яблоками.
Потом она пошла на кухню и сварила кофе. В турке.
Лиза позвонила в субботу.
– Мам, что происходит? Ты ему сказала?
– Сказала.
– И?
– Он признался.
– Вот сволочь.
Галина промолчала. Она не могла назвать его сволочью. Не потому что не имела права. Просто это слово не подходило к человеку, который двадцать шесть лет назад красил комод и говорил: «Ещё сто лет простоит».
– Мам, ты должна уйти.
– Должна кому?
– Себе.
– Лиз, мне пятьдесят четыре. Я работаю в библиотеке. У меня зарплата тридцать две тысячи. Квартира его, записана на него. Куда я уйду?
– Ко мне.
– В общежитие?
Лиза замолчала. Гитара на заднем плане перестала играть.
– Мам, ну нельзя же просто сделать вид, что ничего не было.
– Я не делаю вид.
– А что ты делаешь?
– Думаю.
Она думала. Третий день подряд. Думала, стоя у плиты. Думала, расставляя книги на полках в библиотеке. Думала, чистя картошку, и очистки падали в ведро с тихим шлёпаньем. Всякий раз мысль начиналась с одного и того же: двадцать девять лет. И всякий раз мысль упиралась в одно и то же: Фурштатская, бежевое пальто, поцелуй в висок.
В понедельник вечером Борис сидел в кресле и смотрел телевизор. Новости. Галина гладила его рубашку. Ту самую, белую, в которой он ездил в «командировки». Утюг шёл по ткани, пар поднимался, и рубашка пахла чистотой.
– Борис.
– Да?
– Ты её любишь?
Он нажал на паузу. На экране замерла дикторша с открытым ртом.
– Нет.
Она провела утюгом по воротнику. Ровно, без складок.
– Тогда зачем?
Он молчал. Она гладила. Пар шипел.
– Потому что она слушала.
– А я не слушаю?
– Ты слушаешь. Но ты знаешь всё заранее. Каждое моё слово. И мне кажется, что я говорю в стену.
Она поставила утюг вертикально. Посмотрела на него.
– Я двадцать девять лет слушала твоё молчание, Борис. Твою усталость. Твои «потом». Твои «нормально». И ни разу не поехала в другой город, чтобы кто-то меня послушал.
Он встал. Подошёл к ней. Стоял рядом, и от него пахло «Брютом», тем самым, привычным, и она подумала: видимо «Брют» он носит дома. Для неё. А для Светланы, видимо, что-то другое.
– Галь, я виноват.
– Я знаю.
– Что мне делать?
– Не знаю, Борис. Это ты мне скажи.
Она позвонила Нине.
– Нин, мне нужен совет.
– Выгони его.
– Это не совет. Это приказ.
– Хорошо. Тогда вот тебе совет: подумай, что ты хочешь. Не что надо. Не что правильно. Что ты хочешь.
Галина стояла у окна. Тот мальчик с санками снова был во дворе. Только теперь снег выпал, настоящий, и санки ехали нормально. Он катился с горки и кричал от восторга.
– Я хочу, чтобы этого не было.
– Этого уже не вернёшь.
– Знаю.
– Тогда выбирай из того, что есть.
Она положила трубку и подошла к комоду. Открыла нижний ящик. Достала их свадебную фотографию, которая лежала под квитанциями. Молодые, глупые, счастливые. Она в белом платье из ателье, он в костюме, который занял у друга. Платье было на размер больше, потому что Галина похудела перед свадьбой от волнения. А костюм был на размер меньше, и Борис весь вечер не мог дышать.
Она улыбнулась. Первый раз за неделю. И тут же перестала, потому что улыбка была как предательство самой себе.
Во вторник она не пошла на работу. Позвонила, сказала: нездоровится. Это была почти правда. Ей действительно было нехорошо, только не в теле, а где-то глубже, там, где не измерить градусником.
Она сделала то, чего не делала никогда. Собрала маленькую сумку, ту самую, дорожную, с которой ездила к маме в Рязань, когда мама ещё была жива. Положила зубную щётку, сменное бельё, паспорт, кошелёк. Надела пальто. Своё, не бежевое, а тёмно-зелёное, с деревянными пуговицами.
Поехала на вокзал.
На табло было много городов. Казань, Самара, Владимир, Нижний Новгород. Питер.
Она купила билет до Питера. Не к Борису. Не к Светлане. К Лизе.
В «Сапсане» она сидела у окна и смотрела, как мелькают деревья. Зимний лес, белый с серым, как её жизнь последнюю неделю. Она достала телефон и набрала сообщение Борису: «Уехала к Лизе. Вернусь, когда пойму».
Не объяснила, что именно хочет понять. Он тоже не переспросил. Написал только: «Хорошо».
Одно слово. За двадцать девять лет он научился говорить короче. И она научилась слышать в этом одном слове всё: и виноватость, и облегчение, и страх.
Лиза встретила её у метро «Чернышевская». Той самой, от которой шла, когда увидела отца.
Дочь была в пуховике, красном, с капюшоном. Щёки розовые от мороза. Двадцать три года, и в этот момент Галина вдруг увидела в ней себя. Ту самую, заводскую, с соком на подбородке.
– Мам!
Она обняла дочь. Крепко. Лиза пахла кофе и мандаринами.
– Пойдём, я покажу тебе своё общежитие. Только не пугайся, там бардак.
Они шли по улице, и Галина смотрела по сторонам. Питер был красивый и холодный. Фасады, каналы, мосты. Она никогда здесь не была. Двадцать девять лет жила в четырёх часах езды и ни разу не приехала.
– Лиз, покажи мне Фурштатскую.
Дочь остановилась.
– Зачем?
– Хочу посмотреть.
Они пошли. Фурштатская оказалась обычной улицей. Дома, деревья, припаркованные машины. Ресторан «Маркет» был закрыт на ремонт, в окнах стояли стремянки и пыльные банки с краской.
– Вот здесь он стоял, – сказала Лиза тихо.
Галина посмотрела на тротуар. Обычная плитка. Обычный январь. Ничего особенного. Но именно здесь её муж целовал другую женщину в висок, и именно отсюда начался разлом.
Она постояла минуту. Потом сказала:
– Пойдём. Холодно.
Вечером они сидели в крошечной комнате общежития. Лиза варила кофе в турке, той самой, из дома. Комната была шесть метров: кровать, стол, стул, полка с книгами. На стене висела фотография: Галина, Борис и Лиза в Анапе. Та самая.
– Ты её с собой взяла?
– Конечно. Это моя семья.
Галина взяла кружку. Белая, с трещиной по ободку. Кофе был горький. Она не добавила сахар.
– Лиз, я не знаю, что делать.
– Я тоже, мам.
– Мне пятьдесят четыре. Я никогда не жила одна. Даже до папы я жила с мамой и Ниной. Я не умею одна.
– Может, пора научиться?
Галина посмотрела на дочь. На её лице не было осуждения. Только тревога и какая-то взрослость, которой Галина раньше не замечала.
– Когда ты стала такой?
– Какой?
– Взрослой.
– Когда уехала. Когда стала варить кофе сама. Когда стала платить за общежитие и считать деньги до стипендии. Когда перестала звонить каждый день и поняла, что могу.
Галина слушала и понимала: дочь говорит не про кофе. Про что-то другое. Про то, что можно отделиться и не разрушиться. Про то, что пустота, которую она так боялась, может оказаться не пустотой, а пространством.
– Мам, ты не обязана решать сейчас.
– А когда?
– Когда будешь готова.
– А если я никогда не буду готова?
Лиза улыбнулась. Налила ещё кофе.
– Будешь. Ты приехала в Питер одна, без предупреждения, с дорожной сумкой. Это уже решение.
Она пробыла в Питере три дня. Ходила по улицам, замерзала, заходила в кафе греться, пила чай с лимоном и смотрела на людей. Женщины в пальто, мужчины с рюкзаками, студенты в наушниках. Все куда-то шли, и ни у кого на лице не не было надписи: «Мой муж мне врал пять месяцев».
На второй день она зашла в книжный на Невском. Купила книгу, которую давно хотела, но не покупала, потому что Борис считал, что книг дома и так много. «Их девать некуда, Галь». А она работала в библиотеке и знала: книг много не бывает.
На третий день она проснулась в пять утра. Лиза спала на раскладушке, подложив подушку под бок. За окном общежития горели фонари. Питер молчал.
Галина лежала и слушала тишину. Не московскую, не домашнюю, а чужую, незнакомую. И в этой чужой тишине ей стало легче. Не хорошо. Легче.
Она поняла, что не хочет возвращаться к прежнему. Не к Борису. К прежнему. К кашам, которые остывают. К крану, который капает третью неделю. К себе самой, которая двадцать девять лет покупала порошок, потому что ему нравился запах, и ни разу не попробовала другой.
Она вернулась в четверг. Борис был дома. Сидел на кухне, и перед ним стоял стакан с водой. Не чай. Не кофе. Просто вода.
– Привет.
– Привет.
Он выглядел плохо. Тёмные круги под глазами, щетина. Рубашка мятая, та самая, белая, которую она гладила в понедельник.
– Борис, я хочу сказать тебе кое-что.
Он кивнул.
– Я не буду кричать. И плакать. И выгонять. Я просто хочу, чтобы ты знал. Я не злюсь. Я устала.
Он смотрел на неё. Не в глаза. В район подбородка. Как делают, когда не могут выдержать взгляд.
– Я устала быть удобной, Борис. Устала знать всё заранее. Устала быть стеной, в которую ты говоришь. Устала покупать твой порошок и варить твой борщ и заправлять твою кровать.
– Нашу кровать.
– Твою. Ты её ни разу не заправил.
Он опустил голову.
– Я не знаю, останусь ли я. Мне нужно время. Может, неделя. Может, месяц. Может, больше.
– Я подожду.
– Это не ожидание, Борис. Это моё время. Не твоё ожидание. Моё время.
Он кивнул.
Она прошла в спальню, открыла шкаф и передвинула его рубашки в одну сторону. Освободила место. Повесила своё пальто, тёмно-зелёное, с деревянными пуговицами, прямо в центр.
Потом достала из сумки книгу, купленную на Невском, и положила на тумбочку. Свою тумбочку. Слева от кровати.
Вернулась на кухню. Открыла шкаф под раковиной. Достала стиральный порошок. Тот самый, который покупала десять лет. Выбросила в мусорное ведро.
Кран капал. Она достала телефон и набрала номер сантехника.
– Здравствуйте. Кран течёт. Третью неделю. Когда можете прийти?
– Завтра в девять.
– Приходите.
Она положила телефон на стол экраном вверх. Борис сидел за столом и смотрел на свой стакан с водой. За окном мальчик снова катился с горки.
Галина подошла к окну. Снег шёл густой, крупный. Фонарь раскачивался, и тени двигались по потолку, как живые.
Она достала турку. Лизину. Ту самую, которую дочь увезла в Питер, а Галина купила себе такую же на вокзале. Насыпала кофе. Поставила на огонь.
Кофе поднимался медленно, пенка вздувалась, и запах заполнил кухню. Не привычный запах порошка и борща. Другой. Новый.
Галина налила кофе в кружку и сделала глоток. Горький. Она не добавила сахар.
Не потому что забыла.
Друзья, ставьте лайки и подписывайтесь на мой канал- впереди много интересного!
Читайте также: