Новые шторы висели ровно. Бежевые, с мелким рисунком, подобранные под обои, под мебель, под свет из окна. Я выбирала их две недели, ездила в три магазина, потому что в ближайшем нужного оттенка не оказалось. И вот они, наконец, на месте.
Римма Геннадьевна стояла у окна и трогала ткань.
– Это что?
– Шторы, – я убрала волосы за ухо. – Старые уже выгорели.
– А старые чем не угодили? Нормальные были шторы. Крепкие.
Я промолчала. Четыре года назад, когда свекровь переехала к нам «на пару месяцев, пока ремонт», я ещё отвечала на такие вопросы. Объясняла, показывала, обсуждала. Сейчас уже нет. Бесполезно. Римма Геннадьевна сняла очки с переносицы, и они повисли на цепочке поверх кофты. Этот жест я за четыре года выучила. Очки снимает – значит, будет буря.
– Михаил знает?
– При чём тут Михаил? Это шторы.
– При том, что это его квартира. И его деньги.
Квартиру Михаил купил в две тысячи пятнадцатом, за год до нашей свадьбы. Трёшка на окраине, с длинным коридором и маленькой кухней. Кредит он выплатил сам – последний платёж ушёл весной прошлого года. Десять лет. И всё это время Римма Геннадьевна называла квартиру «Мишиной», будто я здесь в гостях.
А сама жила у нас четвёртый год. «Временно».
Ремонт в её однушке закончился летом двадцать третьего. Я знала точно, потому что Михаил сам помогал доделывать: ставил двери, подключал стиральную машину, возил плитку из строительного. Однушка стояла готовая, чистая, с новыми обоями и техникой. Три года пустая. А мы платили за неё коммуналку, потому что Римма Геннадьевна не собиралась «гонять туда-обратно ради квитанций».
Я работала администратором в салоне красоты. Шесть дней в неделю по девять часов, не считая дороги. Приходила к семи вечера, а дома – борщ свекрови, переставленная мебель и замечания.
В тот день с новыми шторами я молча подошла, сняла с подоконника кашпо с фиалкой, которое Римма Геннадьевна туда поставила, и вернула на полку в коридоре. Потом поправила складку на ткани.
– У нас так удобнее, – я сказала это спокойно, глядя на окно, не на неё.
Римма Геннадьевна не ответила. Но когда я вышла из комнаты, я услышала, как она звонит Михаилу. И слово «невестка» звучало через каждые два предложения.
А Михаил, вернувшись вечером, посмотрел на шторы и сказал: «Красивые». И ничего больше.
Я поняла тогда, что он тоже устал. Но признать это вслух не готов.
***
На кухонном столе лежала стопка квитанций. Двенадцать штук – за последние полгода. Шесть за нашу трёшку, шесть за пустую однушку Риммы Геннадьевны.
Я села и разложила их в два ряда. Общая сумма за полгода – сорок одна тысяча с копейками. Из них семнадцать – за квартиру, в которой никто не жил.
Свекровь в это время сидела с детьми в гостиной. Соне девять, Кириллу шесть. Римма Геннадьевна считала себя незаменимой, потому что забирала внуков из школы и сада. Три раза в неделю. В остальные дни – я сама, подстраивая смены.
Но за эту «помощь» она назначала свои правила. Кириллу нельзя мороженое после шести – «у моего Миши от холодного всегда горло болело». Соне нельзя рисовать фломастерами на кухне – «пятна не отмываются». Мультфильмы только по списку Риммы Геннадьевны, потому что «этим новым мультикам нельзя доверять».
Я приходила с работы и обнаруживала, что дети поужинали в пять – потому что «так правильно». Что Кирилл ходит в шерстяных колготках в апреле – потому что «ещё не лето».
А с кружком рисования у Сони вышла отдельная история. Я записала дочку в студию при Доме культуры – тысяча двести в месяц, два раза в неделю. Соня ждала, собирала карандаши в новый пенал, искала картинки для срисовки. В первый же день Римма Геннадьевна не повела её.
– Зачем тратить? – сказала мне вечером. – Я сама могу научить. У меня в школе по рисованию пятёрка была.
– Римма Геннадьевна, это не вопрос пятёрки. Соня хочет заниматься.
– Хотеть и надо – разные вещи. Девочке не рисование нужно, а порядок в комнате.
Я перезаписала дочку на другие дни, когда забирала сама. Но две недели из четырёх Соня пропускала – бабушка «забывала» или «не успевала». К концу второго месяца педагог позвонила и мягко предложила поставить на паузу: ребёнок пропустил восемь занятий из шестнадцати.
Тысяча двести в месяц. Два месяца впустую. И пенал, который дочь задвинула на дальнюю полку.
Шесть раз за три года мы с Михаилом заводили разговор. Мягко. Аккуратно. «Мам, может, уже в свою? Ремонт же готов. Всё новое, чистое».
Римма Геннадьевна каждый раз отвечала одинаково. Глаза влажные, губы сжаты.
– Ты хочешь меня выгнать? Родную мать?
– Никто не выгоняет, мам. Просто…
– Я же помогаю! Кто с детьми будет? Вы оба на работе до ночи. Без меня не справитесь.
И Михаил сдавался. Каждый раз. Мне потом говорил: «Ну потерпи ещё. Она одна, ей тяжело».
А я терпела. Потому что дети к бабушке привязались. Потому что Михаил разрывался. Потому что ссориться с мужем из-за его матери – это отдельный вид усталости, на который после работы не было сил.
В тот вечер с квитанциями я дождалась, пока дети уснут, пока Римма Геннадьевна ушла к себе в комнату. Закрыла дверь кухни и положила перед Михаилом листок. На нём я написала: коммуналка за пустую однушку с лета двадцать третьего – около трёх тысяч восемьсот в месяц. Тридцать шесть месяцев. Сто тридцать семь тысяч.
– Это мы заплатили за квартиру, в которой никто не живёт, – я сказала.
Михаил взял листок. Посмотрел. Потёр лоб.
– Я не знал, что столько.
– Потому что ты не считал. А я считала. Каждый месяц. Плюс она здесь живёт бесплатно. Ни продуктов, ни за свет, ни за воду. За четыре года – ни рубля.
– Она же мать, Альбина.
– Я не спорю. Но у матери есть своя квартира. Она стоит пустая. А мы за неё платим.
Он молчал. Потом сказал:
– Я поговорю.
– Ты уже говорил. Шесть раз.
– Значит, поговорю в седьмой.
Он поговорил. На следующий день, после работы. Я была в спальне и слышала через стену. Не слова – интонации. Его тихий голос. Её нарастающий. А потом – хлопок двери и тишина.
Римма Геннадьевна закрылась в своей комнате и не вышла до утра. Утром вела себя так, будто ничего не было. Поставила чайник, нарезала хлеб, спросила Кирилла, как спалось.
Никуда она не поехала.
***
В субботу ко мне пришли три подруги. Я редко кого-то приглашала – с Риммой Геннадьевной в квартире это было тяжело. Она ни разу не устроила скандал при чужих. Она делала хуже – она «помогала».
Но в этот раз я решилась. День рождения, тридцать семь лет, заслужила хотя бы чай с тортом в собственном доме.
Мы сидели на кухне. Тесно, но уютно. Торт купила сама – три слоя, с ягодами. Чай, конфеты, и я впервые за долгое время не думала о работе и о квитанциях.
Римма Геннадьевна зашла через полчаса. Я не приглашала её – она не спрашивала. Села на свободный стул, взяла чашку из шкафа и придвинула к себе блюдце с конфетами.
– О, торт! – сказала она и улыбнулась моим подругам. – Альбина у нас торты покупает, а я вот предлагала сама испечь. Но ей магазинное ближе.
Подруга Женя посмотрела на меня. Я покачала головой: не надо.
Но Римма Геннадьевна только разогревалась. Она развернулась к Наташе – та сидела ближе всех – и заговорила доверительным тоном, будто делилась по секрету.
– Я тут помогаю, конечно. Дети на мне. Альбина на работе целыми днями, Миша тоже. А кто с внуками? Я. С утра до вечера. Готовлю, убираю, уроки проверяю.
Три раза в неделю. Не с утра до вечера. Но я молчала.
– А квартиру видели? Шторы новые повесила. А я говорю – старые ещё нормальные были. Но Альбине же виднее. Она тут хозяйка, – и она произнесла слово «хозяйка» так, что кавычки можно было услышать.
– Римма Геннадьевна, – Женя начала, но свекровь не дала договорить.
– Вот вы, девочки, скажите мне. Мишенька мог бы лучше найти. Я ему говорила. Он мягкий, в отца пошёл. Тот тоже на первую попавшуюся женился, а потом что? А потом я одна осталась.
Наташа опустила глаза. Третья подруга, Ира, чуть отодвинула стул, будто ей стало тесно. Женя сжала губы.
Я сидела и чувствовала, как горит лицо. Мой день рождения. Мои подруги. Мой торт, купленный на мои деньги. И женщина, которая четыре года живёт в этой квартире бесплатно, объясняет моим гостям, что её сын «мог лучше».
Пальцы сжали ремешок часов на запястье. Кожа натянулась. Я расстегнула часы, положила на стол. И заговорила.
– Римма Геннадьевна, вы живёте у нас четыре года. Бесплатно. Ваша квартира стоит пустая три года. Мы за неё платим. За всё время – ни рубля ни за продукты, ни за коммуналку. Ни здесь, ни там. А вы при моих подругах рассказываете, что сын «мог лучше найти».
Я говорила ровно. Не кричала. Но руки под столом сцепились так, что ногти впились в ладони.
Римма Геннадьевна побелела. Подруги молчали – Женя ковыряла вилкой торт, две другие переглядывались.
– Ты что себе позволяешь? При чужих людях? – голос свекрови стал тонким.
– А вы при чужих людях – что позволяете?
Римма Геннадьевна встала. Стул отъехал к стене, чашка качнулась.
– Это квартира моего сына! Не твоя! И пока я здесь живу – я имею право голоса!
Она вышла, хлопнув дверью так, что зазвенели чашки на сушилке.
Подруги ушли через двадцать минут. Женя обняла в прихожей, шепнула: «Держись». Остальные просто кивнули – неловко, быстро.
Я убрала со стола, помыла посуду и села одна на кухне. В квартире было тихо, но это была не та тишина, в которой можно отдохнуть. Это была тишина перед чем-то.
И я не ошиблась.
На следующее утро Римма Геннадьевна вышла к завтраку и объявила:
– Запомни. Это квартира Миши. Он здесь хозяин. А ты – жена. Жёны приходят и уходят. А мать – одна.
Михаил сидел за столом и молчал. Я посмотрела на него. Он опустил глаза в тарелку.
***
Я открыла дверь нотариусу ровно в два часа дня, как и договорились. Мужчина лет пятидесяти с кожаным портфелем, представился Игорем Валентиновичем. Пожал руку, разулся, прошёл в гостиную.
Мы с Михаилом готовили это три недели. После того утра с фразой про «жёны приходят и уходят» что-то в нём сломалось. Или, наоборот, встало на место. Он пришёл вечером, когда дети уснули, сел рядом со мной на кухне и положил руки на стол.
– Я хочу подарить тебе долю в квартире. Половину. Чтобы это был наш дом. Не мой – наш.
Я молчала секунд десять. Наверное, он решил, что я не расслышала.
– Альбина?
– Я слышу. Ты точно уверен?
– Десять лет, двое детей. Мама говорит «жёны приходят и уходят» – а ты никуда не ушла. Даже когда стоило бы.
На следующий день мы позвонили нотариусу. Игорь Валентинович – его порекомендовала Женя, та самая подруга, которая обнимала меня в прихожей после того дня рождения. Женя работала в юридической фирме и знала, к кому обращаться. Я упоминала её Михаилу ещё полгода назад, когда впервые заговорила о том, что хорошо бы оформить долю. Тогда он отмахнулся – «не сейчас». А сейчас сам набрал номер.
Римме Геннадьевне не сказали. Не потому что скрывали – потому что знали, как она отреагирует. Нотариус должен был прийти в будний день, пока свекровь гуляет с Кириллом в парке.
Но в тот вторник Кирилл проснулся с насморком. Римма Геннадьевна осталась дома.
Когда Игорь Валентинович разложил документы на обеденном столе, она вышла из комнаты. Очки на цепочке, тапочки, халат. Остановилась в дверях.
– Это кто?
– Мам, это нотариус, – Михаил сказал это быстро, не глядя на неё. – Мы оформляем документы.
– Какие документы?
Игорь Валентинович поднял голову, посмотрел на Михаила. Тот кивнул – мол, можно объяснить.
– Договор дарения доли в квартире, – сказал нотариус. – Михаил Андреевич дарит супруге половину.
Пауза. Я видела, как Римма Геннадьевна переводит взгляд с нотариуса на сына, с сына на меня, с меня – на бумаги на столе. Как рука медленно поднимается к очкам. Как пальцы снимают их с носа и дёргают за цепочку – так резко, что замок на цепочке щёлкнул.
– Ты отдаёшь ей квартиру? – голос тихий, почти шёпот.
– Половину. Она моя жена, мам. Десять лет.
– Она тебя обобрала. Я знала. С самого начала знала.
– Римма Геннадьевна, – я начала.
– Молчи! – она сорвалась на крик. – Ты! Ты его уговорила! Ты всё это подстроила!
Нотариус отодвинулся от стола. Я видела, как он убирает ручку в карман пиджака – осторожно, будто хочет стать незаметным.
– Мам, успокойся, – Михаил встал.
– Не смей мне говорить «успокойся»! Ты отдаёшь квартиру чужой женщине, а мать – мать выкидываешь!
– Никто тебя не выкидывает.
– А это что?! – и Римма Геннадьевна шагнула к столу. Я не успела понять, что происходит. Она схватила договор – три листа, скреплённые степлером – и рванула пополам. Потом ещё раз. Клочки бумаги полетели на пол.
Тишина.
Нотариус Игорь Валентинович смотрел на обрывки. Потом поднял глаза на нас.
– Это был проект для ознакомления, – сказал он ровным голосом. – Оригинал я ещё не распечатывал. Все данные у меня в системе.
Римма Геннадьевна тяжело дышала. Клочки бумаги белели на полу, у её тапочек. Она посмотрела на свои руки – будто не понимала, что только что сделала.
Михаил стоял у стены. Молчал. Я видела, как у него дёргается мышца на скуле.
А потом он заговорил. Не громко. Без крика.
– Мам. Ты сейчас при нотариусе, при чужом человеке, разорвала документы. Ты понимаешь, что ты сделала?
– Я защищаю тебя!
– Ты защищаешь себя. Четыре года ты живёшь здесь, и у тебя есть квартира. Своя. С ремонтом. Мы шесть раз просили – ты не слышала. Мы платим за твою пустую однушку, мы кормим тебя, мы терпим. А ты при чужом человеке рвёшь мои бумаги и кричишь, что жена меня обобрала. Жена, с которой я десять лет. С которой у меня двое детей.
Голос ровный. Руки по швам. Я знала, чего ему это стоит – Михаил никогда не повышал голос на мать. За все годы – ни разу.
Римма Геннадьевна открыла рот. Закрыла. Снова открыла.
– Миша…
– Я подам заявление в суд на снятие тебя с регистрации, – он сказал это не мне, не нотариусу. Он сказал это матери, глядя ей в глаза. – У тебя есть жильё. Однокомнатная квартира. С ремонтом. Три года стоит пустая.
– Ты не посмеешь, – она прошептала.
– Уже решил.
Нотариус собрал портфель. Пожал руку Михаилу, кивнул мне, извинился и вышел. Сказал, что перезвонит на следующей неделе для повторного визита.
Римма Геннадьевна стояла посреди гостиной. Клочки договора на полу. Очки на цепочке висели криво, замок расстегнулся, и одна дужка болталась у локтя.
– Ты выбрал её, – сказала она сыну. – Запомни это. Ты выбрал её.
И ушла в свою комнату. Дверь закрылась тихо. Без хлопка.
Я не знала, что хуже – когда хлопает или когда тихо.
Михаил сел на диван. Я села рядом. Он взял мою руку и сжал – крепко, как тогда, десять лет назад, когда мы выходили из загса.
– Ты уверен? – спросила я.
– Да.
Я могла отговорить. Могла сказать: подожди, не руби сгоряча, давай ещё раз попробуем поговорить. Но я этого не сказала. Потому что мы пробовали. Шесть раз. А на седьмой – она разорвала документы при чужом человеке и назвала меня воровкой.
Я промолчала. И это молчание было моим ответом.
***
Прошло три месяца. Суд удовлетворил иск Михаила – Римму Геннадьевну сняли с регистрации. Она переехала в свою однушку. Ту самую, с новым ремонтом, которая три года ждала хозяйку.
Дарение доли мы оформили. Теперь квартира наша пополам – у меня есть документ с печатью, с подписью. И никто его не порвёт.
Римма Геннадьевна не звонит. Ни мне, ни Михаилу. Он ездит к ней по воскресеньям, возит продукты. Она открывает дверь, забирает пакеты, говорит «спасибо» и закрывает. Без чая, без разговоров.
Соседкам она рассказывает, что «невестка выжила из дома». Что сын «под каблуком». Что она «отдала ему лучшие годы, а он – мать на улицу». При этом живёт в собственной квартире с ремонтом, в пяти остановках от нас.
Кирилл спрашивает, почему бабушка не приходит. Я говорю – бабушка в своём доме, ей там удобно. Соня молчит. Ей девять, она понимает больше, чем показывает.
А я вечерами сижу на кухне, пью чай и смотрю на бежевые шторы. Те самые, с которых всё началось. Тихо. Никто не переставляет мебель. Никто не говорит, что сын «мог лучше найти». Никто не рвёт бумаги.
Но тихо – это не значит легко. Михаил по воскресеньям возвращается от матери молчаливый, садится на кухне и смотрит в одну точку. А я смотрю на него и думаю: мы правильно сделали? Или можно было иначе?
Она рвала документы при нотариусе, называла меня воровкой и четыре года жила бесплатно в чужой квартире при своей пустой однушке. Но она – его мать.
Надо было проглотить и те разорванные бумаги, и «Мишенька мог лучше найти» – или четыре года терпения и так были лишними?