Вишни в саду стояли тяжёлые, почти чёрные от спелости.
Надя собирала их с самого утра, и к полудню её пальцы стали липкими, а под ногтями запеклась тёмная, как запёкшаяся кровь, мякоть. Она не торопилась. Срывала по ягоде, клала в берестяное лукошко, стараясь не раздавить — мать, пока была жива, учила: «Вишня любит терпение, Надя. Торопыга только компот на подол прольёт».
Матери уже два года не было. Отца — три. Только дом, сад да Лидка — вечно недовольная, вечно красивая, вечно глядящая куда-то поверх Надиной головы.
— Ты как улитка, — раздался голос сверху.
Лида сидела на толстой нижней ветке, свесив босые ноги. На ней была старая отцовская рубаха, подпоясанная верёвкой, и в ухе — маленькая серёжка, которую когда-то подарил проезжий цыган. Светлые волосы, выгоревшие почти до белизны, падали на плечи, и в их тени блестели глаза — серые, с холодной, почти болотной зеленцой.
Надя вздохнула.
— Слезай. Помогай.
— Не хочу. У меня спина затекла.
— У тебя только язык не затекает.
Лида улыбнулась — лениво, как сытая кошка, — и всё-таки спрыгнула. Приземлилась легко, почти бесшумно, тогда как Надя даже с лестницы спускалась с грохотом.
Сёстры были погодками. Лиде — девятнадцать, Наде — восемнадцать, но глядя на них, никто бы не сказал, что они родные. Лида — высокая, тонкокостная, с породистым овалом лица и маленьким ртом, который вечно кривился в полуусмешке. Надя — ниже на голову, коренастая, с широкими крестьянскими ладонями и лицом, которое в деревне называли «приятным, но не для портрета». Только глаза у них были одинаковые , пристальные. Но Надины смотрели в землю, а Лидины — сквозь людей.
— Слышала новость? — спросила Лида, беря из рук сестры лукошко и тут же ставя обратно — слишком тяжёлое. — В барском доме немцы будут. Штаб какой-то.
Надя замерла. Рука с вишней зависла в воздухе.
— Откуда знаешь?
— Дьячиха сказала. Ей староста шепнул. — Лида пожала плечом. — А мне что? Всё равно не спрячешься.
— Надо картошку убрать пораньше, — тихо сказала Надя. — И курей в сарай. А то заберут.
— Заберут — другие будут. — Лида сорвала с ветки горсть вишни, бросила в рот, выплюнула косточку в траву. — Какая разница, кто нас грабит? Свои или чужие. Всё едино.
Надя посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом. Хотела сказать что-то резкое — про то, что не всё едино, про то, что мать, пока умирала, просила беречь дом, про то, что Лида вечно плывёт по течению, как щепка. Но не сказала.
Потому что спорить с Лидой было бесполезно. Та не обижалась — просто выключалась. Смотрела сквозь тебя, как сквозь стекло, и через минуту уже забывала, о чём речь.
Они работали до вечера. Молча. Только изредка перекликались:
— Лестницу подай.
— Иду....
— Осы тут. Подожди.
— Угу.
К закату лукошек было шесть. Вишня лежала плотными тёмными слоями, и от неё пахло летом, сахаром и чем-то ещё — тревожным, как запах грозы. Надя поглядела на небо. Чистое. Ни облачка. А тревога всё равно была.
Они вернулись в дом. Маленький, в три окна, с русской печью, которая всегда тёплая, даже летом. Надя затопила — для самовара. Лида села на крыльцо, закурила самокрутку (научилась у проезжих шофёров, мать бы убила, да мать не видит).
— Лид, — позвала Надя из сеней.
— М?
— А если правда немцы придут?
— Придут — значит придут.
— Я боюсь.
Лида помолчала. Затянулась. Выдохнула дым в сторону вишнёвого сада, где уже зажигались первые звёзды.
— Зря, — сказала она неожиданно мягко. — Их бояться надо, а бояться — значит уже проиграть. Так отец говорил.
Отец говорил много чего. Например, что наша страна— это баба с перерезанным горлом, которая всё равно встанет и пойдёт. Надя тогда не поняла. Теперь начинала понимать.
В ту ночь она долго не спала. Лежала на полатях, смотрела в тёмный потолок и слушала, как Лида ворочается на своей кровати в соседней комнате. Тоже не спала. Тоже думала.
А утром пришли немцы.
Не в их дом — слава богу, пока не в их. В барский, через дорогу. Два грузовика, мотоцикл с коляской, офицер в длинном кожаном пальто, хотя стоял июль. Надя видела из-за занавески. Лида вышла на крыльцо с ведром, как ни в чём не бывало, и стояла, щурясь на солнце.
Один солдат свистнул ей вслед. Офицер что-то резко сказал по-немецки, и солдат замолчал.
Офицер посмотрел на Лиду.
Лида посмотрела на офицера.
Взгляд длился не дольше удара сердца, но Надя, глядя из-за занавески, вдруг почувствовала холод. Такой летний, вишнёвый, сладкий холод, от которого сводит живот.
Она не знала тогда, что этот взгляд перепишет всё.
***
Барский дом стоял на пригорке, окружённый старыми липами. Когда-то здесь жил помещик Готовцев — говорят, добрый чудак, который разорялся на лошадей и фейерверки. После революции в доме устроили школу, потом клуб, потом склад. Теперь склад выгребли в два дня, стены побелили второпях, а на крыше установили антенну — длинную, хищную, как удочка для ловли неба.
К утру следующего дня немцы обжились.
Надя видела их всех, кто прошёл мимо их калитки. Солдаты — молодые, усталые, с одинаковыми короткими стрижками. Два радиста с катушками кабеля. Пожилой фельдфебель с лицом, похожим на кулак. И офицер — тот самый, в кожаном пальто.
Он оказался не таким, как она ожидала.
Во-первых, он был невысоким. Во-вторых — тихим. Он не кричал, как другие офицеры из соседних деревень, от которых крестьяне прятали девок в погреба. Он ходил по двору усадьбы медленно, заложив руки за спину, и однажды Надя видела, как он остановился перед разбитым школьным глобусом, который валялся в крапиве, и долго его разглядывал. Потом поднял, стёр пыль и поставил на крыльцо.
— Чудит, — прошептала Надя Лиде, когда они доили корову в сарае.
— У них у всех чудит, — ответила Лида, но без обычной своей ленивой издевки. И подоила быстрее обычного.
Через три дня немцы пришли к ним сами.
Постучали в калитку ровно в шесть вечера. Надя открыла — и увидела фельдфебеля, того самого, с кулаком вместо лица.
— Молоко, — сказал он по-русски, ломано, но понятно. — Яйца. Хлеб. Завтра. Поняла?
Надя кивнула. Язык прилип к нёбу.
Фельдфебель уже развернулся, но из-за его спины шагнул офицер — и Надя вдруг заметила, какие у него руки. Длинные, тонкие пальцы, будто не для войны, а для рояля. И обручальное кольцо на безымянном.
— Простите, — сказал он по-русски чище, чем фельдфебель. С лёгким, почти певучим акцентом, который тянул гласные на венский манер. — Мы не хотим беспокоить. Но ваша корова... — он кивнул в сторону сарая, — она болеет? Фельдфебель заметил хромоту.
Надя моргнула. Не ожидала.
— Не болеет. Просто хромает,но ничего я вылечу...
— Вы сами? — Офицер чуть приподнял бровь.
— А кто ж ещё.
Он посмотрел на неё — не как на пустое место, а внимательно, даже с каким-то странным уважением. И в этот момент из дома вышла Лида.
Она переоделась.
Надя заметила это краем глаза: чистая вышитая рубаха, тёмная юбка, волосы распущены и расчёсаны — блестят на солнце, как рожь. И лицо спокойное, даже равнодушное.
— Здравствуйте, — сказала Лида негромко.
Офицер перевёл взгляд на неё.
И снова — та пауза. Короткая, как удар ножа. Но Надя успела заметить, как дрогнул его кадык.
— Здравствуйте, — ответил он. — Я обер-лейтенант Вебер. Карл Вебер.
— Лида. — Она не назвала фамилию. — А по какому вопросу, господин обер-лейтенант?
— Молоко, — встрял фельдфебель. — Яйца. Мы сказали.
— Молоко будет, — кивнула Лида, глядя только на Вебера. — И яйца будут. И хлеб. Мы люди хозяйственные.
— Я вижу, — тихо сказал Вебер. И добавил, чуть помедлив: — У вас красивый сад. Вишнёвый?
— Да. Уже поспел.
— Моя дочь любила вишню.
Повисло молчание. Такое тяжёлое, что Наде захотелось провалиться сквозь землю. Любила. Прошедшее время.
Лида не отвела глаз.
— Приходите завтра к обеду, — сказала она ровно. — Я вам дам банку варенья.. Попробуете.
Вебер кивнул. Ничего не сказал. Развернулся и пошёл к калитке. Фельдфебель за ним — недовольный, будто его обокрали.
Когда калитка закрылась, Надя выдохнула. Села на лавку прямо у крыльца, потому что ноги не держали.
— Ты что творишь? — спросила она шёпотом. — Какое варенье? Зачем ты его зовёшь?
Лида стояла к ней спиной и смотрела на калитку.
— Надо, — сказала она коротко.
— Зачем?
— Затем, Надь, что немцы по картам ездят. А карты — в штабе. А к штабу близко только красивые бабы подпускаются. Ты вот, извини, но тебя не подпустишься.
Надя побледнела.
— Ты что, хочешь... с ним?
— Я хочу, чтобы они проиграли, — Лида обернулась, и в глазах её была такая холодная ярость, какой Надя не видела никогда. — А как ещё баба может воевать? С косой, что ли, на танк?
Надя молчала.
— Значит так, — Лида подошла вплотную, схватила её за плечи. Говорила тихо, жёстко, как в детстве, когда учила читать по слогам: — Я буду близко. А ты — ты умнее меня. Ты карты запоминаешь. У тебя память, как капкан. Если я что-то узнаю, ты перепишешь. Поняла?
— Поняла, — еле слышно ответила Надя.
— И никому. Даже связному. Пока не время.
Они стояли в тени вишнёвого дерева, сёстры — красивая и простая, высокая и низкая, одна — как пламя, другая — как угли после костра.
В саду дозревали ягоды. Сладкие, тёмные, полные сока, который через неделю можно будет сварить в густое, почти чёрное варенье — то самое, которым Лида собиралась угощать врага.
Надя сжала кулаки.
Игра началась.
***
Связной пришёл на третий день, под вечер.
Надя узнала его сразу, хотя никогда раньше не видела. Он шёл со стороны леса, прихрамывая на правую ногу, с холщовым мешком за плечами — точь-в-точь нищий калека, каких по военным дорогам шаталось множество. Но Надя заметила, как он на повороте скосил глаза к барскому дому. И как потом, когда проходил мимо их калитки, чуть замедлил шаг.
Она уже ждала.
— Бабушка, — позвал он сипло, заглядывая во двор. — Христа ради, водицы.
Он назвал её «бабушкой», хотя она была моложе его на двадцать лет. Надя не поправила.
— Заходи, — сказала она громко, чтобы слышали соседи. — Молока налью.
В сенях, за дощатой перегородкой, он выпрямился. Хромота исчезла, мешок упал на пол, и из-под грязной тряпки показались карты — не игральные, топографические, сложенные вчетверо.
— Учитель, — коротко сказал он. — Так меня зовите. Или дядя Миша, если кто спросит.
Надя кивнула. Сердце колотилось о рёбра, но голос не дрожал.
— Мы готовы, — сказала она. — Сестра... она уже вхожа к ним.
Учитель посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Глаза у него были водянистые, блёклые, как зимнее небо, но в глубине — железо.
— Знаю. Видел. Осторожней с этой вхожестью. Такие игры редко кончаются хорошо.
— Она знает, что делает.
— Дай-то бог. — Он развернул на лавке карту. Там были линии фронта, отметки немецких частей, стрелы. Надя глянула и сразу отвела взгляд — слишком много, слишком страшно, нельзя запоминать лишнее.
— Твоя задача, девка, — Учитель говорил тихо, почти беззвучно, — будет другая. Не геройствовать. Не лезть на рожон. Только переписывать.
— Чего именно?
— Всё, что увидишь. Карты, схемы, номера частей. Особенно их разведсводки. Где стоят, куда двигаются, что вынюхивают. Он у них, этот Вебер, — голова. Без него они как щупальца без мозга.
Надя вздрогнула, услышав фамилию.
— Вы... вы знаете его имя?
— Мы много чего знаем. — Учитель усмехнулся, и в усмешке было что-то горькое, старое. — Карл Вебер, тридцать один год, из Берлина, но вырос в Вене. Жена погибла при бомбёжке в сорок первом, дочка — в сорок втором. Служил в абвере, потом перевели в полевую разведку. Говорят, музыку любит. Шопена.
— Шопена, — тихо повторила Надя.
— Ты его слушать не вздумай. Ты карты перерисовывай.
Он дал ей тонкую кисточку, пузырёк с кислым молоком — самодельные чернила, которые проявлялись только над свечой. И маленький, с ладонь, лист плотной бумаги.
— Начнёшь с малого. Если разведётесь — будем передавать через меня. Я здесь бываю каждую неделю, по четвергам, под видом нищего. А ты выносишь мне хлеб. С хлебом — бумагу.
— А если найдут?
Учитель помолчал.
— Тогда будут пытать. Долго. И всё равно убьют. Поэтому, — он крепко взял её за плечо, — не дай себя поймать, Надя.
Она даже не спросила, откуда он знает её имя. Спросила другое:
— А Лида? Она тоже будет передавать?
— Лида будет делать то, что умеет лучше всего. — Учитель усмехнулся снова, но на этот раз жестче. — Играть роль. Пусть играет. А ты будь тихой, незаметной, тенью. Тени не убивают. Тени исчезают.
Он ушёл так же, как пришёл — прихрамывая, с мешком за спиной, бормоча про Христа и водицу. Надя стояла в сенях, сжимая в кулаке пузырёк с молоком и листок бумаги.
Она вдруг подумала: А где сейчас Лида?
И тут же услышала смех. Из барского сада. Лидин смех — звонкий, как разбитое стекло.
Надя выглянула в щель забора.
В усадьбе накрывали ужин. Длинный стол под старой липой, белая скатерть , бутылки, миски с чем-то горячим. Солдаты сидели чинно, как в кино. И в центре, рядом с Карлом Вебером, — Лида.
Она была в том самом платье, которое мать шила на выпускной, но так и не надела — война началась. Синее, в горошек, с отложным воротничком. Волосы убраны наверх, открыта тонкая шея. Она держала рюмку и смеялась — точно, чему-то, что сказал Вебер.
Вебер не смеялся. Он смотрел на неё, и в его взгляде не было ничего военного. Ни холода, ни расчета. Только то, что Надя ни разу не видела на мужском лице: спокойное, почти детское удивление.
«Он влюбится, — поняла Надя. — Боже, он же влюбится. А она?»
Лида поймала её взгляд через забор. На секунду, на одну короткую секунду их глаза встретились. И Надя увидела в глазах сестры не страх, не отвращение, не даже ненависть к врагу.
Она увидела блеск.
Так блестят ножницы, когда режут живую ткань. Или лёд, когда под ним — быстрая, тёмная вода.
Лида отвернулась и подняла рюмку.
— За победу, господа? — сказала она громко, чтобы слышала вся улица.
Солдаты захохотали. Вебер тихо ответил:
— За что хотите, фрейлейн Лида. За что хотите.
Он чокнулся с ней — не как с врагом, не как с подозрительной местной. Как с женщиной, которую выбрал сам.
Надя отошла от забора, спрятала пузырёк под половицу и села в угол. Ей хотелось выть. Или молиться. Или разбить что-нибудь о стену.
Но она сжала зубы, взяла чистую тетрадь и начала рисовать в уме карту их усадьбы — входы, выходы, окна, откуда можно следить за штабом. Всё, что пригодится.
На той стороне забора смеялась её сестра.
На этой стороне начиналась война.
***
-Он пришёл за вареньем через два дня.
Не с солдатами, не с фельдфебелем — один. В чистой рубахе с закатанными рукавами, без кителя, без пистолета. Надя увидела его из окна и нырнула в сени — сердце колотилось, но уже не от страха, а от злого, сухого волнения. «Всё правильно, — сказала она себе. — Идёт в ловушку. А мы — охотники».
Лида встретила его на крыльце.
Она была без платка, в простой ситцевой юбке, босая. Вид у неё был сонный, домашний — и в этом домашнем была своя, тщательно выстроенная уязвимость. Надя знала этот приём: сестра всегда так ходила перед парнями, когда хотела, чтобы они делали за неё работу по дому.
— Господин обер-лейтенант, — Лида чуть склонила голову. — А мы не ждали.
— Я без приглашения, — Вебер показал пустые руки. — Простите. Но ваше варенье... я всю ночь о нём думал.
Надя, прильнув к щели в сенях, чуть не задохнулась от такой наглости. Всю ночь думал. Сказал бы прямо — всю ночь думал о хозяйке.
Но Лида только улыбнулась — той улыбкой, от которой на щеках появляются ямочки, а глаза становятся глубокими, как омут.
— Проходите. Я как раз собиралась завтракать. Составите компанию?
Он вошёл.
Надя спряталась за печкой, сжалась в комок, молясь, чтобы не скрипнула половица. Но Вебер смотрел только на Лиду. На то, как она режет хлеб — неровно, по-деревенски, толстыми ломтями. На то, как ставит на стол глиняную миску с вишнёвым вареньем — тёмным, почти чёрным, пахнущим летом и лесом. На то, как поправляет волосы тыльной стороной ладони.
— Садитесь, — сказала она.
Он сел на стул, и сел прямо, с военной выправкой, но в этой прямоте не было напряжения — привычка, въевшаяся в кости.
— Вы одна хозяйничаете? — спросил он, глядя, как она наливает чай из заварного чайника . — Сестра вам помогает?
— Надя помогает. Она сейчас на огороде.
— Вы похожи.
Лида подняла бровь.
— Надя и я?.
— Не лицом. — Вебер отломил кусок хлеба, аккуратно, не кроша. — Чем-то внутри. Как две половины одного яблока. Разные на вид, но... запах один.
Лида на миг замерла.
— Вы поэт, господин обер-лейтенант.
— Я картограф. — Он улыбнулся — в первый раз, негромко, без радости, а с какой-то усталой мягкостью. — Картографы тоже чувствуют линии. Не только на бумаге.
Ели молча. Надя из-за печки не дышала. Слышала, как звенит ложечка о край миски, как чай льётся в стакан, как муха бьётся о стекло.
Потом Вебер сказал:
— У меня дочь была. Её тоже звали Лидия.
— Была?
— Умерла. В феврале. В Гамбурге, при бомбёжке. Ей было семь лет.
Лида не сказала «мне жаль». Сказала:
— Вы поэтому не приказываете? Моей сестре? Солдаты ваши ходят по домам, берут молоко, яйца — а вы не приказываете. Вы просите.
Вебер посмотрел в окно. Там, за забором, видно было усадьбу, антенну, часового с винтовкой.
— Я не прошу, — сказал он тихо. — Я делаю вид, что ещё можно что-то решать по-человечески. А вы — вы делаете вид, что верите.
— Я не верю, — сказала Лида. — Но мне легче, когда вы делаете вид.
Он поднял на неё глаза. Серые, прозрачные, как вода в роднике. И бездонные — как вода в омуте.
— Вам со мной опасно, фрейлейн Лида.
— Я знаю.
— Для вас. Не для меня.
Она долго смотрела на него. Надя из-за печки видела только спину сестры — прямую, напряжённую, как струна.
— А вам со мной? — спросила Лида. — Вам опасно?
Вебер ничего не ответил. Встал, подошёл к окну, отворил его. Со двора потянуло вишнёвым садом — сладким, медовым, предзакатным.
И вдруг он заговорил не о войне, не о картах, не о приказах.
— В Вене, — сказал он, глядя в сад, — у моего деда был дом. Тоже с вишнёвым садом. Я мальчишкой лазал по веткам, падал, разбивал колени. Бабушка ругалась, а потом давала штрудель. Вы знаете, что такое штрудель?
— Нет.
— Я вам принесу. Когда найду муку. И яблоки. — Он обернулся. — Вы умеете печь?
— Надя умеет.
— Тогда Надя испечь,я покажу. А Вас я научу играть на рояле. В усадьбе есть рояль. Никто на нём не играет. Немым стоит.
Лида медленно поднялась.
— Вы играете?
— Играл. — Он посмотрел на свои руки. — Долго не играл. Пальцы забыли.
— Покажите.
— Сейчас?
— Сейчас.
Они вышли из дома, не оглядываясь. Надя осталась за печкой . Ей хотелось крикнуть вслед: «Он враг! Он враг, Лидка!» — но язык не слушался. Потому что она только что видела, как немецкий офицер смотрит на русскую вишню. Не как на трофей. Как на дом.
В усадьбе вскоре заиграла музыка.
Надя вышла на крыльцо, села на ступеньку и слушала. Это был не марш, не песня — что-то тягучее, печальное, с быстрыми, как капли дождя, переливами. Потом она узнает — Шопен, ноктюрн. Тогда просто слушала и плакала, сама не зная о чём.
А в барском доме, у старого рояля, Карл Вебер играл для русской девушки, и его пальцы — картографа, разведчика, убийцы — вдруг вспомнили, что они ещё умеют быть нежными.
Она стояла рядом, положив ладонь на крышку рояля. Ближе, чем надо..
— Вы плачете? — спросил он, не оборачиваясь.
— Нет, — сказала Лида. —Смахивая слезу.
Он повернулся. Взял её руку, поцеловал пальцы — один, второй, третий. Медленно, как причастие.
— Не надо, — прошептала она.
— Я знаю.
— Я не про то, что вы враг. Я про то, что я...
Она не договорила. Потому что он поцеловал её. Не как солдат — грубо, с требованием. Не как любовник — умело, с расчётом. Как человек, который боится, что это последний раз.
Надя не видела этого. Она уже ушла в дом, закрыла дверь и сидела в темноте, обхватив колени. За окном догорал закат, и вишнёвый сад шумел листвой — спокойно, обманчиво-мирно, как перед бурей.
«Она играет, — твердила себе Надя. — Она просто играет. Она не могла влюбиться. Не могла».
Но в её голове уже звучал Шопен. И она знала, что эту музыку не забыть. Ни завтра, ни после войны, ни когда она умрёт.
***
В штаб Лиду позвал сам Вебер. Неофициально. Сказал за ужином, который они теперь часто делили вдвоём в усадебной столовой: «Приходите завтра вечером. Я покажу вам карту. Настоящую. Вы любите географию, я заметил».
Она не любила географию. Но она улыбнулась, кивнула и всю следующую ночь не спала — не от страха, от злого, холодного сосредоточения. Карту. Он сам покажет карту. Дурак.
Надя проснулась от того, что Лида шарит в комоде.
— Ты чего? — спросила спросонья.
— Ищу твои карандаши. Цветные.
— Зачем?
— Запомнить. — Лида говорила шёпотом, хотя в доме никого, кроме них, не было. — Цвета на карте. Леса зелёным, болота — штриховкой, расположение частей — красными значками. Если я запомню цвет, ты потом перерисуешь точно.
Надя села на кровати. Сердце ёкнуло, потом забилось ровно и тяжело, как кузнечный молот.
— Ты пойдёшь к нему ночью?
— Вечером. В штаб. Он сказал — после ужина, когда солдаты уйдут в казарму.
— Одна?
— С тобой он не звал, — Лида усмехнулась жестко, без тепла. — Не ревнуй, Надь. Твоя работа — переписывать. Моя — подходить близко. Очень близко.
Она нашла карандаши — три штуки, зелёный, красный, синий — и сунула за пазуху. Надела то же синее платье в горошек, причесалась, побрызгала на шею водой с мятой — духов нет, а пахнуть надо.
— Лид, — Надя встала, подошла к ней, взяла за руку. — Ты... ты не боишься?
— Боюсь, — ответила Лида, и это было так неожиданно, так честно, что Надя на секунду потеряла дар речи. — Боюсь, что запутаюсь. Боюсь, что он... что он окажется не тем, кем я хочу его видеть. А ещё боюсь, что он окажется именно тем.
Она вышла в сумерки. Забор скрипнул, калитка хлопнула — и Надя осталась одна. Достала из-под половицы лист бумаги, пузырёк с кислым молоком, заточила карандаш. Села у окна и стала ждать.
***
В усадьбе горели свечи.
Вебер встретил Лиду в прихожей, взял за руку осторожно, будто она из стекла. Провёл через коридор мимо спящих радистов (один храпел, второй бормотал во сне по-немецки), открыл дверь в кабинет.
Это была бывшая учительская. На стенах — портреты Ленина и Сталина, заклеенные газетами. На полу — куча карт, свёрнутых в трубки. На столе — немецкая лампа под зелёным абажуром, пепельница, полная окурков, и огромная, во всю столешницу, топографическая карта.
— Вот, — сказал Вебер, встав сбоку, не загораживая обзор. — Это наш участок фронта. От Мглина до Унечи. Леса, болота, дороги. Ваши партизаны тут как грибы, — он обвёл широкий круг между реками, — но мы их выкуриваем. Медленно, но верно.
Лида смотрела на карту. Не на него. Она заставляла себя не смотреть на него.
— А это что? — спросила она, ткнув пальцем в значок, похожий на ромб с крестом.
— Наши укрепрайоны. Артиллерия.
— А красные линии?
— Это дороги, по которым мы подвозим боеприпасы. — Он сказал это легко, не думая. Доверился. Как слепой котёнок.
Лида кивнула. Запомнила. Всё: ромбы, кресты, красные линии, штриховку болот, зелёные пятна лесов. Даже номер карты в правом нижнем углу — «Б-43-12».
— Покажете остальное? — спросила она, чуть наклонившись над столом, чтобы волосы упали на лицо и прикрыли слишком пристальный взгляд.
— Что именно?
— Откуда вы наступать будете? — Она улыбнулась, невинно, как простая деревенская дурочка. — А то вдруг мы на огороде окажемся.
Вебер засмеялся. Коротко, сухо.
— Вы не на огороде будете, фрейлейн Лида. К тому времени, как мы пойдём дальше, вы будете далеко. Я вас отправлю в тыл. В безопасное место.
— С сестрой?
— С сестрой.
Она замерла.
— Зачем вам это? — спросила тихо.
Он подошёл сзади. Положил руки ей на плечи — не сжимая, просто держа, как держат птицу, чтобы не улетела.
— Затем, — сказал он ей в макушку, — что я не хочу, чтобы вы погибли. Ни вы. Ни ваша сестра. В этой войне гибнет слишком много тех, кто не должен.
Лида стояла не дыша. Ей хотелось вырваться — не от него, а от себя. От того, как сладко заныло внутри от его слов. «Он враг, — закричала она мысленно. — Он враг, дура! Он хочет убивать твоих!»
Но его руки пахли табаком и деревом, и под этим запахом она забывала, кто она и зачем пришла.
— Покажите ещё карту, — попросила она, не оборачиваясь. — Ту, с расположением частей.
— Она засекречена, — мягко сказал Вебер. — Но для вас... для вас я покажу.
Он развернул вторую карту. Меньше, плотнее, с грифом на немецком. Лида прочла: «Geheim». Тайно.
И тогда она поняла: он не дурак. Он знает, что она может быть шпионкой. Он просто не хочет в это верить.
Или хочет. Но любит сильнее, чем боится.
Она запоминала цифры, названия, номера батальонов, координаты артиллерийских батарей. Считала про себя: «Две батареи у леса, одна у моста, танки — в овраге, пехота — в деревне Ольховка».
Когда она вышла от него — в третьем часу ночи, с поцелуем на прощание и обещанием прийти завтра снова, — во рту у неё был привкус меди. Как кровь. Или как страх, который уже не спрячешь.
Дома ждала Надя. С карандашами. С бумагой. С кислым молоком, которое станет чернилами.
— Диктуй, — сказала сестра, глядя на неё горящими, как у зверька, глазами.
Лида села на лавку, закрыла лицо руками.
— Надь, — прошептала она. — Надь, он хороший.
Надя молчала.
— Он говорит, что отправит нас в тыл. Спасёт.
— Лида.
— Что?
— Карту. Диктуй. Потом будешь плакать.
Лида подняла голову. В глазах — слёзы, гнев, стыд и что-то ещё, чему нет имени.
Она продиктовала всё. Каждый ромб, каждый крест, каждую красную линию. Надя перерисовывала, путалась в координатах, переспрашивала. Работали до рассвета.
А когда первые петухи пропели, Лида сказала:
— Я завтра пойду снова.
— Знаю.
— Я не могу не пойти.
— Знаю, Лида.
— Я... — Она замолчала.
Надя взяла её за руку. Так, как когда-то в детстве, когда Лида боялась грозы, а Надя — нет. Надя не боялась ничего. Кроме одного: что однажды сестра посмотрит на неё и увидит не союзника, а препятствие.
— Иди, — сказала она. — Иди. А я буду перерисовывать. И молиться. Не знаю, о чём. Чтобы ты выжила. Чтобы он сдох. Чтобы мы все когда-нибудь проснулись и забыли этот год.
Лида кивнула. Встала, подошла к окну.
За окном занимался серый, туманный рассвет. Вишнёвый сад стоял тихий, чёрный, с низко нависшими ветвями. И в этом саду уже не было ничего мирного.
Продолжение следует ...