Записку из тюрьмы матери надзиратель передал за деньги. Маша просила прислать платье, зелёную шерстяную кофточку и белые носки. «Хочу выйти в хорошем виде». Через несколько дней её действительно вывели — на улицу Ворошилова, к воротам дрожжевого завода. Через шестьдесят семь лет историки докажут, что на немецкой фотографии та самая «Неизвестная» — Маша Брускина, выпускница Школы № 28, ушедшая из Минска в октябре сорок первого в семнадцать.
Дорогая мамочка
Дом стоял на Старовиленской, в двух кварталах от Свислочи. Лия Бугакова кричала на дочь, что та опять забыла платок. Борис Давидович, отец, — листал газету у окна. Маша готовилась к выпускному. Школа № 28 — её единственная, других не было. В табеле — только «хорошо» и «отлично». Пионервожатая в младших классах. Комсомолка в старших.
Двадцать второго июня сорок первого она сдала последний экзамен. Двадцать восьмого — немцы вошли в Минск.
Город горел четыре дня. Эвакуироваться семья не успела — поезда уходили на восток с боем, мест не было, мать с тяжёлой астмой не могла бежать пешком. Через две недели в Минске объявили еврейское гетто. Старовиленская оказалась внутри его границ.
Маша сделала то, что сделать было нельзя. Перекрасила тёмные волосы в светлый. Взяла девичью фамилию матери — Бугакова. Достала справку на чужое имя. И вышла из гетто.
Госпиталь Политехникума
В здании Белорусского политехнического института немцы устроили лазарет для советских военнопленных. Раненых командиров и политработников, которых не успели расстрелять в первые дни, лечили — чтобы потом расстрелять. Маше нужна была работа, которая объяснит, почему девушка ходит по городу одна. Госпиталь — объяснял.
Её взяли санитаркой. Семнадцать лет, спокойное лицо, аккуратные руки.
И вот что началось дальше:
В госпитале действовала подпольная группа. Кирилл Трус — пожилой бородатый рабочий с дрожжевого завода. Ольга Щербацевич, бывшая культработница, и её шестнадцатилетний сын Володя. Они выводили раненых пленных, давали гражданскую одежду, документы, иногда — фотоаппарат, чтобы переснять немецкий пропуск. Маша носила им гражданские брюки и пиджаки, спрятанные под халатом. Носила бинты — но в бинтах были листовки с фронтовыми сводками. Носила хлеб — но под хлебом лежал старый «аусвайс», с которого подпольный гравёр снимал шрифт.
За такую помощь немцы расстреливали на месте. Без суда, без записи в журнале.
К октябрю через её руки прошли тридцать с лишним человек. Они уходили в леса под Логойском, под Червенем, под Слуцком — в первые партизанские отряды Минщины.
Техник-интендант второго ранга
Тогда она ещё не знала, что у группы есть один лишний человек.
Борис Рудзянко — техник-интендант 2-го ранга РККА — попал в лазарет с лёгким ранением. Его вывели в первой партии. Через сутки он был в гестапо. Рудзянко сдал всех, кого знал по именам и в лицо: Труса, Щербацевича, Машу, ещё девятерых. Потом надел немецкую форму и до конца оккупации работал переводчиком в СД.
Маша Брускина получила свою пулю в спину раньше, чем выстрел. Просто пока не услышала.
Двенадцать дней
Четырнадцатого октября её арестовали прямо в палате. Она успела взять с тумбочки расчёску и носовой платок матери — единственное, что разрешили. Привезли в тюрьму на улице Володарского. Камера — общая, женская, шестнадцать человек на восемь коек.
Допрашивали двенадцать дней.
Что именно с ней делали в подвале — известно по показаниям выживших сокамерниц после освобождения Минска в сорок четвёртом. Я не буду пересказывать. Скажу одно: Маша никого не назвала. Ни одного имени из тех тридцати, кого она выводила. Ни одной квартиры. Ни одного связного.
На третий день она сумела передать матери — через надзирателя, за пять рейхсмарок, — короткую записку. Лия Бугакова потом покажет её соседке Вере Банк:
«Дорогая мамочка. Больше всего меня терзает мысль, что я тебе доставила огромное беспокойство… Если сможешь, передай мне, пожалуйста, моё платье, зелёную кофточку и белые носки. Хочу выйти в хорошем виде…»
Лия собрала свёрток: школьное платье, зелёная шерстяная кофточка без воротника, белые носки, жёлтые туфли на шнурочках. Та же соседка передала. Маша получила накануне.
Утро двадцать шестого октября
Утром её вывели на улицу Карла Маркса. Точнее — на улицу Ворошилова, она же Октябрьская теперь. Привезли в кузове грузовика — её, Кирилла Труса и шестнадцатилетнего Володю Щербацевича. Ольгу Щербацевич — мать Володи — везли отдельно, к другой улице.
Перед воротами дрожжевого завода уже стоял командир литовского полицейского батальона майор Антанас Импулявичюс и его люди. Из Каунаса специально вызвали фотографа — с помощниками. Им поручили снять всё с разных ракурсов: алгоритм казни нужно было разослать в другие оккупированные города как образец.
Маша шла первой. Зелёная кофточка, белые носки, фанерный щит на груди — на щите по-русски и по-немецки: «Мы партизаны, стрелявшие по германским войскам». В неё никто никогда не стрелял. Она носила бинты с листовками.
Утро было серое. Минский октябрь, низкое небо, мокрая мостовая, запах сырого камня и гари. Прохожих немцы собрали силой — для зрелища. Литовцы сделали своё дело быстро.
Володе было шестнадцать. Кириллу — пятьдесят два. Маше — семнадцать.
Их сняли только через трое суток. Фотограф нарушил приказ Гиммлера — копии плёнки спрятал в подвале другой проявщик, минский фотомастер Алексей Козловский. Семь кадров пролежали в его подвале до сорок четвёртого. В августе сорок четвёртого «Комсомольская правда» напечатала один из них — статья «Утехи палача», подпись: «Неизвестная девушка-партизанка, повешенная в Минске».
«Неизвестная» — это слово к ней приклеилось на шестьдесят семь лет.
Шестьдесят семь лет
Имя Маши Брускиной знал её отец Борис Давидович. Знала соседка Вера Банк. Знали одноклассники из Школы № 28. Знал директор школы — он опознал лицо девочки сразу, в сорок четвёртом, как только увидел фото в газете.
Они написали в Москву. В Минск. В Институт истории партии Белоруссии. В «Комсомольскую правду».
Им не ответили.
В сорок седьмом началась кампания против «безродных космополитов». В пятьдесят втором — дело врачей. В шестьдесят седьмом — Шестидневная война и разрыв СССР с Израилем. У «Неизвестной» оказалась неудобная фамилия — Брускина. Неудобное происхождение. Неудобная мама в гетто.
В апреле шестьдесят восьмого журналист Владимир Фрейдин впервые в открытой советской печати написал её имя — газета «Вечерний Минск», цикл «Они не встали на колени». Через неделю Институт истории партии Белоруссии официально опроверг: «Неизвестная — не Брускина, а другая девушка, ныне неустановленная». Кто эта «другая» — институт назвать не смог никогда.
В восемьдесят пятом вышла документальная повесть Льва Аркадьева и Ады Дихтярь «Неизвестная». Свидетельств — двадцать восемь. Одноклассники, учителя, родственники, сокамерницы, видевшие её живой за день до. Минский горисполком опять отказал.
И только двадцать девятого февраля две тысячи восьмого Минский горисполком наконец принял решение: имя на мемориальной табличке у дрожжевого завода — Мария Борисовна Брускина. Год спустя, первого июля две тысячи девятого, открыли новую мемориальную доску. Маше было бы восемьдесят четыре.
Зелёная кофточка ехала с ней в кузове грузовика семнадцатилетней. И ехала к табличке шестьдесят семь лет.
Что осталось
Борис Давидович — её отец — успел увидеть фото в газете, узнал дочь, написал письмо. Ему не поверили. Он замолчал. Урну с его прахом потом поставили на Донском кладбище в Москве, и на мемориальной плите рядом с его именем выгравировали имя дочери и её фотографию — ту самую, из газеты сорок четвёртого.
Лия Бугакова — мать — погибла в Минском гетто.
Володе Щербацевичу было бы сегодня сто один. Кириллу Трусу — сто тридцать семь.
Маше — сто два.
Кто из ваших родных носил при немцах не своё имя? Расскажите, как они объясняли это потом — детям, внукам. Хочу понять, как такое выдерживают.