Глава 6
Из роддома Нину и сына забирали — отец Семён Матвеевич и подружка Нина, та самая, две Нины — водой не разлить. На колхозный Волге. Василий не пришёл. Даже не позвонил. Даже открытку не прислал.
Нина вышла из стеклянных дверей с маленьким свёртком на руках, щурясь на солнце. Мальчик спал — крошечный, красный, с тёмной прядью на лбу. Отец взял ребёнка на руки — осторожно, как снаряд, — и вдруг улыбнулся так, как не улыбался много лет: «Ну, Алексей Семёнович, будем знакомы».
Мальчика назвали Алексеем. В честь деда по отцу? Нет. В честь святого, что ли? Нина не объясняла. Просто твёрдо сказала: «Лёша». И всё, а отчество что и у неё.
Алексей оказался крикливым. Не просто ребёнок — а какой-то сирена пожарная. Ночами плакал так, что у соседей стекла дребезжали. Кормила — орёт. Покачаешь — орёт. Поменяешь — орёт. Замолкал только на руках у Нины, да и то не сразу. Она ходила с ним по комнате час, два, три. Лунный свет лежал на полу полосами, часы тикали, сын всхлипывал и затихал. А Нина смотрела в окно — туда, где темнел дом Василия.
Василий не появлялся. Даже не заглянул. Нина узнала от чужих людей: он в районом санатории. Потом — он в командировке. Потом — у него новая пассия, библиотекарша из соседнего села. Нина слушала, кивала и ничего не отвечала. Что отвечать? Когда он в последний раз лежал с ней на сеновале, он не спрашивал, и не думал что от этого дети рождаются.
Слава богу, что мать была рядом. Мария Романовна взяла на себя всё: стирку, готовку, утренние подъёмы к крикуну. Семён Матвеевич молча сколотил новую кроватку — с резными шишками по углам, как у царевича. А по ночам, когда Алексей всё-таки засыпал, мать подходила к Нине, гладила её по голове и говорила: «Ничего, дочка. Перемелется. Мука будет».
Нине было двадцать шесть. Она не высыпалась хронически — с тёмными кругами под глазами, с трясущимися от бессонницы руками. Но когда в три месяца Алексей впервые улыбнулся ей беззубым ртом, она заплакала — от усталости, от счастья, от того, что он здесь, а Василий — нет.
Она вышла на работу, как только малышу исполнилось три месяца. Снова ферма, коровы, техника осеменения, запах навоза и сена. Бабы на неё косились: молодая, некрещёная, с ребёнком без отца. А Нина делала вид, что не замечает. Работала за двоих — молча, зло, упрямо. Колхоз был её вторым домом. А первым — этот крикливый комочек, который теперь спал в кроватке с шишечками, и она бегала к нему в обед, сцеживала молоко, укачивала между доек.
В полгода Алёши случилось неожиданное. Пришли сваты. От Степана — вдовца из соседней деревни, мужика крепкого, хозяйственного, детей своих двое. Сидели за столом: Степан в выглаженной рубахе, рядом его сестра — бойкая, как сорока. Нина налила чаю, поставила пирог. Сват говорил: «Ты баба молодая, видная, мужик в доме нужен. Степан не пьёт, не бьёт, дитя твоего примет». Нина слушала, кивала, улыбалась. А потом тихо сказала: «Спасибо за честь. Но — нет».
Степан уехал, хлопнув дверью. Мать всплеснула руками: «Ты что, дура? Век в девках сидеть будешь!» А Нина взяла Алёшу на руки, прижала к себе и ответила только одно: «Не вышло сердцем, мама. Не надо насильно».
Ухажёры были и потом — трактористы, ветфельдшеры, даже один заезжий геолог. Кто в любви объяснялся, кто просто к крыльцу подкатывал. Но Нина никого не пускала дальше порога. Может, от гордости. Может, от памяти. А может, потому что каждую ночь, когда Алёша засыпал, она садилась у окна и смотрела на дом рядом. В том доме горел свет. Или не горел. Но сердце её знало — он там.
Василий тем временем перешагнул на четвёртый десяток. Женихаться не перестал, но девки, с которыми он крутил в молодости, давно повыскакивали замуж. Теперь он путался с кем попроще — с молодухами, у которых мужья в запое, с вдовицами, с одинокими бабёнками из соседних деревень. Его портрет по-прежнему висел на доске почёта, но улыбка на нём уже не была мальчишеской — в глазах появилась какая-то пустота, как в доме, где давно не топили.
Нина расцвела, её фигура округлилась — из угловатой, сухой веточки превратилась в спелый колос. Грудь налилась, бёдра стали крутыми, походка — плавной, как у кошки. Волосы она отрастила длинные, заплетала в косу и укладывала короной. Мужики на ферме, глядя, как она идёт по двору в спецовке и резиновых сапогах, сбивались с мысли. А она не замечала. Или делала вид.
Алексей подрос, пошёл в садик. Нина вздохнула свободнее — не намного, но хотя бы спать стала больше. Каждый год брала путёвку в дом отдыха — то на Чёрное море, то в Прибалтику, то в Подмосковье. Уезжала на две-три недели, оставляя сына с бабушкой и дедушкой. И там, вдали от деревни, от коров, от сплетен и от вечно горящего окна она позволяла себе маленькую передышку. Курортные романы — лёгкие, без имени, без обещаний. С кем-то она танцевала до утра, с кем-то гуляла по пляжу, с кем-то уходила в горы. Мужчины падали к её ногам — красивая, молодая, свободная. Она улыбалась им, целовала, даже спала с некоторыми. Но никогда не влюблялась.
Потому что влюблена была уже раз и навсегда. Как в каторгу.
У неё дома, под подушкой, хранилась старая фотография — Василий на районной доске почёта, вырезанная из газеты. Алёша как-то нашёл, спросил: «Мама, это дядя?» Нина ответила: «Это чужой дядя, сынок. Не бери в руки».
Она продолжала жить активной жизнью — комсомольские собрания, субботники, агитбригада. Песни её по-прежнему слушали затаив дыхание. Но в песнях этих появилась новая нота — щемящая, чужая, как будто она пела не зрителям, а одному человеку, который никогда не слышал.
И всё-таки были ночи. Редкие. Очень редкие. Несколько раз в год, когда тоска загоняла её в угол, когда одиночество становилось непереносимым, как зубная боль, — он приходил. Без цветов, без звонка, без стука. Просто появлялся в дверях, когда Алёша спал, а родители ложились рано. В руке — поллитровка, в глазах — привычная смесь вины и желания.
— Пусти, Нина, — говорил он. — Замерзаю. Тяжело.
Она всегда пускала. Не сразу. Могла простоять минуту на пороге, молча, смотреть в его лицо — постаревшее, обветренное, но по-прежнему родное. Потом отступала в сторону, и он входил.
Эти ночи были странными. Он не был нежен. Он не был груб. Он был... потерянным. Пил, жаловался на жизнь — то председатель плохой, то ремонтники зажрались, то ноги болят. Спрашивал: «А твой-то как, Алёшка? Растёт?» И когда она кивала, отворачивался и говорил в стену: «Повезло пацану. С такой матерью».
Она не звала его на второй раз. Не требовала. Не плакала. Он сам ложился на её кровать — и она шла за ним. Потому что её тело помнило его тело. Потому что от одиночества сводило судорогой. Потому что лучше так, чем вообще никак.
Он приходил, брал её — молча, сосредоточенно, как работу делает. Иногда быстро и жадно. Иногда медленно, с каким-то надрывом, от которого у неё перехватывало дыхание. А потом засыпал — тут же, как убитый. Она лежала рядом, гладила его волосы, смотрела на его лицо в лунном свете и думала: «Почему я тебя так люблю? За что? И когда это кончится?»
Оно не кончалось.
Утром он уходил — всегда до рассвета, чтобы никто не видел. Раз — и нет. Как будто приснилось. Только смятая простыня и чужой запах на подушке. Нина стирала бельё, проветривала комнату, брызгала духами. Шла на работу. Улыбалась. Пела.
Для всех она была — «наша Нина», «активистка», «мать-одиночка с железным характером». Никто не знал, что по ночам её характер сдаёт. Никто не знал, что она ждёт этих редких, горьких ночей, как наркоман дозу.
— Ты бы вышла замуж, — говорила ей однажды подружка Нина, когда они сидели на лавке, а Алёша возился в песке. — Мужиков вон сколько. Выбирай любого.
— Выбрала бы, — ответила Нина. — Да сердце занято. Тюрьмой.
Подружка вздохнула, помолчала, потом спросила:
— А он хоть знает, что ты его до сих пор… того?
— Не знает. И не узнает. Ему знать не надо.
— А если узнает?
Нина усмехнулась горько:
— Сбежит. Он всегда сбегает. Боится, что я его привяжу. А я и так привязана. Только не ему.
И это было правдой.
Так прошло пять лет. Пять лет одиночества, работы, песен, редких ночей с ним и долгих дней с сыном. Алексей рос смышлёным, серьёзным не по годам. Иногда спрашивал: «Мама, а где мой папа?» Нина отвечала: «Был у мамы один человек. Но он не захотел стать папой». И больше ничего.
Она оберегала Алёшу от правды. И себя — от лжи.
А по вечерам, когда деревня затихала и три дома напротив гасили огни, Нина выходила на крыльцо, смотрела на звёзды и думала о главном. О том, что любовь — это не когда тебя любят. Это когда ты сама любишь. Даже впустую. Даже в убыток. Даже до самой последней черты.
Она ещё не знала, что черта эта где-то близко. Что впереди — ноябрь, сумерки, крик и её шаг в никуда
Но пока жизнь шла своим чередом. Мальчик рос. Мать и отец старели. Василий ходил по чужим бабам. А Нина ждала. Сама не зная чего. Может, чуда. Может, конца.
Продолжение следует.