Глава 5
В третьем доме,по соседству с Ниной жила семья дядьки Кирилла. Того самого, что никогда не рассказывал, откуда приехал. Мужчина он был молчаливый, но глазастый — ничего не упускал. Сидел вечером с сыновьями за ужином, ложкой хлебал щи и говорил негромко, будто в стену:
— А я вчера, чуть свет, из окошка глянул. Из дома, от Нины, вышел кто-то. Рано, петухи ещё не пели. И пошёл прямо к Сергею Ивановичу. А пригляделся парень-то — Василий. Ночевал у девки молодой. Только теперь она не девка, коли парни по утрам выходит хоть и молодая.
Сыновья переглянулись, хмыкнули. Мать, Тоня, покачала головой:
— Кирилл, не твоё дело. Люди сами разберутся.
— А я что? Я ничего. Я только вижу, — ответил Кирилл и опять уткнулся в тарелку.
Но с тех пор стал поглядывать на оба дома ещё внимательней. И не только он один — деревня вообще заметила, что Нина как-то переменилась.
Она и сама это чувствовала. Прошёл месяц. Месяц, в котором она каждое утро боялась что оно не придет вовремя, как по расписанию, но опасения были напрасны— Нина выдохнула. Слава богу, пронесло. Она не готова была рожать от того, кто даже не помнит, как её звали в ту ночь.
С того дня она словно кожу сменила. Из угловатой, сутулой «супарня» вдруг начала выправляться. Плечи расправились, походка стала плавной, в глазах появился какой - то глубокий, темный омут. Она ещё оставалась худой, но худоба эта сделалась лёгкой, как у берёзки. Лицо точёное, скулы высокие, губы — уже не детские, а строгие, женские.
Мужики стали задерживать взгляд. Парни на танцах — приглашать чаще. Даже старухи на завалинках переглядывались: «Глянь-ка, наша-то Нина-супарень в царевну превратилась. Как соком наполнились. »
Василий тоже замечал. Мельком, украдкой, исподлобья. И замечал чужими глазами — теми, какими на неё смотрели другие. Раньше он проходил мимо, не видя. Теперь видел — и злился. Непонятно на что. Может, на себя. А может, на то, что она теперь не его и даже не бывшая — а ничья, и при этом цветёт.
Главное случилось на концерте, посвящённом Восьмому марта. Дом культуры был полон — набились и свои, и из соседних деревень. Женщин чествовали, дарили цветы из бумаги, говорили тёплые слова. А в конце объявили: «Для вас поёт Нина Анинен».
Она вышла в простом тёмном платье, волосы собраны в пучок, на шее — мамины бусы янтарные. Без улыбки. Встала у края сцены, обвела зал глазами — и, кажется, никого не увидела. Только свет рампы, только темноту зрительного зала.
Заиграла музыка. Та самая — пахмутовская, на стихи Риммы Казаковой. Та, что пела Майя Кристалинская. Тихая, горькая, на одном дыхании.
И Нина запела.
«Постарею, побелею, как земля зимой.
Я тобой переболею, ненаглядный мой.
Я тобой перетоскую, переворошу,
По тебе перетолкую, что в себе ношу…»
Голос её был высокий, чистый, но с надрывом — как струна, которую перетянули, и она вот-вот лопнет, но держится, держится, выводит каждое слово, как слезу.
«До небес и бездн достану, время торопя,
И совсем твоею стану — только без тебя…»
В зале никто не шевелился. Бабы вытирали глаза концами платков. Старый председатель, видавший виды мужик, снял очки и долго протирал их, хотя стёкла и так были чистые. Мужики сидели, опустив головы, боясь поднять взгляд — потому что знали: если поднимешь, увидишь эту девчонку, которая поёт про такое, о чём у них языки не поворачиваются.
«Мой товарищ стародавний, суд мой и судьба,
Я тобой перестрадаю, чтоб найти себя…»
Нина пела и не видела никого. Она знала, что в третьем ряду, слева, сидит он. Знала — и не смотрела. Потому что если бы посмотрела, голос бы сорвался. Она пела для него — и не для него. Для себя. Для той ночи. Для всех ночей, которые провела у окна, глядя на его дом.
«Переходы, перегрузки, долгий путь домой…
Вспоминай меня без грусти, ненаглядный мой…»
Последние слова она взяла на одном дыхании, почти шёпотом, почти молитвой — и замолкла. Тишина стояла такая, что было слышно, как с сосулек за окном падали капли. Потом зал взорвался — не аплодисментами даже, а каким-то стоном, рыданием, криком «Браво!». Нина поклонилась один раз, второй, третий — и ушла за кулисы. Там прислонилась к стене и закрыла лицо руками. Плечи её тряслись. Но она не плакала. Она выплакала всё раньше.
После того концерта у Нины появились ухажёры. Много. Местные — из своей и соседних деревень. Приезжие — из района, какие-то шофёры, агрономы, даже один врач из города. Липли, как мухи на мёд. Кто цветы дарил, кто в кино приглашал, кто просто провожал до дома.
Нина ходила на свидания — скучно, без огня. Улыбалась, танцевала, но сердце молчало. И чем больше парней вокруг неё вилось, тем громче шептались в деревне. Бабы за спиной перешёптывались: «Гулящая, поди. Со всеми хороша, а замуж никто не берёт. Значит, есть за что». А мужики — кто вслух, кто нет — обсуждали, какая она стала ладная и кто же первый её попробовал.
Кирилл из третьего дома за ужином выносил свой вердикт:
— Она, бабы наши, конечно, языками чешут. А я что вижу: гуляет девка, да не та, что себя бережёт. И то сказать, раз уж с Василием ночевала, чего другим жалеть. Такое мнение моё.
Тоня вздыхала, но спорить не решалась.
Нине эти разговоры долетали. Она делала вид, что не слышит. Иногда хотелось подойти к самой громкой сплетнице и спросить: «А ты сколько раз по любви грешила, пока муж в поле был?» Но она молчала. Гордость не позволяла оправдываться. А заведующая фермой как то сказала очереди в магазине :
- Прощается девушке, прощается вдовушек, а мужьевой жене никогда. Так что дело молодое, и не чего языками чесать.
Август пришёл тёмный, звёздный, с запахом поздних яблок и первых холодных рос. В одну из таких ночей Нина возвращалась из клуба. Её провожал какой-то парень из райцентра — толковый, в очках, улыбчивый, работал дорожником. У калитки они простились — он поцеловал ей руку, сел на мотоцикл и укатил в темноту.
Нина уже поднималась на крыльцо, когда из-за куста акации, что рос у забора, шагнула тень.
— Нина, — сказал голос. Низкий, знакомый, от которого у неё подкашивались колени. — Подожди.
Василий. Стоял в тени, не приближался. Она повернулась, вгляделась — не сразу узнала. Он был трезв, по виду, но какой-то другой: не уверенный, а тихий, даже растерянный.
— Василий? Ты чего здесь? Поздно уже.
Он вышел на свет луны. На нём была чистая рубаха, пахло от него табаком и одеколоном.
— Я тебя ждал. Видел, как ты с этим… дорожным мастером. — Он помолчал. — И с другими вижу. Много их, оказывается.
— Тебе-то что? — Нина вздёрнула подбородок. — Ты мой брат, что ли? Или муж?
Василий шагнул ближе. Она не отступила.
— Нина, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Пойдём со мной. Ненадолго.
— Куда? — спросила она. И уже знала ответ.
— На сеновал. У нас тихо, отец спит, мать глухая…
— Ты с ума сошёл, — выдохнула она. — После всего ты пришёл… на сеновал?
— Нина, — он взял её за руку. Не грубо, а осторожно, как хрупкую вещь. — Я не знаю, зачем. Просто… иди со мной.
Она посмотрела на него в упор. И прочитала в его глазах то же, что было тогда в её голове — желание. Но в его желании было то ли усталость от одиночества, то ли сожаление. Нина не разобралась. Она только почувствовала, как слабеют колени.
«Зачем я тебе?» — хотела спросить она. И не спросила.
— Хорошо, — сказала она тихо. — Иди вперёд.
Сеновал пах свежим сеном, луговыми цветами. Луна светила в щели, и полосы падали на сеновал, как полосатые простыни. Василий вошёл первым, раскидал сено в углу, бросил телогрейку. Нина зашла следом — медленно, бесшумно.
Он подошёл к ней, взял за плечи спокойно не торопясь. Посмотрел в глаза, провёл ладонью по её щеке.
— Ты изменилась, — сказал он. — Раньше я не замечал. А теперь… ты как будто светишься.
— Это ты от луны пьяный, — усмехнулась Нина, но голос дрогнул.
— Может быть. — Он убрал прядь волос с её лица. — Иди ко мне.
И тут произошло то, чего Нина не ожидала. Он целовал её медленно, осторожно, не так, как в прошлый раз. Не как чужую. Его руки не торопились, они гладили, искали, будто он запоминал каждую линию её тела. Над ними, в щелях между брёвнами, качалась луна — то выплывая из облака, то снова прячась. И с каждым её движением тени тел на сене плыли, как на волнах.
Он расстегнул пуговицы её кофты — одну за другой, не торопясь. Она не останавливала. И когда они упали на пахучую траву лета, он обнял её так, будто боялся разбить. Шептал что-то — не имена чужих женщин, а просто тёплые, ничего не значащие слова. «Тише… хорошо… не бойся…»
Нина закрыла глаза. Луна качалась над ними, и ей казалось, что сейчас — в этой минуте — он её любит. Или хотя бы хочет так, что это похоже на любовь.
Но она знала: это только ночь. Только сено. Только луна, которая качается, чтобы утром замереть на месте.
Он был нежен. Но нежности этой хватило лишь на час. Когда всё кончилось, он долго лежал, глядя в потолок, потом повернулся на бок и сказал:
— Ты хорошая, Нина. — Пауза. — Но ты не думай ничего. Я не женюсь. Не сейчас. Мне рано.
Она не ответила. Лежала и смотрела на луну, которая больше не качалась — она застыла в проёме, холодная и чужая. Потом Нина встала, оделась молча и вышла. Он не проводил. Только спросил вслед:
— Придёшь ещё?
Она не ответила.
У себя дома она долго стояла под уличным душем — ржавая бочка с тёплой водой, самодельная лейка. Тёрла кожу мочалкой, но не могла стереть воспоминание о его руках, которые сегодня были такими ласковыми. И от этой ласки было больнее, чем от грубости. Потому что в грубости было честно — «я беру твоё тело». А в нежности — «я могу быть с тобой ласковым, но всё равно не люблю».
Через месяц она поняла — опоздала.
Августовская ночь, сеновал, качающаяся луна и ласковые руки Василия сделали своё дело. Нина ждала почти с ужасом. И когда снова не пришло вовремя, она уже не вздохнула с облегчением — она замерла.
Простыня была белой.
Она сидела на кровати, обхватив колени, и смотрела в окно. За окном — рассвет В домах по соседству тоже, где спал он. Не знал. И не узнает, если она не скажет.
«Беременна, — прошептала она в подушку. — От него. От того, кто не любит. Кто сегодня был нежен, а завтра назовёт чужое имя».
Она не плакала. Слёзы кончились ещё зимой. Она просто лежала и слушала, как тикают часы. И думала: что теперь? Идти к нему? Сказать? А он ответит: «А моё ли?» Или запрётся. Или даст денег на «избавиться».
— Нет, — сказала она вслух. — Ни за что.
Она не знала, что будет делать. Но знала одно: этого ребёнка она родит. Даже если одна. Даже если весь мир будет пальцем показывать.
Потому что это — единственное, что осталось от её любви.
(продолжение следует