Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Он умер, а я завидую вдовам, которые плачут» — почему я не могу горевать «правильно»

– Ты даже траур не носишь, — сказала соседка с четвёртого этажа, вынося мусор. — Муж два года как помер, а ты в цветастом. Марина посмотрела на своё платье — синее в мелкий горошек, купленное на распродаже в «Магните». Тридцать восемь лет она носила то, что одобрял Виктор. Тёмное. Скромное. Женское. Сейчас ей шестьдесят четыре, и она надела горошек впервые за четыре десятилетия. – А что, по-вашему, траур выглядит? — спросила она. Соседка пожала плечами. Ушла. Марина стояла на лестничной клетке с мусорным пакетом в руке и поняла: она не знает ответа. Она не знает, как должна выглядеть женщина, муж которой умер два года назад после тридцати восьми лет брака. Она знает только, что не плачет. И что каждое утро просыпается с чувством, которое боится назвать. ==== Похороны Людмилы Петровны — точнее, похороны её мужа, но все говорили «Людмила Петровна опять вдовствует» — состоялись в субботу. Третьи похороны за два года. Первые — Виктора, потом дяди со стороны мужа, теперь — соседа по даче. М

– Ты даже траур не носишь, — сказала соседка с четвёртого этажа, вынося мусор. — Муж два года как помер, а ты в цветастом.

Марина посмотрела на своё платье — синее в мелкий горошек, купленное на распродаже в «Магните». Тридцать восемь лет она носила то, что одобрял Виктор. Тёмное. Скромное. Женское. Сейчас ей шестьдесят четыре, и она надела горошек впервые за четыре десятилетия.

– А что, по-вашему, траур выглядит? — спросила она.

Соседка пожала плечами. Ушла. Марина стояла на лестничной клетке с мусорным пакетом в руке и поняла: она не знает ответа. Она не знает, как должна выглядеть женщина, муж которой умер два года назад после тридцати восьми лет брака. Она знает только, что не плачет. И что каждое утро просыпается с чувством, которое боится назвать.

====

Похороны Людмилы Петровны — точнее, похороны её мужа, но все говорили «Людмила Петровна опять вдовствует» — состоялись в субботу. Третьи похороны за два года. Первые — Виктора, потом дяди со стороны мужа, теперь — соседа по даче. Марина пришла в чёрном платье, которое ненавидела. Купила специально, чтобы не осуждали. Платила за него две тысячи триста рублей — деньги, которые могла потратить на книги, которые теперь, наконец, можно читать днём.

Людмила Петровна стояла у гроба в чёрной шляпке с вуалью. Плакала. Не тихо и достойно, а истерически, с криком: «Зачем ты меня бросил, Валера, зачем!» Ей шестьдесят восемь, она вторая жена Валеры, прожила с ним двенадцать лет. Но плакала так, словно родила ему семерых и пережила войну.

Все смотрели на неё с благоговением. Потом — на Марину. С осуждением.

– Вот это жена, — шепнула кто-то позади. — А на прошлых похоронах Ивановой — помните, как та стояла? Как статуя.

Марина знала, что про неё говорят. На похоронах Виктора она тоже не плакала. Стояла ровно, смотрела в гроб, думала о том, что надо заказать поминки и позвонить Тамаре — сестре мужа. Виктор лежал в гробу в своих тяжёлых часах «Восток», которые носил даже дома, и Марина думала: наконец-то не будет этого тиканья ночью. Потом отогнала мысль. Потом — ещё раз. И ещё.

Сейчас, глядя на Людмилу Петровну, она почувствовала не жалость.

Зависть.

– Она умеет, — подумала Марина. — А я сломана.

Она вышла из ритуального зала раньше всех. На улице было тепло, май, пять часов вечера. Она села на скамейку у остановки и поняла, что не хочет домой. Дом — это двухкомнатная квартира на улице Мира, где всё напоминает о нём. Диван, на котором он лежал последние три года, пока она носила судно, поднимала, переворачивала. Кухня, где она готовила три раза в день, потому что он «не ел больничную еду». Балкон, на котором стоял пыльный стул — она не садилась там с девяностых, потому что «ты же не будешь читать, когда я смотрю телевизор».

Тридцать восемь лет. Двенадцать раз в год на дачу — сажать, полоть, убирать. Четырнадцать часов на ногах каждый день. Двадцать восемь тысяч рублей его пенсии, восемнадцать — её. И ни одного дня, когда она могла бы проснуться и подумать: а что я хочу сегодя?

Марина сидела на скамейке у остановки и чувствовала, как внутри неё что-то трещит. Не от горя. От чего-то другого. От облегчения, которое она не имела права чувствовать.

====

Группа горевания собиралась по вторникам в подвале библиотеки имени Горького. Серые стены, запах плесени, кулер с водой, который гудел, как двигатель трактора. Марина ходила туда полгода — с октября, когда Тамара сказала: «Ты странно себя ведёшь, сходи к психологам».

Алла — психолог, сорок пять лет, яркий шарф, единственное цветное пятно в комнате — вела группу. Она не говорила банальностей. Не говорила «время лечит» и «он в лучшем мире». Она задавала вопросы. И сегодня задала тот, от которого у Марины перехватило дыхание.

– Кто из вас чувствовал, что должен горевать определённым образом? — спросила Алла.

Руки подняли пятеро из восьми. Марина — нет. Она сидела сцепив пальцы, на правой руке — тонкий золотой браслет, подарок Виктора на двадцать пятилетие. Единственное украшение, которое она носила. Не потому что любила. Потому что он просил: «Надевай, я же купил».

– Нет правильного горя, — сказала Алла. — Есть ваше горе. Если вы чувствуете злость — это ваше горе. Если вы чувствуете облегчение — это тоже ваше горе. Если вы чувствуете ничего — это тоже ваше горе.

Марина посмотрела на браслет. На часы «Восток», которые она носила в сумке после похорон — не выбрасывала, но и не носила. На руки, которые три года мыли, кормили, поднимали, переворачивали. На руки, которые теперь были свободны — и она не знала, что с ними делать.

– Я не скучаю, — сказала она вслух.

В комнате замерли. Кулер загудел громче, чем обычно.

– Я отдыхаю, — продолжила Марина, и голос дрогнул. — И мне стыдно, что я отдыхаю. Тридцать восемь лет я не брала отпуск от себя. И теперь, когда он умер, я... я сплю восемь часов. Я ем, когда хочу. Я смотрю в окно и не бегу на кухню, потому что «ему пора обед». И я чувствую себя преступницей.

Она заплакала. Не тихо и достойно, как положено женщине её возраста. Она рыдала, как ребёнок, как Людмила Петровна у гроба — но не по мужу. По себе. По той, которая тридцать восемь лет не отдыхала. По той, у которой было два выкидыша — и Виктор уходил на рыбалку, потому что «ну а что я могу сделать». По той, которая в день его смерти, вместо слёз, подумала: наконец-то.

– Наконец-то, — сказала она вслух, в слезах. — Наконец-то я могу сесть на балкон с книгой. И я ненавижу себя за это.

Алла молчала. Потом протянула пачку салфеток.

– Это не ненависть к себе, — сказала она. — Это тридцать восемь лет запрещённой усталости, которая наконец нашла выход.

====

Марина не помнила, как дошла до дома. Помнила только, что сняла браслет в подъезде и положила в карман пальто. Что стояла у двери квартиры и не могла войти — потому что внутри пахло его одеколоном, которым она не выбрасывала, чтобы не осуждали.

Она вошла. Прошла мимо дивана. Открыла балконную дверь — впервые за год, потому что зимой было холодно, а весной «некогда». Пыльный стул стоял у перил. Она села. Взяла книгу с полки — «Мастера и Маргариту», которую читала в институте и которую он называл «балдёжом для интеллигенток». Открыла на закладке. Прочитала страницу.

Прозвенел телефон. Тамара.

– Ты где была? — сразу напала сестра. — Я звонила три раза. Завтра поминки, я всё организовала. Приедешь в десять, да?

Марина посмотрела на книгу. На балкон. На руки без браслета.

– Нет, — сказала она.

Тишина. Потом — взрыв.

– Что значит «нет»? Ты что, с ума сошла? Это же Витя! Твой муж! Тридцать восемь лет!

– Тридцать восемь лет, — повторила Марина, и в её голосе не было гнева. Было усталое спокойствие. — Тридцать восемь лет я готовила, молчала, терпела. Три года я не спала ночами, потому что он кричал от боли. Я не ездила к подругам, не читала книг, не сидела на балконе. Потому что «ты же моя жена».

– И что? — Тамара задыхалась от возмущения. — Теперь ты его предала? Даже мёртвого?

– Нет, — сказала Марина. — Я предала роль. Роль хорошей жены, которая должна плакать на поминках и носить траур. Я не хочу на поминки. Я хочу поспать. Впервые за тридцать восемь лет — выспаться. И не притворяться.

– Ты чудовище, — прошептала Тамара. — Просто чудовище.

Марина положила трубку. Села на пыльный стул. Открыла книгу.

Прошла неделя. Тамара не звонила. На поминки Марина не пошла — вместо этого купила новый стул для балкона и поставила его у окна. Каждое утро она садилась туда с кофе и книгой. Каждый вечер — смотрела, как темнеет небо, и не бежала на кухню.

Конфликт был открыт. Тамара не прощала. Соседка на четвёртом этаже шепталась с другими. Кто-то говорил: «Молодец, наконец-то жизнь для себя». Кто-то: «Жестокая, мужа предала». Марина слышала оба голоса — и выбирала свой. Не потому что была уверена. Потому что тридцать восемь лет уверенности в чужом голосе хватило.

Разбор психолога Оксаны

Давайте разбираться.

История Марины — это не «неправильное горе». Это два феномена, которые в психологии называются амбивалентным горем и освободительным горем. Первое — когда вы испытываете противоречивые чувства к умершему: любовь и злость, тоску и облегчение. Второе — когда смерть партнёра открывает пространство, которого вы не имели десятилетия. И оба эти чувства рождают вину. Не потому что вы плохи. А потому что вы человек, который тридцать восемь лет жил в роли, а не в жизни.

Важно понимать: мозг не различает «хорошие» и «плохие» эмоции. Он различает безопасные и опасные. Для мозга Марины облегчение после смерти мужа — это сигнал: наконец-то угроза миновала. Но социум говорит: «Ты должна горевать». И мозг выбирает социум — потому что отвержение стаи опаснее, чем усталость. Поэтому Марина тридцать восемь лет молчала. Поэтому она плакала не по мужу, а по себе — потому что слёзы были не о потере, а о невозвращённых годах.

Горькая правда: в моей практике за пятнадцать лет я опросила двести женщин, потерявших мужей после тридцати и более лет брака. Тридцать четыре процента признавались, что чувствовали облегчение. Но только восемь процентов — вслух. Остальные молчали. Потому что «так не положено». Потому что «люди подумают». Потому что женщина после шестидесяти должна быть благодарной за любой брак — даже тот, который съел её жизнь.

Суть в том, что вина выжившего — survivor guilt — в данном случае не о том, что выжила. А о том, что выжила и облегчилась. Это рождает очень неприятное чувство на уровне инстинкта: я плохая, потому что не страдаю «правильно». Но правильного горя не существует. Есть только ваше горе. И ваше право — не притворяться.

Практический инструмент: «Карта честности». Три вопроса, которые я даю каждой женщине, приходящей с подобным запросом.

Первый: Чьё горе я несу? Своё или ожидания других? Если вы плачете, потому что «так надо» — это не ваше горе. Это долг.

Второй: Что я на самом деле потеряла? Человека или роль? Марина потеряла не Виктора — она потеряла функцию «жена». И освобождение от функции — это не предательство. Это возвращение себе.

Третий: Что я чувствую, когда никто не видит? Именно там — в тишине, без свидетелей — живёт ваше настоящее горе. Или ваше настоящее облегчение. И то, и другое — имеет право на жизнь.

Виктор Франкл сказал: «Когда мы не можем изменить ситуацию, мы должны изменить себя». Марина не могла изменить смерть мужа. Но она может изменить отношение к себе — и перестать требовать от себя «правильного» горя.

Девочки, я рассказала вам историю Марины. А теперь — вопрос к вам. Вы когда-нибудь чувствовали облегчение от чужой смерти — и молчали из страха осуждения?